Незнакомец не нарушал приличий, - он ехал по самому краю насыпи, поэтому полковник, бросив на англичанина угрожающий взгляд, откинулся на спинку сиденья. Но, несмотря на неприязненное чувство, он отметил про себя, что лошадь красива, а всадник ловок. Молодой человек был из породы тех британцев, лица которых отличаются белой, холёной кожей и до того нежным румянцем, что иной раз так и хочется спросить: а не лицо ли это какой-нибудь хрупкой девицы? Он был белокур, высок и строен; на его костюме лежал тот отпечаток изысканности и аккуратности, который присущ щёголям чопорной Англии. Краснел он, глядя на графиню, пожалуй, скорее от застенчивости, нежели от приятного волнения. Жюли всего лишь раз бросила взгляд на незнакомца, да и то её чуть не принудил к этому муж, который хотел, чтобы она полюбовалась чистокровной лошадью. Глаза Жюли встретились тогда с глазами робкого англичанина. С этой минуты всадник уже не скакал рядом с каретой, а следовал за ней на некотором расстоянии. Графиня еле взглянула на незнакомца. Она не обратила внимания ни на породистого коня, ни на внешность всадника, о которых ей толковал муж, и откинулась на сиденье, чуть поведя бровью в знак согласия. Полковник снова заснул; супруги доехали до Тура, не обменявшись ни словом, и ни разу восхитительные пейзажи, расстилавшиеся вокруг, не привлекли внимания Жюли. Пока г‑н д’Эглемон дремал, она подолгу всматривалась в него. Когда же она взглянула на него в последний раз, карету подбросило, медальон, висевший на чёрной ленточке, повязанной вокруг шеи молодой женщины, упал к ней на колени, и перед Жюли вдруг предстало лицо её отца. Из глаз её хлынули долго сдерживаемые слёзы. Ветер осушил их, но англичанин, вероятно, заметил влажные и блестящие следы слез на бледных щеках графини. Полковник д’Эглемон, посланный императором с приказом к маршалу Сульту, которому должно было защитить Францию от вторжения, предпринятого англичанами в Беарне, воспользовался поручением, чтобы избавить жену от опасностей, угрожавших в те дни Парижу, и вёз её в Тур к своей старой родственнице. Вскоре карета въехала в город, покатила по мосту, потом по Главной улице и остановилась у старинного особняка, где жила бывшая маркиза де Листомэр-Ландон.
Маркиза де Листомэр-Ландон была одной из тех красивых, бледных, седовласых, улыбающихся тонкой улыбкой старух, которые украшают голову неслыханными чепцами и, кажется, ещё носят фижмы. Эти старые дамы, семидесятилетние портреты эпохи Людовика XV, почти всегда ласковы, будто сердца их ещё способны любить, не так благочестивы, как набожны, и не так набожны, как это кажется; от них всегда веет запахом пудры "марешаль"; они отлично рассказывают, а ещё лучше беседуют и охотнее смеются какому-нибудь воспоминанию, чем шутке. Современность им не по душе.
Когда старая горничная доложила маркизе (скоро ей должны были вернуть титул) о приезде племянника - а они не виделись с самой испанской войны, - она поспешно сняла очки, захлопнула "Галерею старого двора", свою любимую книгу, затем с удивительным для её лет проворством спустилась на крыльцо - как раз в тот миг, когда Жюли с мужем поднимались по ступеням.
Тетка и племянница обменялись быстрыми взглядами.
- Здравствуйте, дорогая тётушка, - крикнул полковник, порывисто обнимая и целуя старуху. - Я привёз вам одну молодую особу. Возьмите её под своё крылышко. Собираюсь доверить вам своё сокровище. Моя Жюли не ведает ни ревности, ни кокетства, она ангел кротости… И здесь она, надеюсь, не испортится, - заключил он неожиданно.
- Вот ведь негодник! - ответила маркиза, бросив на него насмешливый взгляд.
Она первая с какой-то благосклонной любезностью вызвалась поцеловать Жюли, которая была всё так же задумчива; лицо её выражало скорее смущение, чем любопытство.
- Давайте же знакомиться, душенька, - промолвила маркиза. - Не пугайтесь меня; право, в обществе людей молодых я всегда стараюсь не быть старухой.
По обычаю, заведённому в провинции, маркиза, прежде чем провести племянника с женой в гостиную, велела было приготовить для них завтрак, но граф прервал поток её красноречия, с важностью заявив, что времени у него в обрез, - только пока перепрягают лошадей на станции. Поэтому все трое поспешили в гостиную, и полковник едва успел рассказать своей двоюродной тётке о политических и военных событиях, которые заставляли его просить приюта для молодой жены. Пока он рассказывал, тётка поглядывала то на племянника, говорившего без умолку, то на племянницу и решила, что причина её грусти и бледности - вынужденная разлука. У маркизы был такой вид, точно она говорила себе: "Они влюблены друг в друга".
Со старого двора, вымощенного камнем и кое-где поросшего травой, донеслось щёлканье бича. Виктор ещё раз поцеловал маркизу и быстро пошёл прочь.
- Прощай, моя дорогая! - сказал он, обнимая жену, которая проводила его до кареты.
- Ах, позволь проводить тебя хоть немножко, Виктор, - ласково говорила она, - мне так не хочется расставаться…
- Полно! Куда тебе ехать!
- Тогда прощай, - ответила Жюли, - будь по-твоему.
Карета скрылась.
- Так, значит, вы очень любите моего милейшего Виктора? - спросила маркиза племянницу, бросив на неё мудрый, испытующий взгляд, каким старые женщины нередко смотрят на молодых.
- Увы, сударыня, - ответила Жюли, - кто же выходит замуж не любя?
Наивность, с какой были произнесены эти слова, явно говорила о нравственной чистоте Жюли или же о чём-то сокровенном. И трудно было подруге Дюкло и маршала Ришелье удержаться и не разведать тайну молодой четы. Обе женщины стояли у ворот и следили за удаляющейся каретой. Взор Жюли не выражал любви в том смысле, как понимала это маркиза. Почтенная дама была уроженкой Прованса, и страсти её были пылки.
- Как же вы попались в сети моему племяннику-повесе? - спросила она у племянницы.
Жюли невольно вздрогнула, ибо по тону и взгляду старой кокетки она поняла, что маркиза отлично знает нрав Виктора, быть может, лучше, чем она сама. Г‑жа д’Эглемон была встревожена и неловко пыталась скрыть свои чувства: скрытность - единственное пристанище для душ чистых и страждущих. Г‑жа де Листомэр не стала допытываться, но тешилась мыслью, что в своём уединении развлечётся любовной тайной, ибо, думалось ей, племянница завела какую-то презанятную интрижку. Когда г‑жа д’Эглемон очутилась в большой гостиной, обитой штофом, с позолоченным карнизом, когда села перед пылающим камином за китайской ширмой, поставленной тут, чтобы не сквозило, на душе у неё не стало легче. Да и мудрено было ощутить радость, глядя на потолок с ветхими лепными украшениями, на мебель, простоявшую здесь целый век. И всё же молодой парижанке было отрадно, что она попала в этот глухой уголок, в эту строгую провинциальную тишину. Она перекинулась несколькими словами с тёткой - той самой тёткой, которой она, как это принято, после свадьбы написала письмо, - и, умолкнув, сидела, будто слушая оперу. Часа два прошло в полном молчании, достойном монахов-траппистов, и только тут Жюли заметила, что ведёт себя невежливо, вспомнила, что на все вопросы тётки давала лишь сухие, краткие ответы. Из врождённого чувства такта, свойственного людям старого закала, маркиза щадила прихоть племянницы и, чтобы не смущать Жюли, занялась вязанием. Правда, до этого она не раз выходила из гостиной - присмотреть, как в "зелёной комнате", которая предназначалась для графини, слуги расставляют вещи; теперь же старуха сидела со своим рукоделием в большом кресле и украдкой поглядывала на молодую женщину. Жюли стало неловко, что она молчит, погрузившись в свои думы, и она попыталась заслужить прощение, пошутив над собой.
- Дорогая крошка, нам-то известна вдовья грусть, - ответила г‑жа Листомэр.
Только в сорок лет можно было бы угадать иронию, которая скрывалась за словами престарелой дамы. Наутро Жюли чувствовала себя гораздо лучше, она стала разговорчивей. Г‑жа де Листомэр уже не сомневалась, что приручит молодую родственницу, которую сначала сочла за существо нелюдимое и недалёкое; она занимала её разговорами о здешних развлечениях, о балах, о домах, которые можно посещать. Все вопросы маркизы в тот день были просто-напросто ловушками, которые она по старой привычке, присущей придворным, не могла не расставлять, стремясь распознать характер племянницы. Жюли ни за что не соглашалась, хотя её уговаривали несколько дней, поехать куда-нибудь развлечься. Почтенной даме очень хотелось показать знакомым свою хорошенькую племянницу; но в конце концов ей пришлось отказаться от намерения вывезти Жюли в свет. Своё стремление к одиночеству, свою печаль графиня д’Эглемон объясняла горем: смертью отца, траур по которому она ещё носила. Не прошло и недели, а вдова уже восхищалась ангельской кротостью, изяществом, скромностью и уступчивым характером Жюли, и ей не давала покоя мысль о том, что за тайная печаль подтачивает это юное сердце. Жюли принадлежала к числу женщин, которые рождены для того, чтобы их любили: они дают радость. Её общество стало настолько приятно, настолько дорого г‑же де Листомэр, что она без памяти полюбила племянницу и уже мечтала с нею никогда не расставаться. Месяца было достаточно, чтобы между ними возникла дружба навеки. Старуха не без удивления заметила, как изменилась г‑жа д’Эглемон: румянец, пылавший на её щеках, незаметно исчез, яркие краски сменила матовая бледность, зато Жюли была уже не такой грустной. Иной раз вдове удавалось развеселить свою молодую родственницу, и тогда Жюли заливалась весёлым смехом, но его сейчас же обрывала какая-то тягостная мысль. Старуха угадала, что глубокое уныние, омрачающее жизнь её племянницы, вызвано не только воспоминанием об отце и не разлукой с Виктором; у неё возникло так много подозрений, что ей стало трудно найти истинную причину недуга, ибо истину мы, пожалуй, угадываем лишь случайно. И вот однажды Жюли будто совсем забыла о том, что она замужем, и развеселилась, словно беспечная девушка, изумив маркизу наивностью своих помыслов, детскими шалостями, сочетанием тонкого остроумия и глубокомыслия, свойственным юной француженке. Г‑жа де Листомэр решила выпытать тайну этой души, удивительная непосредственность которой уживалась с непроницаемой замкнутостью. Смеркалось; женщины сидели у окна, выходившего на улицу; Жюли опять погрузилась в задумчивость; мимо проехал всадник.
- Вот одна из ваших жертв, - заметила старуха.
Г‑жа д’Эглемон взглянула на тётку с недоумением и тревогой.
- Это молодой англичанин, дворянин, достоуважаемый Артур Ормонт, старший сын лорда Гренвиля. С ним случилась прелюбопытная история. В тысяча восемьсот втором году он по совету врачей приехал в Монпелье, надеясь, что воздух тех краёв исцелит его от тяжёлой грудной болезни - он был почти при смерти. А тут началась война, и, как все его соотечественники, он был арестован по приказу Бонапарта: ведь этот изверг жить не может без войны. И молодой человек от скуки стал изучать свою болезнь, которая считалась неизлечимой. Мало-помалу он увлёкся анатомией, медициной и пристрастился к наукам этого рода, что весьма удивительно для человека знатного; впрочем, ведь увлекался же Регент химией! Словом, господин Артур добился успехов, удивлявших даже профессоров в Монпелье; занятие наукой скрасило ему жизнь в плену, да к тому же он совершенно излечился. Рассказывают, что он два года ни с кем не разговаривал, дышал размеренно, спал в хлеву, пил молоко от коровы, вывезенной из Швейцарии, и питался одним кресс-салатом. Теперь он живёт в Туре и нигде не бывает; он спесив, как павлин; но вы, спору нет, одержали над ним победу: ведь, конечно, не ради меня он проезжает под нашими окнами по два раза в день с той поры, как вы здесь… Разумеется, он влюблён в вас!
Слова эти оказали какое-то магическое действие на Жюли. Она всплеснула руками, и её усмешка поразила вдову. Ничего похожего на то невольное удовольствие, которое испытывает всякая женщина, даже самых строгих правил, когда узнает, что кто-то чахнет от любви к ней, не отразилось в померкшем, холодном взгляде Жюли. На её лице было написано отвращение, чуть ли не ужас. Не так отвергает весь мир женщина ради одного, любимого: тогда она готова шутить и смеяться; нет, сейчас Жюли походила на человека, у которого сжимается сердце от одного воспоминания о недавней опасности. Маркиза, уже убедившаяся в том, что Жюли не любит её племянника, была поражена, когда поняла, что она не любит никого. Вдова вздрогнула от мысли, что сердце молодой женщины разочаровано, что ей достаточно было одного дня, быть может, одной ночи, чтобы убедиться в том, что за ничтожество Виктор.
"Ежели она раскусила его, то всё само собой разумеется, - думала она. - Племянничек скоро почувствует все тяготы супружества".
Тогда г‑жа де Листомэр решила переубедить Жюли и внушить ей взгляды века Людовика XV; но прошло несколько часов, и она поняла, или, скорее, угадала, что Жюли повергли в печаль обстоятельства, весьма нередкие в свете. Жюли вдруг впала в задумчивость и удалилась к себе раньше обычного. Горничная помогла ей раздеться, всё привела в порядок и ушла, а Жюли, оставшись у камина, прилегла на жёлтую бархатную кушетку, старинную кушетку, на которой всегда так уютно бывает человеку - и в горе и в радости; поплакав и повздыхав, она долго о чём-то размышляла; затем придвинула к себе столик, достала бумагу и принялась писать. Быстро летели часы; признание, которое Жюли делала в письме, казалось, стоило ей дорого: над каждой фразой она долго сидела в раздумье; вдруг молодая женщина залилась слёзами и бросила перо. Пробило два часа. Её голова бессильно, как у умирающей, склонилась на грудь; когда же она подняла её, то увидела тётку, которая появилась неожиданно, словно от гобелена, висевшего на стене, отделилась фигура.
- Что с вами, крошка моя? - спросила маркиза. - Кто так поздно засиживается и, главное, кто в вашем возрасте грустит в одиночестве?
Сев без всякой церемонии возле племянницы, она пожирала глазами начатое письмо.
- Вы пишете мужу?
- Ведь я не знаю, где он, - ответила графиня.
Тётка взяла письмо и принялась читать. Она не без умысла захватила с собой очки. Жюли безропотно позволила ей взять письмо. Не оттого, что ей не хватало собственного достоинства, не оттого, что она испытывала чувство какой-то вины, стала она такой безвольной: нет, старуха появилась в одну из тех минут, когда душа опустошена, когда ей всё безразлично: и добро и зло, и молчание и откровенность. Подобно добродетельной девушке, которая пренебрежительно держится с возлюбленным, а вечером, чувствуя себя покинутой и одинокой, тоскует о нём и жаждет излить кому-нибудь свои страдания, Жюли позволила старухе, не говоря ни слова, сорвать ту печать, которую вежливость накладывает на незапечатанное письмо, и сидела, задумавшись, пока маркиза читала:
"Моя дорогая Луиза! К чему ты уже столько раз просишь меня выполнить обещание, которое так неосторожно могут дать друг другу только две наивные девушки? Ты всё спрашиваешь, почему я полгода не отвечаю на твои вопросы. Если тебе было непонятно моё молчание, то сегодня, быть может, ты догадаешься о его причине, узнав тайну, которую я тебе открою. Я бы навсегда похоронила её в глубине сердца, если бы ты не сообщила мне о своём предстоящем замужестве. Ты выходишь замуж, Луиза! При этой мысли меня охватывает дрожь. Что ж, бедняжка моя, выходи; через несколько месяцев ты с горьким сожалением будешь вспоминать о том, какими мы были прежде, в тот вечер в Экуэне, когда мы поднялись с тобой вдвоём до самых больших дубов на горе, любовались оттуда прекрасной долиной, лежавшей у наших ног, восхищались закатом и нас озаряли последние лучи солнца. Мы уселись на большом камне, и нас охватил бурный восторг, а его сменила тихая печаль. Ты первая сказала, что далёкое солнце говорит нам о будущем. Как мы были тогда любопытны, как безрассудны! Помнишь наши проказы? Мы обнялись "как влюбленные", шутили мы. Мы поклялись, что та из нас, кто первая выйдет замуж, откровенно расскажет другой о тайнах брака, о тех радостях, которые так манили наши младенческие души. Как ты будешь страдать, Луиза, вспоминая об этом вечере! В ту пору ты была молода, красива, беззаботна, даже счастлива. Замужество в несколько дней превратит тебя, как превратило меня, в некрасивую, больную, увядающую женщину. Было бы нелепо рассказывать тебе о том, как я гордилась, как радовалась тому, что буду женой полковника Виктора д’Эглемона. Да и вряд ли я могла бы рассказать, я сама себя не помнила. Прошло немного времени, и ребячество это стало сном. Я так вела себя в торжественный день освящения брачных уз, бремени которых я не сознавала, что не обошлось без замечаний. Отец не раз пытался поубавить мою весёлость, потому что я слишком уж бурно выражала свою радость, а это считается неприличным, и мою болтовню готовы были истолковать в дурную сторону, а ведь в ней не было ничего дурного. Чего только не выделывала я с подвенечной фатой, цветами, платьем! Вечером меня торжественно ввели в спальню и оставили одну, а я стала придумывать, как бы посмешить и подразнить Виктора; пока я ждала его, сердце у меня колотилось, как, бывало, колотилось когда-то, в канун праздничной встречи Нового года, когда я украдкой пробиралась в гостиную, где лежали горы подарков. Вошёл муж и стал искать меня, я рассмеялась, и смех, приглушённый свадебной фатою, был последним отзвуком простодушного веселья наших детских лет…"
Вдова прочла письмо, которое, судя по началу, должно было содержать немало грустных наблюдений, не спеша положила очки на стол, а рядом с ними письмо и устремила на племянницу ясный взгляд своих зелёных глаз, не потускневших с годами.