- И правда, зачем нам бедовать, когда можно торговать?
Он почти пропел эти слова, и тон его обидел Ольгу. Но она научилась молчать. А то еще нарвешься на какого-нибудь агента гестапо. Обиду высказала осторожно:
- Стань на мое место, покалей тут… А картошку иди купи ее, привези в город…
Мужчина засмеялся.
- Возьми меня в примаки, буду снабженцем.
- Много вас набивается в примаки. У меня муж есть.
- Не везет, - причмокнул он.
- Так давать драники?
- Не заработал я на них.
- Продай дубленку.
- А сам в чем пойду? Зима наступает.
- Я тебе шинель дам. Кило сала. Литр самогонки. И накормлю от пуза.
Он весело свистнул. С иронией сказал:
- Неплохая цена.
- Разве мало даю?
- Да нет, щедро. Но шинель мне пока не нужна. - Он нахмурился. - Будь здорова, торговка.
Слова этого "торговка" Ольга не любила. Сама торговля не оскорбляла, работа не хуже любой другой, так считала ее мать, так и она считает, а слово обижало.
Подошел знакомый полицейский - Федор Друтька.
"Появился нахлебничек, нигде без вас не обойдется", - подумала Ольга, но без злости, потому что Друтьку этого считала человеком: не нахал, не хапуга, ласковый, добрый, а главное - молодой и красивый. Ольга не любила стариков. Но и к ласковости Друтькиной относилась осторожно.
- Не замерзла?
- Не-ет…
- Кровь у тебя кипит. А я заколел, пальцы не могу разогнуть. Откуда он, такой холод? Рано же еще.
Ольга незаметно вздохнула: знала, чего ждет полицай, когда жалуется на холод. Нагнулась над прилавком, не вынимая бутыль из корзины, накрытой платком, налила в кружку, протянула Друтьке. Тот как-то стыдливо оглянулся, но соседки торговки отвернулись: они, мол, не видят, у кого угощается пан полицейский. А пан очень быстро, с размаху, выплеснул полкружки вонючей самогонки в пасть. И застыл, будто прислушиваясь к сигналу далекой тревоги, потом весело крякнул:
- Вот когда, падла, дошла до жилочек! Огонь! Пламя!
Ольга про себя думала: "Жри, чтоб тебе внутренности сожгло", - но все же засмеялась: угостить человека ей всегда было приятно.
Развернула старое одеяло, достала из кастрюли вилкой два драника и опять подумала: "На, живоглот, закуси".
Полицай запихнул в рот сразу два драника, проглотил не жуя. Похвалил:
- Вкусное у тебя все, Ольга. Хорошая ты хозяйка. Бери меня в примаки.
Ольга весело крикнула соседке:
- Слышала, тетка Стефа? Еще один примак! Вот везет мне!
И повернулась к полицаю:
- Тут перед тобой, посмотрел бы, какой пан напрашивался в примаки. Ого! Мужчина во! А какой кожушок на нем. Чудо!
Друтька нахмурился.
- Из панов не бери. Из нас, мужиков, выбирай.
- О чем это вы болтаете? У нее муж есть, - вступилась за Ольгу соседка.
- Где он, ее муж? - Самогонка ударила в голову, и Друтька, сразу побагровев, угодливо улыбнулся: хотелось еще выпить, и он было потоптался перед Ольгой, но вымогать не стал, пошел искать других, кто платил дань такой же жидкой натурой.
- Вот повадились, как татары, - сказала Стефа, когда полицай отошел.
Через некоторое время они, четыре опытные торговки, стали обсуждать размеры взяток, которые следовало давать полицаям и немецкому патрулю, - кому сколько, чтобы была одна норма, одна тактика.
В разговоре Ольга не заметила, как перед ее прилавком появилась Лена Боровская, или просто не сразу узнала подружку. С того времени, как поссорились в начале войны, они не разговаривали и видели друг друга только издалека.
Лена была в стареньком пальто, слишком легком для такой погоды, голова обернута клетчатым, как плед, платком, теплым, но старомодным, такие платки разве что еще до революции носили. Правда, теперь в оккупации, никакая одежда не удивляла, из сундуков вынималось все старье - старые шубы, сюртуки, сарафаны, армяки, поневы, их носили, торговали ими, выменивали на продукты. Но Лену платок этот очень старил, она выглядела в нем пожилой женщиной. Ольга даже растерялась, когда наконец узнала ее. Лена очень похудела, лицо вытянулось, пожелтело, нос удлинился, а под когда-то красивыми голубыми глазами легли черные тени, точно после болезни. Из гордости Ольга глядела на Лену молча - ожидала, чтобы она, Лена, поздоровалась первая.
Лена не сказала "здравствуй", но улыбнулась посиневшими губами примирительно и, съежившись, пожаловалась:
- Х-холодно…
Этого было достаточно, Ольге стало жалко подругу. Хотя семью их она осуждала: "Дураки они, эти Боровские. Как дети. Все же дома - и старик, и мать, и братья. И ничего не умеют сделать, чтобы не голодать".
- Драника хочешь? - неожиданно для себя спросила Ольга.
- Хочу, - просто ответила Лена.
Откусывала она маленькими кусочками, согревая теплым драником руки и смакуя его, как самое дорогое лакомство. Глаза ее, словно потухшие, застывшие, бесцветные, сразу ожили, и в них засветилась прежняя голубизна. Ольга тоже оттаяла, радуясь, что школьная подруга после долгой ссоры пришла к ней первая.
- Дать еще драник?
- Если не жалко.
- Тебе не жалею.
- Не боишься, что сама останешься без картошки?
- Не боюсь.
- Запасливая ты.
- Да уж ворон не ловила. - Это был явный упрек им, Боровским, но то ли Лена не поняла, то ли решила не обращать внимания, или, может, голод привел к мысли, что жить нужно иначе. Во всяком случае, Ольге все больше нравилось, что Лена теперь такая кроткая, покорная, без гонора своего комсомольского, который она часто проявляла и в школе, и работая в типографии, и особенно в начале войны.
- Домой не собираешься? - спросила Лена, доев вторую пару драников уже торопливо, не то, что первую.
Ольга догадалась, что Лена хочет что-то сказать, о чем тут на рынке, говорить не отваживается.
- А правда, какая торговля в такой холод! - И, удивив соседок, поставила завернутую в одеяло кастрюлю в корзину, вскинула ее на плечо. Лене сунула клеенчатую сумку с самогонкой и свеклой.
Друтька, которому не удалось больше ни у кого поживиться, увидев, что Ольга уходит, разочарованно раскрыл рот и поплелся следом.
Может, потому, что увидели за собой полицая, хотя и на значительном расстоянии, или потому, что грязь за день оттаяла и нужно было идти гуськом, след в след, наступая на одни и те же кирпичи и кладки, чтобы не попасть в лужи, они долго шли молча. Когда вышли на свою, более сухую, песчаную улицу, пошли рядом, потом обернулись: полицай отстал, у него еще были остатки совести, чтобы не идти за вторым стаканом самогонки в дом.
Ольга спросила:
- Что ты делаешь, Лена?
- Работаю.
- Где?
- В типографии.
- В немецкой? - очень удивилась Ольга.
- Нужно же как-то жить.
- Вот это правда! - чуть ли не крикнула от радости Ольга. - Нужно как-то жить. А ты меня упрекала.
Лена смолчала. Потом неожиданно попросила:
- Слушай, забери одного человека из лагеря в Дроздах.
- Как же я заберу его?
- Как мужа. Женщины забирают мужей…
Ольга знала: некоторые минчанки и жительницы пригородных деревень выкупили кто своих мужей, если им посчастливилось очутиться тут, близко от дома, кто чужих. Ольга тоже ходила в Дрозды, в Слепянку, ездила в Борисов - искала своего Адама. За хороший выкуп немцы отдают пленных красноармейцев, только комиссаров не отдают.
- У меня есть муж. Что скажут соседи?
- Ты только выкупи его да выведи из лагеря, а там уже не твоя забота.
- Ага, чтобы охрана подстрелила? Было ведь уже, говорят, такое, что начали стрелять в баб. Положишь голову неизвестно за кого.
Лена остановилась, схватила Ольгу за лацканы пальто, глаза ее горели, щеки болезненно румянились.
- Ольга, это очень нужный человек.
- Кому нужный? Тебе? Так ты и забирай.
- Народу… народу нужный, - странно, как бы захлебываясь, прошептала Лена.
- О милая моя! - засмеялась Ольга. - Что мне думать о народе! Народ обо мне не думает.
Лена рывком притянула ее к себе и горячо зашептала в лицо:
- Олька! Нельзя так… Нельзя… не думать о народе. Когда-нибудь у нас спросят… дети наши спросят… что мы сделали, чтобы освободиться от нечисти этой… Ты хочешь, чтобы твоя Света выросла в рабстве? И вырастет ли вообще!.. Ты еще не узнала, что такое фашизм!
- Если я буду жива, то вырастет и моя дочь. А если ты меня втянешь в партизаны и меня повесят, как тех, в сквере, то о ребенке моем никто не подумает. Никто!
- Я тебя не втягиваю в партизаны. Я тебя прошу спасти человека.
- На хрена мне твой человек!
- Эх, Ольга, Ольга! - легонько отпихнув Ольгу, с печалью и разочарованием сказала Лена, повернулась и побежала с середины улицы ближе к заборам, будто испугалась или искала убежища от чужих глаз.
"Ну и пошла ты…" - в первый момент хотелось крикнуть Ольге и добавить базарное слово. Но Лена уходила медленно, маленькая, сгорбленная, как старушка, в старомодном платке. И Ольге вдруг стало жаль ее. И себя. И еще о дружбе с Леной пожалела, почувствовала, что ведь так разойдутся они навсегда, на всю жизнь врагами станут. А врагов хватает чужих.
Но не только это остановило. Было много другого. Поднялась целая буря чувств, самых противоречивых. Целый день потом, хозяйничая в доме, она старалась разобраться в самой себе… Действительно, разве пришлые захватчики в зеленых и черных мундирах друзья ей? Зачем же еще и своим становиться врагами? Хватит и этой гадости - полицаев, они будто звери. Не к полицаям же ей, Ольге, тянуться, хотя и вынуждена иногда угощать их. А к кому, к кому тянуться? К таким, как Лена? Но очень уж похоже на то, что эта одержимая комсомолка связана с партизанами, которые действуют тут, в городе, о которых шепчутся люди, а немцы вывешивают приказы, грозят всем, кто их поддержит, смертью, и уже повесили несколько человек в сквере около Дома Красной Армии, виноватых или невиновных - неизвестно, может, просто для устрашения. Нет, с Леной ей не по пути. Но вместе с тем люди, такие, как вся семья Боровских, которые живут в голоде и холоде, но не склоняют головы перед врагами, впервые как-то совсем иначе, не по-обывательски, заинтересовали Ольгу, более того - она почувствовала к ним уважение, и от этого самой сделалось страшно. Если о них с уважением думать, то и полюбить их можно, восхищаться ими и пойти за ними, на смерть пойти. Лучше было поссориться с Леной, пусть бы немного поскребли кошки на душе, но зато потом она жила бы спокойно, не признавая никаких Боровских, и ничего бы не боялась. В конце концов, и при немцах жить можно, если не быть дураком, торговле даже больший простор, чем при Советах. Можно свою лавчонку иметь, о чем, между прочим, она мечтала, ради чего копила марки: не нужно будет тогда дрожать на рынке от холода и страха, сиди себе в тепле, отмеривай и отвешивай товар, на который получишь разрешение, а к тебе с уважением будут: "Пани Леновичиха…"
Нет, в ту ночь не уважение к таким, как Лена, определило ее решение. Ольга думала о том, что все чаще и чаще к ней заглядывают полицаи и, подвыпив, липнут со своими мерзкими ласками. От полицаев она пока что отбивалась: кому вынуждена была подарить поцелуй как надежду на большее, лишь бы сейчас отцепился, а кому оплеуху и тумака - не лезь в чужое. Но вот вместе с полицаями стали заходить немцы и тоже посматривают, как коты на сало. А эти гады на будут церемониться, надругаются на глазах у ребенка, у старой Марили, в душу наплюют, ославят на весь город. Этого она боялась, как смерти. Так почему бы ей не взять в дом мужчину? Взяли же некоторые бабы, а ведь у них мужья, как и у нее на войне. При мужчине, да еще если он назовется мужем, не отважатся приставать. Адам? Что ж, если он вернется (боже мой, когда это может случиться?!), она покается… Хотя, возможно, и каяться не нужно будет. Нет сомнения, что Лена имеет задание спасти не лишь бы кого, а наверняка командира или комиссара, коммуниста, видимо, уже немолодого человека. Такой, даже живя с ней в одном доме, никогда не станет посягать на ее женскую честь. А если уж случится грех - сама она не устоит, - то пусть это будет с одним, со своим человеком, по-доброму, по согласию. Что это будет за человек, чем займется на воле - об этом не думала, далеко не заглядывала.
Фашисты не скрывали лагерей военнопленных, умышленно, для устрашения, конечно, устраивали их на видных местах, рядом с шоссе, железными дорогами. Дулаг в Дроздах был основан в первые же дни оккупации в каких-нибудь двух километрах от города, рядом с деревней Дрозды - на противоположном, левом берегу Свислочи, между двумя холмами. На одном из них, как на кладбище, росли сосны, другой был голый, словно бубен. С холмов этих, со сторожевых вышек хорошо просматривалась вся окрестность, на пустом осеннем поле был виден каждый человек.
Лена Боровская не раз уже ходила в этот лагерь, знала, откуда, с какой стороны, подпускают к колючей проволоке, даже имела знакомых охранников, если считать знакомством то, что несколько немцев уже знали молодую женщину, настойчиво искавшую брата, потому что, говорят, брата ее видели тут. Они, немцы, могли поверить, что она ищет брата, - но посмеивались над ее наивностью: брат, конечно, мог быть здесь, но скорее всего он давно уже лежит в общей могиле, где таких тысячи и где его никто не найдет - ни сестра, ни мать, ни память людская.
Ольга и Лена шли по полевой тропинке в стороне от гравийки. Тропинка эта была протоптана горожанами и подводила к тыловой ограде лагеря - к тем "воротам", через которые женщины искали своих. Здесь они подходили к колючей проволоке, и здесь же разрешали собираться пленным. Отсюда реже отгоняли, чем от настоящих ворот, что у самого шоссе. Так охрана, видимо, скрывала торговлю пленными от начальства. Но и в нарушении инструкций немцы любили порядок: тут, около проволоки, узнавай своих, а договариваться, обойдя далеко по полю, иди к проходной.
Охрана не любила, чтобы ходили вдоль ограды, - по таким нередко стреляли без предупреждения или науськивали овчарок. Минчанки об этом знали - знали все неписаные правила. Мужчинам вообще было опасно к лагерю подходить, к ним фашисты относились особенно подозрительно.
После сухих холодных дней, когда мороз по-зимнему сковал землю, снова наступила грязная осень, земля оттаяла. Шел дождь вперемежку со снегом. Было ветрено. Сильный ветер бил в лицо, мокрый снег залеплял глаза, набивался под платки, за воротники.
Женщины, прикрываясь от ветра, от снега, шли по тропинке одна за другой. Лена - впереди. Не разговаривали. Да и о чем было говорить? Все обговорили вчера у Лены. Тогда Ольга была возбуждена, пожалуй, даже обрадована своим неожиданным дерзким решением. Само такое решение - взять в дом человека, "нужного народу", - как бы очищало ее от всей скверны, что прилипала ежедневно к ее коммерции, не обходившейся без обмана, без взяток полицаям и немцам. Но снег, дождь и ветер остудили те хорошие, теплые вчерашние чувства. Ольга шла раздраженная, обозленная на свою глупость - зачем согласилась? На Лену - навязалась на ее голову! Разве мало баб в городе? Пусть бы попросила кого-то другого! Еще при выходе из Минска, за Сторожевкой, где патруль довольно придирчиво проверил их документы - советские паспорта с допиской и штампом городской управы, - Ольга сказала Лене:
- Ох, вижу, тянешь ты меня в омут.
Зная характер подруги, ее изменчивое настроение, Лена испугалась, стала уговаривать:
- Олечка, человека же от смерти спасем. Разве из-за этого не стоит помучиться? Ты в бога веришь. Иисус Христос за людей мучился и нам наказывал.
- Ты же в бога не веришь.
- Теперь все, Олечка, верят. - Лена стремилась всячески умилостивить подругу, не дать ей передумать.
По скользкой тропке женщины вышли на пригорок. Им предстояло перейти ложбину и на косогоре, где росли редкие сосны, подойти к тем условным воротам, к колючей проволоке, куда охрана с выгодой для себя подпускала женщин поискать среди пленных близких. Сквозь снежную завесу они увидели, что в ложбине работает множество людей, - белые, как привидения, они, казалось, не ходили, а плавали в воздухе, и нельзя было издалека понять, что они делают. Ближе, у подножия того пригорка, на котором они остановились, очень ясно вырисовывались черные, будто снег сразу таял на них, фигуры с автоматами и такие же черные собаки, огромные, с настороженными ушами, - эти уши слышат человека за версту.
Женщин заметили. Сразу двое навели на них автоматы. Но, кажется, не стреляли, только постращали, потому что ни Лена, ни Ольга выстрелов не услышали. Пригнувшись, они бросились бежать уже не по тропке, а по полю, увязая в мягкой почве, будто так легче было спастись. Вначале им казалось, что сзади, запыхавшись, лают собаки, как гончие, когда преследуют зайца. Но скорее всего они слышали лишь свист ветра и стук собственных сердец.