– И, прошу вас, никогда больше не напоминайте мне о Слащеве. Для меня он погиб еще тогда, в мае девятнадцатого, в боях при овладении Крымом.
Вечером штабной нарочный принес Слащеву подписанный Врангелем приказ об увольнении из армии.
– Они что, больные! – сказал он Нине. – В который раз меня со службы увольняют. Одного раза им показалось мало?
Но, дочитав приказ до конца, он удивленно проворчал:
– Но нет, тут не все так просто.
– Что там еще? – спросила Нина.
– Похоже, они решили добить меня до конца. Вот, читай: "…уволить со службы…". Это ладно, смотри дальше: "…без права ношения мундира".
Он нервно походил по комнате, осмысливая происшедшее. И затем сказал, но не Нине, а тем другим, которых здесь, в комнате, не было:
– Ну, подлецы! А вы мне его давали, этот мундир? А генеральское звание? Я что, на базаре его купил? Испугались, что открою правду о бездарном руководстве военными операциями? Не я провалил битву за Каховку, и не я почти без сопротивления отдал большевикам Крым! Чтобы я молчал, решили вычеркнуть меня из жизни?
Он продолжал раздраженно ходить по комнате, где, широко раскинувшись на своей кроватке, спала Маруся. Несмотря на громкие голоса, она не просыпалась, лишь изредка приоткрывала свои синие глазенки, словно проверяя, все ли в порядке, и, увидев вышагивающего по комнате отца, снова успокаивалась и медленно смежала веки…
Слащев еще немного походил, прислушиваясь к чему-то. Неподалеку, на кухне, тихо звенела посуда, и Нина о чем-то переговаривалась с Пантелеем. Решившись, он проскользнул в другую комнату, осторожно косясь по сторонам, бесшумно открыл дверцу шкафчика, стал торопливо там шарить среди всякой домашней мелочи.
То, что искал, нашел не сразу. Наконец, зажав в руке что-то маленькое, невидимое, он закрыл дверцу шкафчика и обернулся.
В двери комнаты стояла Нина и строго на него смотрела.
Слащев сник.
– Ну, что? Что ты так смотришь? – зло спросил он. – Тебя что, за мной следить приставили?
Нина протянула руку:
– Дай!
– Что? В чем ты меня подозреваешь?
– Ты клялся мне!
– Один раз! Всего один раз, Нина!
– Ты хорошо знаешь, чем это кончается. Отдай!
– Нет! Клянусь, только один раз! Только один! И все! Навсегда! – Слащев уже не требовал. Он унизительно и жалобно просил: – Ты же знаешь меня! Я смогу! Я уже пять месяцев продержался!
– И сейчас не надо, Яша! Не надо, миленький! Умоляю! Возможно, они на это и рассчитывают?
Нина подошла к нему, одной рукой обняла, второй вынула из его руки небольшой пакетик. Он покорно разжал ладонь и обессиленно склонил голову на ее плечо.
– Тяжко мне, Нина! – с болью в голосе сказал он. – За что они так со мной?
На следующий день, тщательно выбритый, бодрый, он снова обложился бумагами, стал что-то писать.
– Прекратил бы ты, Яша, всю эту тяжбу. Они сильнее.
– Правда сильнее! Я добьюсь суда над ними.
– Что такое правда? Ты добьешься только еще больших неприятностей. Не зря ведь говорят: не судись с богатым.
– Так говорят дураки и проходимцы. Я ни в чем и никогда не запятнал своего мундира и хочу потребовать лишь малости: разобраться в этом деле и всенародно заявить о моей невиновности. Они отменят этот унижающий мое достоинство приказ. Я добьюсь этого. Со мной они не смеют так поступить!
Нина с какой-то доброй бабьей жалостью и сочувствием тихо сказала:
– Ну пиши, чего уж там! Только пустые это хлопоты, Яша, – и вышла.
Успокаиваясь и перебирая в памяти все касающееся этого его повторного увольнения, он снова продолжил какое-то время ходить по комнате, затем опять присел к столу. Написал о том, что на Суде Чести не присутствовал и ничего о нем не знал:
"Я не допрашивался и не давал показаний, мне не дано было право отвода лиц, которых я сам неоднократно обвинял. К тому же никакому Суду Чести я не подлежу еще и по той причине, что еще задолго до него был уволен в беженцы.
Помимо всего прочего, я – Георгиевский кавалер, и в связи с этим могу быть лишен мундира только со снятием с меня этого ордена, который был пожалован мне не генералом Врангелем, а Государем Императором", – написал Слащев и отложил ручку. Вспоминал, не упустил ли еще чего.
Снова взялся за перо:
"В Приказе сказано, что мой поступок недостоин русского человека. Обсудим! Я не знаю, какой мой поступок так разгневал господ судей. Но я тот самый русский человек, кто с горстью солдат-храбрецов в мае девятнадцатого освободил от большевиков Крым и позже удерживал его, давая приют бежавшим из Новороссийска.
Лишили же меня права ношения мундира те, которые провозгласили Крым неприступной крепостью, но, имея почти равные с противником силы, довели своими действиями российские войска до позорного бегства из Крыма.
Как русский человек, я заявляю, что пребывание таких людей в Русской армии даже сейчас, когда она находится на чужбине, вреднее для всего дела, что инкриминируется судом мне".
Слащев отложил перо, задумчиво ходил по комнате. Заглянул в соседнюю комнатку, Маруся по-прежнему спала. Снова вернулся к столу:
"Льщу себя надеждой, более того, настаиваю на том, чтобы вы, генерал Врангель, нашли в себе гражданское мужество сознаться в своих ошибках и отменили свой нелепый приказ. Требую, чтобы вы предали суду всех тех, кто допустил столько незаконных и бездумных действий, приведших армию к разгрому.
Остаюсь уволенный от службы, но продолжающий работать на пользу нашей Родины Я. Слащев-Крымский".
Последующие несколько дней Слащев каждодневно посещал штаб Русской армии в надежде передать письмо и объясниться с Врангелем.
Врангель не нашел времени для встречи с ним. Его письмо также не приняли.
Он устал от этих унизительных хождений и, отчаявшись, уходил из штаба с твердым решением больше никогда сюда не возвращаться. В коридоре он увидел торопящегося по каким-то делам Шатилова, остановил его, попросил объяснений.
– Чего вы добиваетесь? – недружелюбно спросил Шатилов. – Главнокомандующий более не считает необходимым встречаться с вами. Его ознакомили с вашим возмутительным письмом, которое вы изволили направить господину Юреневу. В нем бездоказательная ложь.
– Так считаете вы?
– Так считает главнокомандующий.
– Я изложил свою точку зрения и подкрепил ее довольно убедительными фактами.
– Ну и живите со своей точкой зрения, – раздраженно сказал Шатилов. – Кому интересно перетряхивать старое белье? Мы пытаемся выстраивать будущее.
– Если не проанализировать прошлое, трудно ждать успехов в будущем.
– Вы – демагог, с вами трудно спорить, – сухо сказал Шатилов и, немного поразмыслив, сказал: – Ну, хорошо. Допустим, главнокомандующий, поступившись своими убеждениями, все же отменил бы свой приказ. В чем я совершенно не уверен. Ну и что из того?
– Я буду требовать нового суда. Общественного и гласного.
– Над кем?
– Над главнокомандующим генералом Врангелем и над всеми теми, кто своими неразумными действиями довел армию до бесславного разгрома. Я это докажу.
– Послушайте, Яков Александрович! – как с больным, совсем по-другому, ласково и участливо, заговорил Шатилов. – Ну зачем вам все это? Тратите свои силы и время, отбираете его у других. Не будет никакого суда, потому что война не закончена. А потом, когда мы вернемся в Россию, кто посмеет судить победителей? Или вы не верите в нашу победу? Я – верю. Прощайте! – и Шатилов пошел по коридору.
– Павел Николаевич! – окликнул его Слащев. – Вы все же отдайте мое письмо Врангелю! – и он протянул Шатилову конверт с письмом. – Может, он еще одумается?
– Не могу! Не велено! – уже издали, не оборачиваясь, ответил Шатилов и торопливо зашагал по коридору.
Слащев еще какое-то время стоял с протянутым конвертом, провожая взглядом Шатилова.
– Лакей, – зло прошептал он ему вслед. И громче добавил: – Холуй!
Потом медленно повернулся и неторопливо пошел к выходу. У двери, ведущей на улицу, заметил урну для мусора. Остановился. И после коротких размышлений бросил в нее письмо.
Это было одно из немногих сражений, которое Слащев пока проиграл.
Возвращаясь домой, Слащев неторопливо шел по узким улочкам, по которым мог с трудом проехать ишак с вязанкой хвороста. Он чувствовал себя так, будто его пожевали и выплюнули. Разве можно такое простить? Но что он может сделать, если они не хотят его слышать? Им невыгодна правда. Они ее боятся.
И постепенно в его голове начал рождаться план. Поначалу он показался Слащеву не заслуживающим внимания, а по дальнейшему размышлению он пришел к выводу, что на самом деле этот план просто гениальный.
Они не хотят читать его письма? Не хотят выслушать его факты и убедительные доводы, почему проиграна Гражданская война, особенно последний ее период, когда главнокомандующим стал Врангель? Не надо! У него есть время. Он вспомнит всё, все неудачи, свои и чужие. Он подробно проанализирует все операции на Каховском плацдарме и в боях за Крым и подробно расскажет, как и почему белая армия пришла к поражению. Он поименно назовет всех виновников сокрушительного поражения на Каховском плацдарме, когда все сражения еще можно было выиграть, и о тех провальных операциях крымской катастрофы, прямым виновником которых был Врангель. Наконец, он с фактами и схемами докажет, что многих неудач, которые произошли, можно было избежать и даже обратить себе на пользу, а Гражданскую войну успешно выиграть.
Когда-то Слащев умел хорошо писать. Его работа "Ночные действия" – о тактике войсковых подразделений во время боя в ночное время – была высоко оценена еще в тринадцатом году и как пособие не утратила своей актуальности и для нынешних боев.
Он напишет книгу и, как бы это ни было трудно финансово, опубликует ее. И Врангель, который не хотел читать его письма, будет вынужден прочесть все, что он, Слащев, думает о нем и о его ничтожных полководческих способностях.
И назовет он книгу "Требую суда общества и гласности"! Да, именно так! И пусть Врангель попробует оправдаться от всего того, что он вменит ему в вину!
Часть четвертая
Глава первая
Вскоре после Пасхи началась не весна, а прямо как-то сразу, вдруг лето. Ветры, раскаленные Сахарой и Ливийской пустыней, достигли Константинополя и дохнули на него африканской жарой. Город изнемогал от зноя. Началась страда у водоносов. Они разносили воду бегом.
Базар жил своей обычной жизнью. Разморенные от жары люди сонно бродили под полощущимися на горячем ветру брезентовыми тентами, иногда что-то покупали, но по большей части просто ротозейничали.
Весть об амнистии, которую объявила Советская Россия, довольно скоро разнеслась из Галлиполи по всем лагерям. Так же горячо обсуждали ее и беженцы Константинополя. В базарной сутолоке, основную часть которой в эти жаркие дни составляли русские, чаще других звучал короткий вопрос:
– Не собираетесь? – и ни слова больше. И каждый, к кому обращались, понимал, о чем идет речь.
Кто-то с презрением обжигал спрашивающего злобным взглядом (этот уже хорошо прижился в Турции, имел работу и жену, а то и двух-трех детей), иные матерились (домой хотелось, но руки были настолько в крови, что в никакую амнистию не верили), а кто-то – таких было совсем немного – так же коротко отвечал:
– Думаю.
Так, беженцы, настрадавшиеся и не нашедшие своего места в этом чужом мире, искали таких же, как и они, обездоленных, принявших решение вернуться домой. Они понимали, что каждый в одиночку ничего не сумеет добиться, нужно создавать коллектив, который сможет не просить, а требовать. Этот процесс похож на сбивание коровьего масла. Надо долго колотить сметану, пока появятся первые крохотные масляные комочки. Сталкиваясь, они слипаются, и в конечном счете все вместе они образуют большой масляный ком.
Находя друг друга в базарной толпе, они сговаривались и в один из дней, уже большим коллективом, отправились в российское посольство.
Изнемогающий от жары и безделья, обычно деятельный посол Нератов сразу принял выделенную толпой небольшую делегацию, представлявшую пока что только чуть больше ста человек. В этой компании в основном были отставленные от армии по болезни солдаты и офицеры, которые в силу своих увечий уже давно перестали бояться смерти, а также не нашедшие своего места на чужбине, ничего не умеющие и никому здесь не нужные чиновники, четыре священника и несколько женщин с детьми.
Нератов внимательно и с некоторым сочувствием выслушал тощего впалогрудого подпоручика по фамилии Дзюндзя.
– И много вас? – спросил Нератов.
– Душ сто, може, чуток больше. Но энто не все желающи. Кликнем клич – и тыща будет.
– Казак? – оглядев парламентера, спросил Нератов.
– Терский.
– Не боишься возвращаться? Терские злые были.
– У нас как говорять: "Кака жизня, такой и карахтер".
– Ну, и чего уезжать надумали?
– Известно дело: своя земля – мать, а чужа – мачеха. Весна. У нас в Рассее, поди, помните, весна светла, пушиста. Тепло ласково, як дите. И пчелки гудуть.
– Что ж раньше о пчелках не вспомнили? – с упреком спросил Нератов.
– И раньше помнили. Но шибко много грязи на большевиков вылили: и убивають, и граблють.
– Раньше белым верили, а теперь что же?
– В войну люди звереють. В бою – там хто ловчее, хитрее, сильнее, того и верх. И убивали, бывало. И грабили, случалось. Не без того. А счас из Рассеи пишуть, – Дзюндзя полез в брючный карман, извлек оттуда листовку, точь-в-точь такую, какие раскладывал в галлиполийском лагере Андрей Лагода. – От, пожалуйста! Пишуть, шо шибко за нас болеють. Усем амнистию объявили. Усем, под чистую, и виноватым тоже. Зовуть: возвертайтесь, дел дома накопилось, як у поганой хозяйки немытой посуды.
Нератов снова оглядел делегатов. Краем глаза заметил: к приоткрытой двери тоже приникли беженцы. Зачем-то снял и протер очки, и лишь после этого сказал:
– Понимаю, вы пришли ко мне за надеждой. Но я не могу ее вам дать, – начал он.
Дзюндзя встрепенулся:
– А нам так сказали, будто вы рассейский посол.
– Правду сказали. Я посол той России, которой уже нет. Сочувствую вам. Но вовсе не по поводу трудностей вашего отъезда на Родину. Это в конечном счете как-то образуется. Но в той России, куда вы намерены отправиться, вас вряд ли встретят хлебом-солью. Я вас не запугиваю. Это всего лишь мое предположение, потому что уже давно не имею почти никаких сведений оттуда. Весьма сожалею, но ничем вам помочь не могу. Сам сижу на чемоданах, изо дня на день сдам этот почетный пост другому послу. Вероятно, это будет большевик, комиссар. Приходите сюда несколько позже, через неделю, быть может, чуть позже. К тому времени все прояснится и, надеюсь, новый посол вам поможет.
Нератов встал из-за стола, давая понять, что ничего нового он им больше не скажет.
– Столько ждать? – возмутился за всех своих товарищей Дзюндзя.
– Я же сказал: через неделю-две. Может, быстрее. Не знаю. Меня с недавних пор уже никто ни о чем не ставит в известность, – беспомощно развел руками Нератов.
– Так чего ж вы тогда?.. – продолжил возмущаться Дзюндзя, но вдруг осекся. До него дошел смысл сказанного Нератовым: он уже не посол и в силу этого не может оказать им никакой помощи. У него, как и у них, нет никакой власти. И сколько ни стучи кулаком, ни кричи и ни требуй – ничего не добьешься. И тогда Дзюндзя сменил тон и сочувственно спросил:
– Так, може, того… шо то присоветуете?
– Думаю, вам следует обратиться к генералу Врангелю. У него вся полнота власти, касающаяся русских граждан. Все равно так или иначе, но решать ваше дело будет только он.
Делегаты неторопливо направились к двери.
– Весьма сожалею, – вслед им вновь повторил Нератов. Какой смысл вложил он в эти слова, никто из них не понял.
Потом они всей гурьбой направились к штабу армии, уселись на ступенях у входа. Делегаты во главе с Дзюндзей в сопровождении караульного начальника отправились на переговоры к главнокомандующему.
После того как Уваров доложил о делегации, Врангель вышел из кабинета и, стоя в проеме двери, долго и с некоторой брезгливостью осматривал порядком обносившихся, небритых, худых делегатов, затем мрачно спросил:
– Ну-с, почему не докладываете? Кто? Что надобно?
Дзюндзя выступил вперед. Он ожидал от этой встречи всякого, поэтому не оробел, не вытянулся в струнку, а попытался обстоятельно ответить на вопрос:
– Весна, ваш высоко…э-э…благородь!
– Догадываюсь. Ну и что же, что весна?
– Тут тако дело: промеж нас чутка прошла, будто большевики… советы, значится…энту… прощению усем объявили. И не виноватым, и виноватым тож.
– Врут большевики, а вы им верите, куриные ваши головы! – сердито произнес Врангель.
– Мы и сами, ваш высокоблагородь, сумлеваемся. Похоже, шо брешуть, – согласился Дзюндзя. Согласно закивали и двое его напарников-делегатов. – А ежли с другой стороны поглядеть? – продолжил он. – Весна. Мужиков повыбито море. А мы туточки, в Туреччине, штаны заздря протираем. От сообча мы и подумали, и дошли до такого понимания. Надоть возвертаться до дому, бо земля промедлению не терпить. Вспахать надоть? Пробороновать, посеять яровые, бо озимые и ихние и наши кони почти все вытолочили. Баба не сумеить, ей природой энто не отпущено. От и получа…
Слушая Дзюндзю, Врангель все больше багровел. И, оборвав Дзюндзю на полуслове, он высоким, почти петушиным голосом закричал:
– Все! Прекратить словоблудие! Дезертиры и предатели! Вместо того чтобы возвращать себе свою же землю, они рвутся к большевикам в крепостные!.. Во-он!.. Уваров, зачем впустили сюда этот сброд?.. Карнач! Уберите их с моих глаз!
Врангель скрылся за дверью своего кабинета, а караульный, явно им сочувствующий, тихо сказал:
– Пошли! Видать, не ваший сегодня день, хлопцы.
В сопровождении караульного начальника они вышли на крыльцо.
Все сидящие на ступенях и просто на земле направили на них вопрошающие взоры. По унылым и мрачным лицам ожидающие поняли, что делегаты потерпели неудачу.
– Не прийняв?
– Прийнять то прийняв, – Дзюндзя недоуменно пожал плечами. – Раскричався, обозвав дезентирами и чуть не того… на дав по шее.
Толпа ахнула.
– Не, не самолично, конечно, – поправился Дзюндзя. – У нього под дверями таки мордовороты сыдять…
– Ну, и шо ж теперь? – спросил кто-то из толпы. – Може, есть хто, который над им?
– Вроде главнее нету.
– Може, усем обчеством зайдем? Попросим?
– Бесполезно, – сказал Дзюндзя. Он тоже опустился на ступеньку лестницы и с досады закурил. – Надо какось с другого конца до энтого дела подойтить.
– Если шо-то знаешь, говори!
– Шо я думаю? – щуря глаза от едкого турецкого самосада, многозначительно сказал Дзюндзя. – Не может такого быть, шоб над ним не было начальствия. Той же Султан, он над усеми генералами начальник.
– Над турецкими – это понятно. А над нашими?
– Французы, – подсказал стоящий в двери начальник караула.