Я думал о его судьбе. Хотелось поговорить с ним. Но не знал, с чего начать, тактично ли влезать в душу несчастного человека со своим любопытством, в котором есть эгоистический расчет: не сомневался, что рассказ о его явно богатой событиями жизни можно использовать для воспитания бойцов. Над моим пропагандистским рвением подтрунивал даже Колбенко. Но и ценил, что бойцы, особенно девчата, доверительно показывают мне письма из дома от матерей, сестер, с фронта - от братьев, отцов, женихов, и я умело использую факты из их писем в своей работе.
Однако печет! Кажется, покраснело палубное железо, тумбы: под солнцем грязная ржавчина искрилась, горела. Под тентом нечем дышать. Как можно спать в такой духоте? Недавно я завидовал уснувшим офицерам. А теперь презирал их за беззаботность, твердокожесть. Такие события! Не в дивизионе - на фронтах, в мире. Наконец высадились во Франции союзники, открылся второй фронт. Но главное - наступление в родной Белоруссии. Широкое, стремительное. Я понимал его значение для полной победы. Уже освобождены Витебск, Орша, Могилев…
В Медвежьегорске нашли финские радиоприемники. И вчера на уплывшей барже допоздна слушали радио. Удивительно близка Москва. До спазм в горле волновал голос Левитана, читавшего приказ Главнокомандующего об освобождении Бобруйска.
Нельзя мне лежать под тентом и слушать богатырский храп Трухана да смотреть на понурую фигуру капитана буксира, настраиваясь на волну его боли. Кузаев не шутил, посылал меня комиссаром на эту баржу. Я должен быть комиссаром. Не дать людям разомлеть от духоты, расслабиться, заразиться беспомощностью. Ситуация ведь необычная: многие никогда не видели такой воды, в которой, как акулы, плавают мины. Может, как раз и хорошо, что нет даже слабенького ветерка, хотя в озере, как и в море, есть течения. Нужно взбодрить бойцов. А ничто так не бодрит, как хороший рассказ о нашем победоносном наступлении!
Я умел рассказать о наступлении под Орлом, Курском, на Украине. Как же я поведаю об освобождении Белоруссии! Мне не нужна карта, она - в голове. В большинстве городов, названных за последние дни в приказах Сталина, я бывал, плавал по Днепру, Березине…
Не просто стыдно - преступно лежать под тентом, так вот распоясавшись - без сапог, без гимнастерки. Вслед за нами, офицерами, разуются все.
Но даже Пахрицина, которая сама была в полной форме, посматривала на меня, одетого, подтянутого, немного удивленно. А у меня и дыхание перехватило от взгляда на просторы озера. Какая красота! Не то что свинцовый Кольский залив да всегда хмурая Кандалакшская губа. Озеро искрилось, в нескольких местах странно рябило, хотя дуновение ветра ни разу не долетело до баржи. Однако тут же поднял глаза к небу, в зенит. Три года мы смотрим только в небо. Небо рождает самые сильные переживания. Мы разучились любоваться голубизной. Больше нравились низкие тяжелые тучи. Нет, не совсем так. Бывало, хотелось ясного неба. Когда я командовал еще орудийным расчетом, в нелетную погоду нас нагружали теорией, политикой и строевой, а это - скучно. Тогда и командиры, и бойцы молодые, даже девушки, мечтали о погоде, разве что осторожные "деды" не ждали холодного полярного солнца.
Странно: духота - и такое прозрачное небо. Никакой дымки. Ни одной тучки… Идеальная летная погода. И в сердце неожиданно ударила тревога. Нет, больше - страх. За кого? Не за себя. Не за нашу неподвижную баржу. За ту, что поплыла к Петрозаводску. За Колбенко, за Кузаева… Да будь ты честен сам с собой! За Лиду. Да, в первую очередь за нее, как там, в Медвежьегорске, в доме, что мог быть заминирован. Прозорливый Колбенко! Как он угадал мои чувства! А зачем мне такой страх? Зачем?.. Тут же всплыло: мне часто снилось небо, усыпанное зловеще черными букетами разрывов. Да не потому содрогнулся. Вспомнил: еще в Кандалакше Лида спросила: "Почему разрывы наших снарядов стали такие черные?" Я ответил тогда: "Более дымный порох". При ближайшем налете всмотрелся. Разрывы как разрывы. Как всегда. Скорее белые, а не черные. Не может порох быть нестандартным, это равносильно диверсии, поскольку нарушало бы дистанционность разрывов.
Почему же букеты в зените показались ей вдруг черными?
Какая-то чушь лезет в голову. Суеверия бабские. Стыдно, товарищ комсорг! Нужно заняться делами, своими обязанностями, а то от солнца и безделья и не такие фантазии появятся. Не у одного меня. Вон лежат на палубе: молодые бойцы без сорочек, загорают, только пожилые в гимнастерках, жмутся на узких пятнах тени от зачехленных пушек, от прожекторов, под снарядными ящиками. Не боевая батарея и рота, а цыганский табор.
На корме целый штабель ящиков, гора другого имущества. "Посмотри, как забарахлились", - иронизировал Колбенко при погрузке.
Там, за снарядами и вещевым складом, девичий смех, писк. Чему радуются? Неугомонное племя. Мужчин разморило, а им весело и в такой ситуации, в такую непривычную жару.
Я застегнул воротничок и чуть ли не строевым шагом двинулся на корму. Повеселимся вместе. Порадуемся победам, о которых я вам расскажу. Но у кучи накрытого брезентом добра меня остановила караульная Зина Петрова; кроме недремлющих разведчиков, непрерывно следящих за небом, на баржах на время плавания установили два поста: как пошутил Данилов, у бюстгалтеров и у консервов.
- Туда нельзя, товарищ младший лейтенант.
- Нельзя? Мне?
- Девчата загорают… И купаются…
- Купаются?!
У Зины, пухленькой, беленькой, хорошей пулеметчицы, но со слабостью - любила, чтобы ее потискали парни, сама провоцировала их, создавая и своему командиру, и нам, политработникам, проблему, - игриво смеялись глаза.
- Кто позволил?
- И тут позволение? - искренне удивилась Зина.
Я растерялся. Чертовы бабы! Ни один боец-мужчина не способен на подобное нарушение дисциплины. Вот Евино племя!
Идею купания подал один из офицеров. Но Шаховский, более других офицеров штатский, по-военному категорично запретил купание. И никто его не упрекнул.
Пошутили:
- Покупаешься, когда и трусов нет. В кальсонах полезешь? Озеро загрязнишь. Мину притянешь запахами.
- Иди у девчат панталоны одолжи.
Потом набросились на начальника вещевого склада старшину Битяя:
- Вы со своим Кумом (начальника обозно-вещевого обеспечения Кумакова давно перекрестили в Кума) морды наели, а позаботиться на лето глядя о трусах не могли. Полезу в озеро без штанов. Кузаев спросит: кто довел до такой аморалки? Скажу: Кум с Битяем.
- Давайте, ребята, окунем его. Перекрестим.
- Ты какой веры, Битяй?
- Товарищи, я православный. - Лишенный чувства юмора, старшина испуганно отступил от офицеров: подальше от беды, плавать-то он не умел, а такие, как Ильенков да Трухан, что угодно отмочат.
Веселый хохот офицеров даже у пожилого капитана выдавил жалкую улыбку. Я приказал Зине:
- Иди скажи им: вылезти из воды и одеться.
- А мне нельзя покидать пост. А вам… Товарищ младший лейтенант! Неужели вам не хочется посмотреть на нас голых? Мы красивые. - А глаза… глаза бесовски жмурятся. Чертовка! - Боже, да вы покраснели. Неужели не видели голой девки? Бедненький вы мой!
- Петрова! Перестань трепать языком. Распустили вас!..
- Объявите тревогу. Вот смеху будет. Может, какая без лифчика…
Только на войне бывают такие невероятные совпадения, неожиданности. Сказала девушка про тревогу - и я по трехлетней привычке вслушался не в близкий смех и ойканье, а в недосягаемую высь. Слух у меня был хороший. В первый год войны только Шиманский да батарейный олень Алешка прежде меня ловили шум немецких самолетов. Умное животное олень! Свои истребители патрулируют - он и ухом не ведет, спокойно пасется. А если только вскинет рога, навострит уши, а потом бросится на позицию, к командному пункту, - объявляй тревогу: летят, гады! За смехом и плесканьем в мирной тишине над безбрежной Онего я уловил далекий-далекий, но дьявольски знакомый, с переливами - звоном, всхлипываньем - шум моторов. "Юнкерсы-87"! Пикировщики, умеющие накрывать самую малую цель!
- Тре-во-га!
- Тревога! - сразу подхватил разведчик на штурвальном мостике, искавший самолеты в бинокль.
У Зины расширились глаза. Не удивленно - испуганно. Пулеметчица сразу сообразила, что нам угрожает. Сняла себя с поста, бросилась к пулемету, там же, на мостике, смотревшему в небо четырьмя короткими воронеными дулами. А я вспомнил: первый номер пушки МЗА, стоявшей на корме, - Мария Лосева, заядлая рыбачка. Наверняка купается. Я мгновенно занял ее место на горячем сиденье тридцатьсемерки.
Через минуту я нашел их в небе. Три "юнкерса" шли с юга на высоте, с которой обычно переходят в пике. Шли прямым курсом на баржу. Неужели на нас? Кто навел? Не было же ни одного разведчика. Тот, утренний, вряд ли засек нас. А если и заметил, то увидел плывущие буксиры и баржи. За восемь часов где б оказались мы даже с черепашьим ходом? Скорее всего, в Петрозаводске… Разгружались бы. Почему в таком случае они так уверенно идут на нас? Запеленговать радиопередатчик не могли. Он давно не достает до первой баржи, а потому молчит - не с кем связываться.
Опалила мозг страшная догадка: наведенные тем, утренним разведчиком, самолеты потопили первую баржу и ищут вторую. Как быстро приближаются они в оптическом прицеле! Но что это? Ведя их, я поворачиваю рукоятку азимута? Значит, проходят мимо? Повернули на северо-восток, на остров, видимый с баржи?
Оторвался от прицела. Глазами схватил широкое поле голубизны. Да, "юнкерсы" идут мимо. Слава богу. Осознал, как сильно испугался их возможной атаки. Как в первый день войны. Стыдно не стало: не за себя страх - за людей. Оглянулся. Сколько их - девчат, парней, зрелых мужчин собралось вокруг одной маленькой пушки! Зачем? А куда им деваться? Забираться в трюм? Неужели пронесло?
Нет, не пронесло.
Один из пикировщиков резко отвалил от своих и, снижаясь с характерным свистом, пошел на баржу.
Вот оно!
- По самолету над вторым! - охрипшим голосом закричал не командир взвода МЗА, а командир зачехленной батареи восьмидесятипяток Савченко.
Вот те на! А я не могу поймать "юнкерса" в прицел.
- Ого-онь! Ого-онь! Такую вашу!..
Это - мне, наводчику, автоматический спуск у меня.
Очередь в небо. Позор! Зловещий свист в зените, над самой головой. В вертикаль не поднимается ни прицел, ни дуло пушки. Но пулемет бьет захлебываясь. Бухают винтовочные выстрелы. Ведут огонь кто из чего. По пикировщику. А я выпускаю снаряды в белый свет, как в копейку.
Глухо бухает бомба. Обдает дождем холодных брызг. Мимо! В озеро! Только бы не в баржу, не в снаряды наши!
Резко разворачиваю пушку. Сразу ловлю "юнкерс" в прицел. Фашист заходит во второй раз. Высота у него после первой атаки такая, что, если прорвется и спикирует на нас снова, наверняка не промахнется. Взлетим мы в небо, чтобы найти братскую могилу на дне озера.
Ах, молодец Зина! Каким плотным трассером перерезала фрицу дорогу! Ну, теперь и я не выпущу тебя из прицела!
- Ого-онь!
Посылаю одну очередь. Другую… Кричу что есть силы:
- Заряжай быстрей!
Со звоном катятся по железной палубе гильзы.
Вижу… ей-богу, вижу, как снаряды прошивают самолет (потом никто не верил, что я увидел попадание; да, бывает, наверное, какое-то особое зрение - внутреннее, что ли).
"Юнкерс" вдруг не вниз пошел, не в пике на баржу, а, круто задрав нос, рванул вверх и… выплеснул в небо столб огня. Взорвался бензобак? Или снаряд попал в бомбу, предназначенную для нас?
Обломки самолета, брызги огня упали на палубу баржи, ранив двоих человек. Но я не видел, как тушили огонь, помогали раненым. Я оглох от радости.
Люди на корме кричали "ура". Савченко обнимал меня.
Шаховский похвалил:
- Молодец, комсорг.
Трухан прошелся вокруг пушки на руках, вниз головой.
- Дайте отвертку, я проколю ему дырку для большого ордена.
А Зина Петрова - ах, эта Зина! - не постеснялась при офицерах, при бойцах поцеловать наводчика.
- Награда от меня.
А сама мурзатенькая от пороховой гари.
И - странно! - неожиданный поцелуй девушки, легко целовавшей других, действительно показался наградой.
5
Штаб дивизиона разместился в пригороде. Расселились шикарно, с комфортом, о котором не мечтали не только во время войны - в Мурманске и в Кандалакше теснились в землянках, - но и до войны в такой роскоши, наверное, никто не жил. Разве что Шаховский, да и то вряд ли. Секретарь райкома Колбенко, начальник станции Кузаев - такие должности занимали! - и те имели тесные квартирки из двух комнат. А тут заняли целый поселок, домов пятнадцать. Да каких домов! Новеньких, из-под молотка. На бревнах двухэтажного особняка - бывшей финской конторы, ставшей командным пунктом, - не высохла еще смола.
Немного дальше в поле торчали черные столбы с натянутой между ними колючей проволокой, высокие караульные вышки и низкие длинные бараки. Там был лагерь наших военнопленных.
Поселок, судя по тому, что в нем было, по документам, которые мы жгли, строили не военные - гражданская фирма. В возведении такого смолистого рая рядом с лагерем был не только политический смысл, но и психологический расчет. Работайте, русские рабы, и смотрите, как культурно умеют хозяйствовать, жить победители! Любуйтесь на сказочные домики, клумбы, на посыпанные песком дорожки! Любуйтесь и… умирайте, обессиленные работой и голодом.
Фирма заготавливала лес. Между лагерем и поселком, вдоль узкоколейки, лежали штабеля бревен и досок - тысячи кубов.
Оккупанты есть оккупанты. Сколько леса в самой Финляндии, но карельский - вкуснее, выгоднее. Лес, конечно, везли в Германию - много документов на немецком языке. Плата Рути, Таннера, Маннергейма Гитлеру. Плата за полученную возможность гнать финских рабочих и крестьян в бойню. Плата за право служить фюреру, за железные кресты, которыми "сюзерен Европы" награждал своих верных вассалов. Плата за Великую Финляндию - до Урала. Ох, как мечта о ней туманила головы финским генералам, буржуазии! Об этом говорили мы с Колбенко, с интересом осматривая с самого утра поселок и штабеля подготовленных к вывозке досок.
От хвойного аромата между штабелями, где воздух оказался густым, как сама смола, кружилась голова. Мы как бы ревизовали все это добро, брали на учет. Заглядывали в каждый домик, у которого Кузаев выставил уже караульных. Нет, по-хозяйски ревизовал все, пожалуй, один бывший секретарь райкома, видимо прикидывая, как бы мог использовать лесопильное богатство в своем степном районе. Вместе с ним я радовался трофеям - этому огромному лесоскладу.
Утренняя мгла, предвещавшая новый душный день, была розовым туманом, и я не ходил - плавал в сказочном благоухании. Не изведанное до того состояние странного опьянения.
Я не спал две ночи. Почти не спал. Буксир вернулся за баржей только под вечер. Пришли мы в Петрозаводск глубокой ночью. Еще и сейчас где-то в порту идет разгрузка. Но о барже, где я прожил, может, самый волнующий в жизни день, я уже не думаю - не боюсь за людей, за пушки, за снаряды. Бойцы, разгружающие баржу, снова под охраной дивизиона, хорошо научившегося сбивать налетчиков. Да и не только нашего дивизиона. Недавно с недалекого, за лесом, аэродрома взлетали истребители. Явно пошли на перехват. Не тех ли "юнкерсов", что с опозданием идут топить нас.
Колбенко говорит, что Кузаев при нем приказал Муравьеву немедленно писать представление на меня - к ордену Отечественной войны.
Даже стыдно так радоваться еще не полученному ордену; представляли меня уже раз на орден, а дали медаль "За боевые заслуги". Но тогда я и представление, и получение воспринял спокойно. А тут обдало такой волной радости, что хотелось прыгать и кричать. Нехорошо офицеру, политработнику, провоевавшему три года, так возноситься от одной мысли про орден.
Захотелось - чтобы унять, приземлить свою радость - признаться Колбенко, что не такой уж я герой. Набрался страха и до того, как "юнкерс" атаковал баржу, и особенно после. Не страшно было разве что во время боя. А после, когда обломки самолета проглотил заонежский залив, не один я, все - Шаховский, Пахрицина, Трухан, до того беззаботно спавший, капитан буксира постоянно смотревший на воду, которая поглотила его пароход, - все с особым вниманием следили за небом: не летят ли? Никто больше не спал, не загорал, не купался.
Не сомневались - прилетят. Не могут не прилететь. "Юнкерсы", с которыми шел тот рисковый, могли не заметить гибели товарища, где-то отбомбились и прошли мимо, уверенные, что третий возвращается с более очевидными результатами своей атаки. Но на аэродроме поймут, что произошло. И загорятся отомстить. Финны настойчивые.
Нет, не прилетели. Не до того, значит, командованию, чтобы бросать целое звено бомбардировщиков на какую-то затерянную в просторах озера баржу. Есть цели более важные и близкие - поддержать свои, панически отступающие части.
Уяснить это - тоже радость. Я так и сказал Колбенко. О страхе же своем смолчал. Однако чувствовал себя неловко, скрывая от "отца и учителя" томление души. Константин Афанасьевич еще год назад предложил: "Будем жить, ничего не тая друг от друга". Сам он признался:
- Боялся я за тебя.
Скупо сказал, просто, но задушевно. Правда, может, не столько тронули его слова, сколько то, что он и Кузаев не спали: в порту ожидали прихода баржи.
А я плаваю, пожалуй, в разных туманах - то в розовом, то в сером, а то и в черном. Нет, черного тумана не бывает. Бывают черные букеты разрывов. Лида! Вот выдумала! Она, конечно, уже знает о нашем возвращении. Успокоилась. Росло желание скорее увидеться с ней.
- Сходим к Данилову, Константин Афанасьевич. - Не вопрос - просьба.
Колбенко усмехнулся: догадался, почему меня в такую рань потянуло на батарею. Люди, скорее всего, спят еще: разгружались, занимали позиции… Устали. Но я не стыжусь догадки парторга.
Я утомлен. Хотелось лечь на доски между пахучими штабелями и заснуть крепким-крепким сном. А подумал про Лиду - и сонливость прошла.
У Колбенко настроение тоже неровное. То он хорошо порадовался трофеям - бревнам и доскам, то едко покритиковал Кузаева:
- Делит дома между службами, как куркуль добро между сыновьями и зятьями… Кого больше люблю… Будто оно навечно его, это добро.
Парторг, понимаю я, поспорил из-за места для нас, была у него слабость: казалось ему, что и командир, и замполит принижают роль партийного организатора. Мне немного странно его раздражение из-за такой ерунды. Да устроимся как никогда раньше. Всем службам хватит места! Будто специально для нас строили финны этот поселок. Стоило мне вспомнить про батарею - и Колбенко снова упрекнул "отцов дивизиона", как он, бывало, иронически называл командира и замполита:
- А Данилова посадили бездумно. В лагере.
- На могилах наших людей?
- Дело не в могилах. На фронте все стоят на могилах. Они думают: высшее командование - дураки. Да и гражданские власти, которые появятся не сегодня завтра… Что им, не понадобятся бараки? Увидишь: попросят оттуда батарею. И будет Данилов копать новые котлованы. Да и нас могут выселить.
На батарею Колбенко не пошел, и я не отважился просить его вторично.
- Пойдем в город, поищем людей, переживших оккупацию. Мертвый город. Но всех они не могли изгнать. Есть люди!