Они одновременно повернулись, чтобы взглянуть на возникший в небе фантастический пейзаж, покрытый снегом, ледниками, серыми тенями, скользившими по склонам причудливых гор; одну из тех неподражаемых и мимолётных поэтических картин с резкими переходами от багряно-пламенных до чёрных тонов, украшающих небо; тот великолепный полог, за которым возрождается солнце, прекрасный саван, облекаясь в который оно уходит. Волосы Жюли коснулись щеки Ванденеса; Жюли почувствовала это лёгкое прикосновение и вздрогнула, он вздрогнул ещё сильнее, ибо они мало-помалу подошли к одному из тех необъяснимых душевных переломов, когда тишина так обостряет чувства, что малейший пустяк вызывает слёзы и наполняет печалью, если сердце погружено в тоску, или же доставляет несказанную радость, если оно трепещет от любви. Жюли почти невольно сжала руку своему другу. Выразительное пожатие придало смелости робкому влюблённому. Радость настоящего и надежды на будущее - всё слилось в волнении первой ласки, целомудренного, несмелого поцелуя, который Жюли позволила Шарлю запечатлеть на её щеке. Чем сдержаннее была эта ласка, тем сильнее, тем опаснее была она. К их общему несчастью, не было в ней и тени фальши. То сочетались две прекрасные души, разделённые тем, что является законом, соединённые тем, что обольщает в природе. В этот миг вошёл генерал д’Эглемон.
- Сменилось правительство, - объявил он. - Ваш дядя - член нового кабинета. Итак, Ванденес, теперь у вас все возможности стать посланником.
Шарль и Жюли покраснели и переглянулись. Неловкость была ещё одной связующей нитью. Они подумали об одном и том же, почувствовали одинаковые угрызения совести; страшные и такие же крепкие узы связывают двух разбойников, только что убивших человека, как и двух влюблённых, виновных в поцелуе. Надо было отвечать маркизу.
- Я раздумал уезжать из Парижа, - сказал Шарль де Ванденес.
- Нам-то известно, почему, - заметил генерал с тем хитрым выражением, какое бывает у человека, открывающего чужой секрет. - Вам не хочется расставаться с дядюшкой, чтобы вас объявили наследником его пэрства.
Жюли быстро ушла к себе в комнату, и в голове у неё мелькнула ужасная мысль о муже: "До чего же он глуп!"
IV. Перст божий
Между Итальянской заставой и заставой Санте, с внутреннего бульвара, что ведёт к Ботаническому саду, открывается такая панорама, которая пленяет не только художника, но и путешественника, пресыщенного самыми восхитительными видами. Дойдите до небольшого подъёма, где бульвар, затенённый высокими ветвистыми деревьями, заворачивает словно зелёная лесная дорога, прелестная и уединённая, и вы увидите у ног своих обширную долину с постройками, напоминающими сельские домики, кое-где покрытую растительностью, орошённую мутными водами Бьевры - иначе рекою Гобеленов. На противоположном склоне горы тысячеголовою толпой теснятся крыши, под которыми ютится нищета предместья Сен-Марсо. Великолепный купол Пантеона и тусклая, печальная глава Валь де Грас горделиво высятся над городом, расположенным амфитеатром, и причудливы уступы его, окаймлённые извилистыми улицами. Отсюда кажется, что у двух этих зданий какие-то исполинские размеры; рядом с ними скрадываются и хрупкие строения и самые высокие тополя, растущие в долине. Слева, словно чёрный и костлявый призрак, стоит Обсерватория, сквозь окна и галереи которой струится свет, рисуя немыслимые, затейливые узоры. Вдали меж голубоватыми постройками Люксембургского дворца и серыми башнями Сен-Сульписа искрится изящный фонарь Дома Инвалидов. Когда смотришь отсюда, контуры зданий сливаются с листвою, с тенями, и зависит это от капризов неба, то и дело меняющего цвет, освещение и вид. Вдалеке в воздушном пространстве чётко вырисовываются дома, а вокруг колышется и трепещет листва деревьев и вьются исхоженные тропинки. Справа, в рамке этого своеобразного пейзажа, белеет длинная полоса Сен-Мартенского канала, окаймлённого бурым камнем, обсаженного липами, с амбарами вдоль берега, построенными в чисто римском духе. Там, на заднем плане, очертания холмов Бельвиля, подёрнутых дымкой и усеянных домами и мельницами, сливаются с очертаниями облаков. Однако между рядами кровель, обрамляющими долину, и небосклоном, туманным, точно воспоминание детства, существует целый город, который не виден вам, - обширный квартал, затерянный, как в пропасти, между крышами больницы для бедных и высокою оградою Восточного кладбища, между страданием и смертью. Оттуда доносится глухой шум, напоминающий рокот океана, бьющегося о скалы; он словно возвещает: "Я здесь!" Стоит солнцу залить потоком света эту часть Парижа и сделать чище и мягче линии; стоит ему вспыхнуть кое-где в стеклах, скользнуть по черепичной кровле, зажечься в золочёных крестах, ослепить вас белизною стен и превратить воздух в прозрачное марево; стоит ему создать богатую и причудливую игру света и тени; стоит небу стать лазурным, а на земле закипеть жизни, раздаться колокольному звону, - и перед вашим пленённым взглядом предстанет красочная, волшебная картина, которая никогда не сотрётся в воображении вашем и которой вы будете восхищаться и восторгаться, как чудесными видами Неаполя, Стамбула или Флориды. В смутном хоре звуков всё - гармония. Там и гул людской толпы, и мелодия тихого уединения, голос миллиона существ, и голос бога. Там, распростершись под тёмными кипарисами Пер-Лашеза, покоится столица.
Однажды весенним утром, в тот час, когда солнце озаряло этот пейзаж во всей его красоте, я любовался им, прислонившись к большому вязу, подставлявшему ветру свои жёлтые цветы. И при виде этих роскошных, этих величавых картин я с горечью размышлял о том пренебрежении, которое мы теперь проявляем, даже в книгах, к своей стране. Я проклинал жалких богачей, которые, пресытившись прекрасной Францией, покупают ценою золота право пренебрегать родной страною и мчатся вскачь по Италии, разглядывая в лорнет столь опошленные пейзажи. Я с любовью смотрел на современный Париж, я мечтал, но вдруг звук поцелуя нарушил моё уединение и спугнул мои философские размышления. На боковой аллее, вьющейся над обрывом, у подножия которого плещется река, по другую сторону моста Гобеленов, я увидел женщину, ещё довольно молодую, одетую с изящной простотою; на нежном лице её словно отражалась та радость жизни, что освещала весь пейзаж. Красивый молодой человек поставил на землю мальчика, миловиднее которого трудно найти, и мне так и не удалось узнать, был ли прозвучавший поцелуй запечатлён на щеке матери или на щеке ребёнка. Одно и то же чувство, нежное и горячее, оживляло взгляды, жесты, улыбку и мужчины и женщины. Они приблизились друг к другу, увлечённые чудесным единым порывом, руки их сплелись так радостно и так поспешно и они так были поглощены собою, что даже не заметили моего присутствия. Но был тут ещё один ребёнок - с недовольным, сердитым лицом; он повернулся к ним спиною и бросил на меня взгляд, удивительный по своему выражению. Его маленький брат бежал то позади, то впереди матери и молодого человека, а этот ребёнок, такой же хорошенький, такой же грациозный, но с чертами более тонкими, стоял молча, застыв, словно змееныш, впавший в спячку. То была девочка. Казалось, красавица и её спутник двигаются машинально. Быть может, по рассеянности они ходили взад и вперёд вдоль небольшого пространства, от мостика до коляски, ожидавшей на повороте бульвара; довольствуясь коротким этим путём, они то шли, то останавливались, переглядывались, смеялись, смотря по тому, о чём шёл разговор, то оживлённый, то медлительный, то весёлый, то серьёзный.
Я спрятался за большим вязом и любовался пленительной сценой; разумеется, я не стал бы посягать на чужую тайну, если бы не подметил на лице задумчивой и молчаливой девочки печать мысли более глубокой, нежели то обычно бывает в её возрасте. Когда её мать и молодой человек, поравнявшись с нею, шли обратно, она угрюмо склоняла голову и исподлобья бросала на них и на брата какие-то странные взгляды. Нельзя передать той хитрой проницательности, того наивного коварства, той настороженности, которые вдруг появлялись на этом детском личике, в глазах, обведённых лёгкой синевой, стоило молодой женщине или её спутнику погладить белокурые локоны мальчика, ласково обнять его свежую шейку, окаймлённую белым воротничком, когда он, расшалившись, пытался шагать с ними в ногу. Право, на худеньком личике этой странной девочки запечатлелась настоящая страсть взрослого человека. Она или страдала, или размышляла. Что же предрекает смерть этим цветущим созданиям? Болезнь ли, подтачивающая тело, или скороспелая мысль, пожирающая их едва развившуюся душу? Может быть, об этом известно матери. Я же не знаю ничего страшнее старческой мысли на челе ребёнка, - богохульство в устах девственницы не так чудовищно. И вот какой-то отсутствующий вид у этой девочки, уже мыслящей, её неподвижность затронули моё воображение. Я с любопытством стал следить за нею. По прихоти фантазии, естественной для наблюдателя, я сравнивал её с братом, стараясь уловить сходство и различие между ними. У неё были тёмные волосы, чёрные глаза, и она была высока не по летам, а у мальчика внешность была совсем иная: белокурые волосы, глаза зелёные, как море, изящная хрупкость. Девочке, вероятно, было лет семь-восемь, брату её - не больше шести. Одеты они были одинаково; впрочем, приглядевшись внимательнее, я заметил в их воротничках еле приметное отличие, по которому я потом угадал целый роман в прошлом и целую драму в будущем. То была сущая безделица. Воротничок смуглолицей девочки был подрублен простым рубцом, воротничок мальчика украшала прелестная вышивка; это выдавало тайну сердца, предпочтение, выраженное без слов, которое дети читают в душе своих матерей будто по наитию божьему. Белокурый мальчуган, беззаботный, весёлый, мог сойти за девочку, так свежа была его белая кожа, так изящны его движения, так миловидно личико. Сестра же его, невзирая на свою силу, невзирая на прекрасные черты и яркий румянец, походила на болезненного мальчика. Живые глаза её, лишённые того влажного блеска, который придаёт столько прелести детскому взору, казались иссушенными внутренним огнём, как глаза царедворца. Кожа у неё была матовая, оливкового оттенка, а это признак решительного характера. Уже два раза её братец подбегал к ней с трогательной ласковостью, умильно и выразительно смотрел на неё, так что очаровал бы самого Шарле, и протягивал ей охотничий рожок, в который он то и дело трубил; но всякий раз на нежно сказанное им: "Хочешь, возьми, Елена?" - она отвечала суровым взглядом. Что-то угрюмое, зловещее было в этой девочке, и, хоть спокойно было выражение её лица, она вздрагивала и даже заливалась ярким румянцем всякий раз, когда к ней приближался брат; но мальчик не замечал, что сестра в дурном расположении духа, и его беззаботность, смешанная с участием, составляла резкую противоположность между настоящим детским характером и характером взрослого человека, умудрённого опытом и отягчённого заботами, которые запечатлелись на лице девочки, уже омрачённом тёмными тучами.
- Мама, Елена не хочет играть! - пожаловался мальчик, воспользовавшись тем, что мать и молодой человек остановились на мосту Гобеленов.
- Оставь её, Шарль! Ты ведь знаешь, она вечно капризничает.
От слов этих, рассеянно произнесённых матерью, которая тотчас же пошла вместе с молодым человеком обратно, на глазах у Елены выступили слёзы. Она молча проглотила слёзы и, бросив на брата глубокий взгляд, который показался мне необъяснимым, стала с мрачным и испытующим видом рассматривать крутой откос, на вершине которого стоял мальчик, затем реку Бьевру, мост, весь ландшафт и меня.
Я побоялся, что счастливая пара заметит моё присутствие и я помешаю её разговору, поэтому потихоньку отошёл и спрятался за живою изгородью из бузины; густая листва скрыла меня от чужих взглядов. Спокойно уселся я на пригорке, чуть повыше бульвара, и, прислонившись к стволу дерева, глядел то на живописный пейзаж, то на странную девочку, которую мне было видно в просвете изгороди, меж густыми ветвями. Елена, не видя меня более, как будто встревожилась, её чёрные глаза с неизъяснимым любопытством искали меня вдали, в глубине аллеи, за деревьями. Чего же хотела она от меня? В это время, словно пение птицы, раздался в тишине звонкий смех Шарля. Красивый молодой человек, белокурый, как и мальчуган, подбрасывал его и целовал, осыпая забавными ласковыми прозвищами, которыми мы любовно наделяем детей. Молодая женщина улыбалась, глядя на эту сцену, и порою, вероятно, произносила вполголоса слова, исходившие из глубины сердца, ибо спутник её останавливался и смотрел на неё голубыми глазами, полными огня, полными обожания. Их голоса сливались с возгласами мальчугана и звучали удивительно мелодично. Все трое были прелестны. Эта сцена придавала несказанное очарование великолепному ландшафту. Красивая белолицая смеющаяся женщина, дитя любви, мужчина во всём обаянии молодости, чистое небо, наконец, полная гармония природы - всё это радовало душу. Я почувствовал, что невольно улыбаюсь, словно сам вкушаю счастье. Молодой красавец прислушался - пробило девять часов. Он нежно поцеловал свою спутницу - она вдруг стала серьёзной и даже печальной - и пошёл навстречу медленно приближавшемуся тильбюри, которым правил старый слуга. Болтовня мальчугана-любимца слилась со звуками прощальных поцелуев, которыми осыпал его молодой человек. Когда же молодой человек сел в коляску, когда женщина, словно застыв, стала прислушиваться к стихавшему стуку колёс, следя, как вздымается облако пыли на зелёной аллее бульвара, Шарль подбежал к сестре, стоявшей у моста, и до меня донёсся его серебристый голосок:
- Почему же ты не простилась с моим дружком?
Елена метнула на брата, остановившегося на краю обрыва, страшный взгляд - вряд ли такой взгляд вспыхивал когда-нибудь в глазах ребёнка - и яростно толкнула его. Шарль покатился по крутому склону, налетел на корни, его отбросило на острые прибрежные камни, поранило ему лоб, и он, обливаясь кровью, упал в грязную реку. Вода расступилась, и хорошенькая светлая головка исчезла в мутных речных волнах. Раздались душераздирающие вопли бедного мальчика; но они сейчас же умолкли, их заглушила тина, в которой он исчез с таким шумом, будто ко дну пошёл тяжёлый камень. Всё это произошло с быстротою молнии. Я вскочил, сбежал по тропе. Елена была потрясена и пронзительно кричала:
- Мама, мама!
Мать была здесь, рядом со мною. Она прилетела, как птица. Но ни материнские, ни мои глаза не могли распознать места, где утонул ребёнок. Вода была чёрная, и на огромном пространстве бурлили водовороты. Русло Бьевры в этом месте покрыто слоем грязи футов в десять толщиною. Ребёнку суждено было погибнуть. Спасти его было невозможно. В воскресное утро все ещё отдыхали, нигде не было видно ни лодки, ни рыбаков. Нигде ни шеста, чтобы провести по дну смрадного потока, нигде ни души. Зачем мне было рассказывать об этом печальном случае или о тайне этого несчастья? Быть может, Елена отомстила за отца? Её ревность, без сомнения, была божьей карой. Но я содрогнулся, взглянув на мать. Какому страшному допросу подвергнет её муж, вечный её судья? И с нею будет неподкупный свидетель. В детстве чело светится, кожа на лице прозрачна, и ложь тогда подобна огню, от которого краснеют даже веки. Несчастная ещё не думала о пытке, которая ждала её дома. Она всматривалась в Бьевру.
Такое событие должно было с ужасающей силой отразиться на жизни женщины, и мы расскажем об одном из тех страшных его отзвуков, которые время от времени омрачали любовь Жюли.
Как-то вечером, два-три года спустя, у маркиза де Ванденеса, который в ту пору носил траур по отцу и был занят делами по наследству, сидел нотариус. То не был мелкий нотариус, персонаж Стерна, а раздобревший и самодовольный парижский нотариус, один из тех всеми уважаемых и в меру глупых людей, которые грубо задевают незримые раны, а потом спрашивают, отчего это раздаются стенания. Если случайно они узнают, почему глупость их так убийственна, то говорят: "Ей-богу, я ровно ничего не знал". Словом, то был благонамеренный дурак, для которого в жизни не существовало ничего, кроме "нотариальных актов". Рядом с дипломатом сидела г‑жа д’Эглемон. Не дождавшись конца обеда, генерал откланялся и повёз своих детей на представление то ли в театр Амбигю-Комик, то ли в Гэте на бульвары. Мелодрамы чрезмерно возбуждают чувства, однако в Париже считается, что они доступны и безвредны для детей, ибо в них всегда торжествует добродетель. Генерал уехал, не дождавшись десерта, потому что сыну и дочке его хотелось приехать в театр до поднятия занавеса, и они не давали отцу покоя.