– Он знает. И его начальство тоже. Ну и я чуть-чуть догадываюсь. Вероятнее всего, это отголосок поездки Уварова в Париж, а также моей последней схватки с французским оккупационным начальством. Я тут на днях высказал им все, что я о них думаю. Надеюсь, на какое-то время они образумятся, – и, немного помолчав, Врангель добавил: – Время покажет.
После всенощной началось разговление. Солдаты разобрались по своим полкам, окружили густо парующие котлы с кашей. Щедро накладывали в свои миски.
– Так бы кажин день! – сказал кто-то.
– Тебе бы, Козюля, одному такой казан. До утра бы прикончив.
– Не-а, до утра не подужав бы. За сутки – слободно.
Запасливые солдаты наливали в кружки кто водку, кто местную турецкую ракию. "Причащались". Скупо отливали жадно глядящим на них товарищам. Смачно христосовались.
Андрей Лагода долго ждал дня, когда можно будет без особого риска разбросать по палаткам доставленные сюда Красильниковым листовки об амнистии.
Ночь была тихая, но облачная, беззвездная. Палатки пустовали. Почти никто не спал. Грелись у костров, доедали кашу, допивали недопитое, пели, смеялись, переругивались.
На наполовину опустевшем плацу на спор затевали кулачные бои: "болели" за сильных, высмеивали слабых.
Пасхальная ночь.
Андрей почти на ощупь шел в темноте от палатки к палатке. Подойдя, окликал:
– Федорченко, не спишь?
В ответ тишина.
Он приоткрывал полог палатки, торопливо вбрасывал три-четыре листовки и шел дальше.
В иной палатке кто-то отзывался:
– Какого еще тебе Федорченка? Ищи в другом дому!
В эту палатку Андрей не заходил, торопливо шел дальше.
Часа за полтора он разнес почти все листовки. Оставил только небольшой запас: вдруг пригодятся? Быть может, случится какая оказия и он сумеет передать хоть несколько штук в Чаталджи или в Бизерту. Эти листовки он припрятал неподалеку от своей палатки, в ямке, прикрыл их от дождя плоским камнем и сверху камень притрусил песком. Простой, надежный и безопасный тайник.
Утром за завтраком они вернулись к начатому на паперти греческого собора разговору. Кутепов снова попытался напомнить Врангелю о планах всем корпусом уйти из Галлиполи.
– Не повторяйтесь. Я все помню, – остановил Кутепова Врангель. – Вернемся к этому разговору снова лишь тогда, когда вы решите самый главный вопрос: безопасный проход через Балайирский перешеек.
– Он уже решен, ваше превосходительство.
И Кутепов подробно рассказал главнокомандующему о маневрах, которые устроили для них французы. Послали на маневры полковника Айвазова. Тот выяснил, что каких-то пара сотен метров самого узкого места перешейка отгорожено от берега скалами и снаряды либо взрываются в скалах, либо перелетают через перешеек. А дальше путь совершенно безопасный, в скальном коридоре. Упомянул Кутепов и еще об одной идее Айвазова: заранее и скрытно подкатить к берегу две легкие пушки, снятые с кораблей, и в нужное время легко потопить миноносец. Вместе с миноносцем потонет и рация, так что своевременно вызвать подкрепление французы не смогут.
Врангель слушал молча, не перебивая. И лишь когда Кутепов закончил, Врангель сказал:
– Айвазова знаю давно. Толковый и грамотный артиллерист. Он что же, все еще полковник?
– Так точно, ваше превосходительство. Командует третьим Марковским дивизионом, – четко ответил Кутепов.
– Вернусь, подпишу приказ о повышении в звании. Надо порадовать старика. Если не доведется его увидеть, поздравьте его лично от меня с Пасхой и со званием генерала.
– Дед будет счастлив, – согласился Кутепов и еще раз попытался напомнить Врангелю о своем плане захватить Константинополь. Эта идея его грела с тех самых пор, как только она родилась.
– Я так понимаю: вы по-прежнему считаете эту затею авантюрной? – грустно спросил Кутепов.
– Вне сомнений. Но зато до чего же она изящна! Как фарфоровая статуэтка! – улыбнулся Врангель. – Впрочем, вы не очень огорчайтесь. Это я сегодня так рассуждаю, зная весь расклад сил. А вчера… вчера я поддержал бы ваши намерения. Это хорошая задумка. У картежников она называется "Игра по-крупному". Сейчас трудно подсчитать, какие бы выгоды мы при этом получили и какие потери понесли. Но шуму бы наделали на весь мир. Ладно, не огорчайтесь. Нам не шум на весь мир нужен, а победа над большевиками. Пожалуй, наши зарубежные соотечественники не верят в то, что это возможно. А я верю. И мы все должны верить, иначе зачем переносим все эти тяготы? А что касается захвата Константинополя, оставьте это для своих будущих воспоминаний. Не случилось – и не случилось. Господь, как говорится, удержал нас от этого сомнительного шага. Зато вспомните в старости, какие мятежные мысли бродили когда-то в вашей голове.
– Иначе говоря, смириться? Даже если отношение к нам французов не изменится и все эти расшаркивания Томассена – всего лишь праздничный политес? – спросил Кутепов.
– Я так не думаю. Я уже как-то вам говорил: время покажет. Посмотрим, как будут развиваться события. И теперь, после решения безопасного прохода через Балайирский перешеек, будем держать в голове ваш план ухода из Галлиполи. Если отношение союзников к нам не улучшится, если они будут продолжать смотреть на нас с позиции "с них уже больше нечего взять", мы конечно же будем вынуждены предпринять по отношению к ним довольно резкие шаги.
Пришел Витковский, который всю пасхальную ночь провел в лагере. Похристосовался с Врангелем и Кутеповым.
– Прошу к столу! – пригласил его Кутепов и бодро спросил: – Доложите новости? Ветер стих, облака рассеялись, день обещает быть хорошим!
– Не знаю, – мрачно ответил Витковский. – Во всяком случае, начался он не слишком хорошо, – и положил перед Врангелем бумажный листок.
– Что это? – спросил Врангель.
– Большевистская листовка.
– Добрались таки, – сокрушенно вздохнул Кутепов. – Проникли.
– Объявляют амнистию. Причем всем без исключения.
– Всем? – переспросил Врангель. – Так уж им и поверят.
– Довольно убедительная. Вполне допускаю, что многие поверят, – сказал Витковский.
Врангель бегло прочитал листовку, передал ее Кутепову. Тот читал ее медленно, вдумчиво. Затем вновь положил ее перед Врангелем и перевел взгляд на Витковского:
– "Поверят – не поверят" – не тема для дискуссии, – мрачно сказал он.
– Собрать бы их все и сжечь, – посоветовал Врангель.
– Боюсь, это невозможно, – сказал Витковский. – Вы ведь знаете русского мужика, ваше превосходительство. Если не дают – возьму, отбирают – спрячу. А этих листовок в лагерь, по моим предположениям, забросили много. Полагаю, в лагере уже обосновалось большевистское подполье. Одному незаметно разместить в лагере столько листовок не под силу.
– Тут я согласен с Владимиром Константиновичем, – поддержал Витковского Кутепов. – Кто-то сдаст, у кого-то отберем. Все равно, много останется. Прочтут все, даже те, кто яростно сражался с большевиками.
– Что вы хотите этим сказать? – спросил Врангель.
– Пытаюсь понять, почему вдруг такое уныние? – глядя в лицо Врангеля, сказал Кутепов. – Мы что, не ожидали этого? Да, большевики, естественно, знают, что мы в Турции. И наверняка выяснили, где мы дислоцируемся. Несомненно, они посвящены в наши намерения вновь вернуться в Россию. Война большевикам не нужна: они добились своего. И теперь их задача – развалить нашу армию. Для этого они и заслали сюда к нам какое-то количество своих агитаторов, которых мы постепенно будем выявлять и уничтожать. Война продолжается, господа! И все то, что пытался творить с нами здесь Томассен, возможно, это тоже идет оттуда, от большевиков.
– Я допускаю, что ваша пафосная речь, Александр Павлович, имеет под собой серьезные основания. Более того, я рассуждаю примерно так же, как и вы, – тихо и неторопливо заговорил Врангель. – Но я хотел бы услышать ваш совет: что делать? Спрошу даже еще конкретнее: что делать сегодня, сейчас?
– Сегодня? – переспросил Кутепов. Он не сразу нашелся. Он знал, как поступить в будущем. Оно всегда туманно, и о нем можно тоже рассуждать неясно, неопределенно. Но вопрос в упор: что делать сегодня? Сейчас? А медлить было нельзя: Врангель ждал ответа. Кутепов чувствовал себя гимназистом, который не выучил домашнее задание. – Я полагаю, уже сегодня надо будет посоветоваться с командным составом. Коллективная мудрость богаче мудрости одного человека, – попытался уйти от прямого ответа Кутепов.
– Не помешает, – с легкой укоризненной улыбкой согласился Врангель. – И насчет коллективной мудрости: она, конечно, тоже бывает полезна. Хотя далеко не всегда верна.
И после длительной паузы, дав понять Кутепову, что свою долю крапивы по голой заднице тот получил, Врангель продолжил:
– Мы растеряли или забыли замечательный опыт Евгения Александровича Климовича. Если помните, он не так уж давно, в Добровольческой армии, создал великолепный контрагитационный аппарат. Благодаря его убедительным и своевременным листовкам тысячи и тысячи крестьян покидали Красную армию и переходили на нашу сторону. Что здесь? – Врангель брезгливо взял в руки принесенную Витковским листовку: – Пустота! Слова! Климович же всегда опирался на факты. Разве у нас их недостаточно для контрагитации? Те же восстания в Тамбове, на Кубани, в Кронштадте? Наконец, мы можем вспомнить "всероссийское кладбище" Крым. Их словам надобно противопоставлять факты. Только в этом случае нам поверят и мы сможем рассчитывать на успех. А что касается совещания с командирами? Ну, почему же! У нас грамотные командиры, пусть и они подумают, как свести на нет вред от этих листовок. И священники пусть поищут доходчивые слова.
– Я хотел сказать примерно то же самое, – совсем тихо сказал Кутепов. – Делать все, что надобно, но не забывать про агитацию. Согласен, это еще одно оружие, которое у нас порядком заржавело.
Первый день Светлой Седьмицы! Иными словами, первый праздничный пасхальный день, выдался на редкость теплым и солнечным.
"Подъем" в это утро не играли. Впрочем, в эту ночь мало кто спал. Полусонные, но нарядные солдаты ходили в обнимку по территории лагеря, заходили друг к другу "в гости", искали земляков, вспоминали о своих краях, об оставшихся на далекой Родине родных и близких.
И почти в любой компании заходил осторожный разговор о листовках.
– Вам подкинули?
– Три штуки. Две сдав, одну на курево оставил.
– Не бреши. Где ты тут "самосадом" разживешься?
– Ну, не для курева. Для памяти.
– Опять брешешь. Собираешься до дому возвертаться?
– Я шо, сдурел? Большевики для меня уже давно пулю заготовили.
– Так гарантируют же. Всем все прощают.
– Ага! Всем, да не каждому. Держи карман шире. Помнишь ту еврейку в Крыму? Кажись, Землячка ее фамилия. Тоже гарантировала. А чем все кончилось?
В другом полку, в другой палатке – о том же.
– Весна! У нас, як и у турок, весна рання. Об эту пору, должно, уже отсеялись.
– Рановато. У нас, другой раз, ще неделю стоять заморозки.
– А шо зерну заморозки. Оно, зернычко, лежыть себе под черноземом, як под одеялом, наружу не высовывается. Тепла ждет. А як припекло, оно – р-раз – и выглянуло! Ото уже весна!
– Собираешься?
– Не. Пущай други туды съездять. Он, той же дадько Юхым Калиберда. Если ему всех пострелянных простять, тоди, може, и я надумаю. Чого ж!
– До жинкы на перины потянуло?
– Дурный ты. Бо молодой. За дитьмы скучився, тоби цього не понять.
Листовки, посеянные Андреем Лагодой, взбудоражили лагерь. Где бы ни собрались двое-трое, с чего бы ни начинали разговор, а заканчивали все тем же: верить большевикам или не верить, возвращаться или не возвращаться?
Андрей тайным именинником ходил по лагерю, прислушивался к разговорам, иногда и сам принимал в них участие. Когда его спрашивали, не собирается ли он возвращаться домой, он искренне отвечал:
– Меня большевики уже один раз расстреливали. Или два. Больше вставать под их пули нет у меня настроения.
И это была почти полная правда. Феодосийская "тройка" приговорила Лагоду к расстрелу. Ни за что. Просто так. Первый раз его спас чистый случай: пуля его не задела, и, не шевелясь, он пролежал под мертвыми телами почти до вечера, до той поры, когда уставшие от расстрелов чекисты ушли к себе в казармы, чтобы там пить, есть, отдыхать и набираться сил для следующего дня и следующих расстрелов. Второй раз его спас Кольцов, вырвав из смертельно опасной банды Жихарева. Останься он в банде, неизвестно, прожил бы еще день или два?
Андрей не гордился этой своей работой, даже тяготился ею. Она казалась ему ненастоящей и даже какой-то фальшивой. Он редко когда оставался сам собой и почти никогда не выказывал своих подлинных чувств. Разведчиком он не был, этому его не учили. Но как вести себя, чтобы выжить, он знал. И делал все, чтобы его ни в чем не заподозрили и в один из дней смог бы вернуться в свою родную Голую Пристань.
Глава вторая
Первый пасхальный день тянулся бесконечно долго. Надоело есть, пить, без дела слоняться по лагерю. Все надоело.
И тут как-то сама собой у артиллеристов возникла благодатная мысль: снести на кладбище, к будущему памятнику, валяющиеся под ногами камни. Поначалу включилась в эту работу лишь одна батарея. Артиллеристы сходили один раз. Постояли, подумали. И отправились за следующей партией. Собрали все камни вокруг кладбища. Потом стали собирать их на территории лагеря.
Усердную работу артиллеристов заметили и другие. Тоже подключились. И уже вскоре белые гимнастерки рассеялись по всей долине, добрались даже до окраины Галлиполи. Кто-то нес камни в руках, но большинство приспособили для этого рогожные мешки или самодельные носилки. И приносили к месту, где собирались строить памятник, по десятку камней зараз. Никто не заставлял их это делать, не упрашивал, не подгонял. Шли с охотой, желая лично поучаствовать в этом поистине святом деле.
Каждого, кто приносил камни, отец Агафон благословлял:
– Спаси Господи!
И когда отец Агафон понял, что на первый случай камней нанесли уже достаточно, хотя еще далеко не все солдаты приняли участие в этой работе, он сказал пришедшим с очередными рогожками:
– Пожалуй, пока достаточно, сыны мои, – и объяснил: – Когда все эти камни строители израсходуют, позже поднесем еще.
Солдаты высыпали камни, отряхивались.
Подходили и подходили еще, освобождали свои рогожки от камней, приводили себя в порядок.
Когда солдат возле священника собралось много, отец Агафон взобрался на груду камней:
– Видел я сегодня, братья, прелестные письма, заброшенные вам сюда большевиками. Прочитал одно, – начал он свою священническую речь. – И хочу сказать вам: слово слову рознь. Только божье слово имеет твердость камня. А нынешними письмами прельщают вас вернуться, изменить долгу и присяге. Не верьте таким словам, а верьте сердцу своему. Оно вас не обманет. Нет у большевиков правды, негде им ее взять. Бога они от себя отринули. А живущий без Бога в сердце способен на все: нарушить клятву, предать товарища, ничем не поступиться. Он и убийство грехом не считает. А уж солгать, это для него вроде летнего дождика. Когда будете читать эти подметные письма, подумайте об этом. Не верьте ни единому их слову! И да спасет вас Господь!
– Верь не верь, отче, а до дому сердце тянется.
– Вернетесь! – пообещал отец Агафон. – Победителями вернетесь, не собаками побитыми.
– Когда энто будет, отец святой? Жизня, як вода в Дону, быстро текеть.
– Чует мое сердце: скоро! Безбожная власть долго не продержится! Верьте в это! И молитесь!
Шли с кладбища молча, задумчиво.
– Под Каховкой отец Агафон тоже обещал: на Днепре большевики остановятся, – сказал казачок в уже порванной в праздничный день белой рубахе. – И про Крым тоже всего наобещал…
Никто ему не ответил. Тихо расходились по палаткам.
Вечером в большой сдвоенной палатке, с пристроенной к ней по случаю пасхальных празднеств сцене, давали концерт. Это сооружение выглядело громоздким, называлось оно "корпусным театром", но разместить даже часть желающих в нем не могли. Поэтому на каждый полк, на каждое училище и другие армейские службы выделили всего по нескольку пропусков.
Счастливчики, приглашенные на концерт, собрались возле театра заранее, ждали, когда начнут впускать. Пришли и многие из тех, кому пропуска не достались. Они надеялись каким-то способом проникнуть внутрь театра. Если это не получится, то можно просто постоять у входа, и если не увидеть, то хоть услышать происходящее внутри действо: сквозь брезентовые стены театра звуки легко проникали наружу.
С заходом солнца палатка-театр осветилась изнутри карбидными лампами, на сцене зажгли яркие керосиновые десятилинейки.
Неожиданно над лагерем внеурочно прозвучала всем знакомая сирена побудки и отбоя. Солдаты-контролеры стали пропускать в театр владельцев пропусков и отчаянно отбиваться от тех, у кого пропусков не было..
В сопровождении полковых командиров и начальников других служб в театр прошли Врангель, Кутепов, Витковский и заняли скамейки первых двух рядов.
Сцена была закрыта тяжелым брезентовым занавесом, и оттуда доносились какие-то ленивые рабочие перебранки. Видимо, артисты договаривались о том, о чем еще в суете и в спешке не успели договориться.
Наконец перед занавесом встал архитектор, музыкант и режиссер – всеобщий любимец подпоручик Акатьев. Он выждал тишину и громко, голосом циркового шпрехшталмейстера провозгласил:
– Народная пиеса! "Царь Максимилиан и непокорный сын его Одольф"!
После того как стихли аплодисменты, двое солдат натужно раздвинули тяжелый брезентовый занавес. Сцена была пуста, но на полу валялся всякий хлам. Слева возле свернутого занавеса стоял все тот же Акатьев. Он снова объявил:
– Действующие лица!
И после этого объявления следом, один за другим через сцену прошли главные действующие лица. Посредине сцены они останавливались, кланялись залу и исчезали за кулисой. Акатьев во время прохода каждого действующего лица сообщал зрителям необходимые сведения.
– Царь Максимилиан. Не могу сказать о нем ничего: ни хорошего, ни плохого. Царь как царь. Хвастливый, жадный и очень жестокий.
Одет был царь в то, что смогли найти корпусные портные в своем скудном хозяйстве. Дамский халат изображал мантию. Он был расшит различными блестками из фольги и украшен лентами. И военная шапка тоже вся переливалась блестящими стекляшками. У него из-под мантии выглядывали штаны с лампасами. Видимо, их выпросили на время действия у кого-то из полковых командиров. На груди переливались разными цветами до блеска надраенные бляхи, надо думать – ордена…
Под смех публики Максимилиан скрылся, а на сцене возник высокий тощий его сын Одольф, одетый примерно так же, как и царь-отец, но только несколько скромнее, шапка беднее, похуже.
– Сын Максимилиана Одольф, – объявил Акатьев. – Что о нем можно сказать? В целом хороший парень. Но, к сожалению, безвольный, слабый характером. Но невероятно добрый. Даже удивительно, как у такого папы мог вырасти такой замечательный наследник.
Потом через сцену прошел и галантно раскланялся непонятно что за персонаж: в картонных латах, одной рукой он держал бутафорскую шашку, другой – что-то напоминающее щит. На его голове возвышалось нечто, напоминающее кастрюлю. По замыслу устроителей действа это был шлем…