Мы накрываем его тело свободным концом брезента. Сапер тормошит Лину. Зачем? Торопливо выхожу из землянки, чтобы не видеть, как она плачет. На свежем воздухе дышится легче. И в то же время труднее: что-то сдавило горло, будто сжало его чем-то со всех сторон…
А над высоткой опять яркие-яркие звезды. Луна, не вылезавшая в последние ночи из облаков, словно наверстывает упущенное, старается, светит изо всех сил. Большая Медведица все так же, как и всегда, черпает своим бездонным ковшом мглистую туманную изморозь… Нет на земле еще одного человека. А вокруг все остается таким же - и природа, и небо, и поле, припудренное свежим снежком, будто прикрытое белым саваном.
За спиной кто-то кашляет. Это Бубнов. Вышел курить. Затягивается жадно. Вспышки цигарки освещают его лицо. Он хмуро смотрит прямо перед собой, не замечая, как огонек окурка подбирается к пальцам.
- Утром к Кохову не ходи, - произносит он глухо. - Перед рассветом сменим саперов. Пусть его похоронят свои.
Швырнув окурок, он уходит к самоходкам. К Грибану…
Командование остатками роты саперов принял старший сержант - высокий, с крупной головой, чудом держащейся на тонкой жилистой шее. Наверное, он старший в роте не только по званию, но и по возрасту: все лицо у него в морщинках, на висках гусиным пушком выбиваются из-под шапки седые волосы.
- Старший сержант Орлов! - докладывает он Бубнову, лихо вскидывая руку к правому уху.
Дела у саперов неважные. В роте осталось двадцать три человека, и неизвестно, будет ли пополнение.
- Вы к нам вместо лейтенанта Редина, да? - спрашивает Орлов Бубнова и не дает ему ответить: - Жалко товарища лейтенанта. Хороший был командир. Боевой. Вот это его КП. Здесь он всегда находился. Теперь вам тут придется жить. Устраивайтесь…
На повороте траншея становится глубже. Здесь можно не пригибаться, стоять в полный рост. Даже высокий Орлов едва достигает бруствера головой. В стенке окопа выдолблена глубокая ниша с овальным сводом над широкой ступенькой, застланной ветками. Судя по всему, ступенька служит здесь и скамейкой, и лежанкой для отдыха.
Садимся на мерзлые хрустящие ветки. И только теперь Бубнов объясняет причину нашего визита к саперам. Орлов явно разочарован. Он с огорчением говорит о том, что в роте не осталось ни одного офицера, что можно бы было давно прислать кого-нибудь из штаба или с КП батальона. Но оттуда присылают только сухой паек да патроны.
- А я вас, кажется, где-то видел, - внезапно прервав рассказ, говорит он Бубнову. - Поэтому и подумал сразу, что вы из нашего батальона.
- Здесь и виделись. Вот на этом месте, - говорит Бубнов. - Неделю назад. Когда немцы лезли…
- Я был на левом фланге. Один раз прибегал сюда к командиру роты. Точно! - Старший сержант оживляется. - Так это вы с ним и были?! Вот теперь хорошо помню. Тогда здорово выручили нас самоходчики. Не удержаться бы нам одним. По-моему, вы еще с нами и в контратаку ходили.
Бубнов пожимает плечами:
- Метров пятьдесят пробежал…
Орлов умолкает, будто припоминая детали ночного боя. Затем спрашивает:
- Товарищ лейтенант, разрешите с вами посоветоваться?
- Пожалуйста!
- Вы член партии?
- С сорок первого.
- Тогда все в порядке. Понимаете, какое дело. Двое бойцов заявления в партию подали. Одному сам лейтенант вчера рекомендацию дал. И он хочет, чтобы его именно сегодня приняли - в день гибели товарища лейтенанта. Я ему говорю подожди, а он на своем настаивает. Просит.
- А парторг у вас есть?
- Убило его. Нового не успели выбрать.
- А сколько коммунистов?
- Девять.
Бубнов задумывается.
- По-моему, надо собрать коммунистов, выбрать парторга роты, а потом решать вопрос о приеме.
- А это по Уставу будет? Законно? - задумчиво спрашивает Орлов.
- По-моему, да.
Старший сержант поглядывает на свои маленькие, тонкие, как пуговица, трофейные дамские часики и опять спрашивает Бубнова:
- Боюсь, один не сумею такое ответственное собрание провести. А может, прямо сейчас проведем? Пока вы здесь? В случае чего, поможете…
Бубнов соглашается, и Орлов буквально срывается с места.
- Мальцев! - кричит он розовощекому младшему сержанту. - Всех коммунистов сюда, на КП. А еще позови Парамонова и Рычкова. За пулеметчиков пусть остаются вторые номера. Им никуда ни шагу!
…Низко пригибаясь, один за другим тянутся солдаты к командному пункту роты. Обветренные, в истертых, помятых, грязных шинелях, они приветствуют Бубнова, с любопытством разглядывают его, присаживаются на земляную скамейку или прямо на дно окопа, закуривают.
Один из них в шапке, у которой почти начисто оторвано ухо. Из рваной дыры выбиваются клочья ваты.
- Спиридонов, что у тебя с ухом? - строго спрашивает Орлов. - Почему не зашил?
Боец снимает шапку, рассматривает ее, запихивает указательным пальцем торчащие ватные хлопья обратно в дыру.
- Снайперу она понравилась. Сегодня пулей задело, товарищ старший сержант, а иголки под руками не оказалось. - Он осторожно, без особых усилий дергает ухо - не оторвется ли?
- Пока крепко держится, - произносит он и удовлетворенно улыбается. - А раз шапка цела, значит, и голова на месте.
Солдаты смеются. А я смотрю на них - усталых, обросших, промерзших - и думаю о том, как удалось им привыкнуть к этой каторжной жизни в холодных сырых окопах…
А вот появляется и мой старый знакомый сержант Шаповалов. Здоровается. По-хозяйски усаживается на земляной выступ. Заметив меня кивает - узнал.
- Все собрались? - спрашивает старший сержант и пересчитывает солдат: - Восемь из девяти. Трефилов ушел хоронить командира. Отсутствующих без причин нет.
Он выпрямляется, многозначительно и серьезно оглядывает бойцов, поправляет съехавшую набок пряжку широкого офицерского ремня.
- Товарищи! - Орлов снимает шапку. - Предлагаю почтить минутой молчания память наших боевых товарищей - коммунистов, павших в боях за Родину, - парторга сержанта Николая Степановича Фролова и командира роты гвардии лейтенанта Дмитрия Ильича Редина.
Бойцы как по команде поднимаются с мест. Снимают шапки. Замирают, словно в строю…
- Можно садиться, - тихо говорит Орлов. - А теперь давайте начнем партийное собрание. Нам надо выбрать парторга. Какие будут мнения по поводу кандидатуры?
Солдаты молчат, переглядываются. С земляной скамейки поднимается младший сержант лет тридцати.
- Я, Степаныч, предлагаю тебя самого выбрать, - говорит он, обращаясь к Орлову. - Гадать тут нечего. Ты и в обиду не дашь. И потребовать можешь… И в бою выручишь. Мы давно тебя знаем. Вот и весь сказ.
Орлов от неожиданности моргает глазами. Мне кажется, что его длинная жилистая шея словно сжимается, становится короче.
- Это как же? - растерянно произносит старший сержант. - Сейчас я за командира. Мне, наверное, не положено заодно и парторгом быть. Нельзя…
- Можно! - выкрикивает из дальнего угла траншеи черноволосый, темный от загара боец со жгучими как смоль глазами. Видимо, он южанин - азербайджанец или грузин. Говорит с южным акцентом и сразу "заводится", горячится:
- Если выбираем, значит, доверие оказываем. Значит, можно. Почему нельзя?! Давайте голосовать!
- Голосовать! - подхватывают остальные. Бойцы откладывают в сторону автоматы, стаскивают варежки, поднимают руки. Семь рук - натруженных, с мозолями на ладонях, с красными непослушными зазябшими пальцами, которые одинаково ловко умеют вывинчивать взрыватели мин, набивать диски и пулеметные ленты, разбирать автоматы, держать оружие и лопаты, словно приветствуют нового парторга.
- Спасибо, друзья, за доверие. Обещаю его оправдать, - взволнованно произносит Орлов, позабыв сказать, чтобы бойцы опустили руки… Он достает из грудного кармана два маленьких листочка. Бережно развертывает один из них.
- Встань, Рычков, твое заявление разбирать будем, - обращается он к молодому подтянутому ефрейтору.
- Рекомендуют Рычкова Николая Федоровича в партию гвардии лейтенант Редин и младший сержант Холодилин.
Рычков стоит руки по швам и заметно волнуется. Краска смущения пробивается даже через плотный загар лица. Его обветренные щеки становятся еще бронзовее, покрываются неровными темными пятнами. Он стоит, подавшись вперед, и напряженно слушает свое заявление. Во взгляде его застывает томительное ожидание чего-то необычайно серьезного.
- Пусть расскажет биографию, - говорит кто-то из бойцов.
Ефрейтор растерянно оглядывается на голос, задумывается, опускает глаза, словно разыскивает что-то взглядом на дне траншеи.
- Я сейчас, - выдавливает он смущенно и, откашлявшись, начинает говорить - нескладно, отрывисто, с хрипотцой в голосе.
- Я, Рычков Николай Федорович, родился в двадцать четвертом году… В Красноярском крае, в деревне Подлесково… Ну в школе учился. Восемь лет учился… Потом работал в МТС. Слесарил… С ноября сорок второго в армии… И вот здесь…
- Почему не закончил школу?
Рычков с удивлением смотрит на Шаповалова, задавшего вопрос, собирается с мыслями:
- В финскую отец погиб. А у меня три сестренки младшие. Как война началась, вот эта война, голодно стало… Пошел на работу.
- Ясно, - решительно подводит черту Орлов. - Холодилин, ты рекомендуешь Рычкова. Тебе слово.
Коренастый широкоплечий Холодилин удивительно напоминает матроса Балашова из фильма "Мы из Кронштадта". Такое же широкое лицо с выдвинутым подбородком, такой же сердито-озабоченный взгляд из-под низких бровей.
- Я за Рычкова ручаюсь, как за себя. Потому и рекомендую, - твердо, почти чеканно выговаривает он каждое слово. - Мы с ним вместе с Курской дуги. Породнились в окопах. Сейчас что главное в человеке? Как он воюет - вот что главное. А под Прохоровкой кто гранатами подорвал "тигра"? Рычков подорвал. Кто под Грайвороном расчищал танкам проход? Тогда двое наших ошиблись, подорвались. А третий Рычков был. Он не подорвался. Потому что руки у него золотые. И прыгающие мины он первый научился снимать. И других научил. И здесь без страха воюет. А два ордена Красной Звезды о чем говорят? Тоже о том: Рычков достоин быть коммунистом.
А Рычков мнет в своей руке шапку, которую, видимо, от волнения позабыл надеть. Холодный ветерок шевелит его реденькие светлые волосы.
- Скажи, Рычков, ты за что воюешь? - неожиданно спрашивает один из бойцов.
Ефрейтор удивленно вскидывает голову.
- Как за что?!. За Родину…
- А как ты понимаешь это слово?
- Как я понимаю? За что воюю, да? - Рычков задумывается. - За мать и сестренок своих, чтобы немец к ним не пришел. И за себя, за всех нас… За Москву. За нашу землю… Вот и за партию нашу хочу воевать достойно…
- Правильно. Хватит вопросов, - выкрикивает из своего угла сапер-южанин. - Принять!
- Других предложений нет? - спрашивает Орлов.
И снова поднимаются руки. Все до одной. Рычков закусывает губу, боясь посмотреть на товарищей.
У Парамонова биография другая. До войны работал бухгалтером в леспромхозе. В комсомоле не был. Зато на фронте он с сорок первого. Воевал на границе. Два раза ранен. В батальоне со Сталинграда. Наводил переправы, под Харьковом подорвал вражеский дот.
Видимо, его все знают и любят, потому что больше говорят о нем, а ему не задают никаких вопросов. Когда доходит до голосования, с высотки от наших самоходок доносится нестройный винтовочный залп. За ним второй, третий.
- Это салют. Прощальный салют товарищу лейтенанту, - говорит Орлов. - Давайте и мы отдадим ему последнюю почесть, как коммунисту, до конца выполнившему свой долг перед Родиной и партией… Приготовить оружие!
Бойцы встают, поднимают вверх автоматы и карабины, щелкают затворами.
- Одиночными. Огонь! - командует Орлов.
Над траншеями проносится хлесткий удар залпа, сопровождаемый лязгом затворов. Мы с Бубновым тоже стреляем вместе со всеми. Он из пистолета ТТ. Я одиночными из своего автомата.
- Огонь!..
Расползается по окопу серый пахучий дымок. Саперы сосредоточенно, деловито проверяют затворы, ставят их на предохранители. Они делают это привычно и молча, не оглядываясь друг на друга. Сейчас каждый занят своими мыслями. Притихшие, еще больше посерьезневшие, садятся они на свои места.
Я смотрю на Рычкова - усталого, загорелого, обветренного. Он задумчиво глядит прямо перед собой в стенку траншеи. Перевожу взгляд на Парамонова - взволнованного, словно растерянного - и думаю о том, сумею ли я стать вот таким же, как они. Когда-нибудь я ведь тоже буду вступать в партию. Но станут ли так говорить обо мне, как о них? Заслужу ли я такие слова?.. Ловлю себя на мысли, что завидую им обоим.
"Жить хочется каждому"
Лина становится нашим частым гостем. И мы всегда рады ее приходу. Люблю смотреть, как лихо швыряет она на нары пузатую санитарную сумку… Но сейчас она останавливается у порога и долго, надрывно кашляет. Отодвигаемся, освобождаем ей место возле печурки. Непослушными зазябшими пальцами она тянется к огню, жадно хватает ими горячий воздух.
- Кипяточку не найдется, а? - голос у нее стал хриплый, почти мужской.
Кравчук поспешно отстегивает от пояса фляжку, опрокидывает ее содержимое в кружку-жестянку.
- Выпей. Лучше всякого чая поможет.
- Что это?
- Напиток "Ух" - захватывает дух, - старшина картинно закатывает глаза. - Сам бы пил, да сестричку жалко…
Лина подносит кружку к губам. Зажмурившись, быстро отхлебывает два маленьких глотка, рывком протягивает кружку обратно угодливо улыбающемуся Кравчуку.
- Не могу водку…
- Мы тоже водку не пьем. Мы - спирт, - Кравчук вздыхает и смотрит на Лину взглядом, в котором и жалость, и восхищение, и преклонение.
А она стаскивает с себя полушубок, привычным жестом поправляет волосы. Протягиваю ей наш неприкосновенный запас - последнюю банку свиной тушенки.
- Вот скоро чай закипит - отогреетесь, - хлопочет возле нее Зуйков. - Садитесь поближе к огню. Придвигайтесь…
Ей каждый готов услужить. Ей лучшее место… Одеть бы ее сейчас в меховую шубку. Посадить бы в мягкое кресло к пышущей жаром печке. И напоить бы горячим шоколадом самого высшего из всех сортов, какие существуют в природе. Честное слово, она этого заслужила…
- А ведь у меня молока с полстакана есть, - спохватывается Лина. - На всякий случай держала. Только оттаять надо.
Она достает из сумки блестящий металлический ящичек, откидывает крышку. В нем кусок льда - белого-белого с голубыми трещинками-прожилками. Ставим посудинку поближе к огню. Лина расстегивает воротник гимнастерки, приваливается к стенке, до блеска отшлифованной солдатскими ватниками, шинелями, плащ-палатками. Припухлыми от мороза бледными, словно бескровными, губами она жадно втягивает теплый дурманящий воздух землянки.
…Я люблю смотреть на ее губы. Когда она молчит, по ним можно безошибочно определить ее настроение. Сомкнутся в одну тоненькую линию - значит начинает сердиться. Чуть опустятся вниз уголки - чем-нибудь недовольна. Зато улыбка одними губами сразу придает ее лицу ясность, и стоит в это время сказать ей шутку, она обязательно засмеется и сразу словно засветится изнутри.
Но в последние дни Лина смеется редко. Я понимаю - ей трудно в окопах. Целыми днями она на холоде. Не только руки - и щеки ее обветрели, загрубели. И солдатская одежда, которая в целом идет ей, словно бы потускнела. Полушубок вымазан. Тут и там на нем темные полосы - следы сырой окопной земли. Изящные сапожки заляпаны глиной, которую не отскоблить. А помыть их на высотке негде…
И все-таки она не жалуется на тяготы окопной жизни. Наоборот, даже передо мной всячески старается скрыть, что ей не по силам эта жизнь на равных с солдатами, успевшими ко всему привыкнуть.
Хочется сказать ей что-то приятное, отчего бы она развеселилась и улыбнулась. Но в землянку врывается Шаронов. Распахнув настежь дверь, он выкрикивает неестественно громко:
- Санитарку! Шаймарданова ранило!
Словно пушинка, подхваченная ворвавшимся вихрем холодного воздуха, срывается Лина с места. От ее резкого движения бачок опрокидывается и растаявшее молоко тоненькой струйкой течет по глиняной стенке. И странно - никто даже не шелохнулся. Мы, словно завороженные, смотрим на крохотный беленький пульс стекающей по стенке молочной струйки, который затихает медленно-медленно вместе с последними капельками, белыми горошинками, скатывающимися из бачка на обугленные, спекшиеся комья глины.
Вслед за Линой поднимается Грибан.
"И когда он успел проснуться?"
- Из землянки не выходить, - коротко бросает он на ходу.
Наше ветхое, не совсем надежное убежище встряхивают взрывы. За воротник гимнастерки, противно покалывая кожу, проникает песок. Он просачивается из щелей, которых в бревенчатом потолке великое множество. Опять начинается шквальный артиллерийский обстрел. Снаряды гулко ударяются сверху в промерзшую землю.
- Снова зашебутились, сволочи, - ворчит проснувшийся Смыслов.
За ночь Юрка намаялся - два раза ходил с донесениями к Кохову - и спал как убитый. Но и его разбудила канонада.
Опять несколько раз подряд вздрагивает земля. И снова тишина. Ее прерывают только приглушенные голоса.
- Вы откуда родом, товарищ лейтенант?
- Ленинградец.
Это заряжающий Егоров интересуется биографией Бубнова.
- Вы - бывший моряк?
- Угадал.
- А у вас на ремне пряжка морская. Я так и подумал, что вы бывший балтийский моряк.
- Только не балтийский, а черноморский.
- Как же это так - сами из Ленинграда, а попали в черноморские моряки? Непонятно как-то…
- На войне многое непонятно, - тихо говорит Бубнов. - Родился в Питере. Сейчас мать там живет и пять братьев. А служить довелось в Одессе. Сначала на крейсере. Потом морская пехота. А после ранения - самоходная артиллерия, ни дна бы ей ни покрышки.
- Во флоте лучше?
- Не во флоте, а на флоте…
Грохот взрыва не позволяет расслышать ответа. А затем разговор сам собой переходит в другое русло.
- Молоко вытекло, - говорит Кравчук, отодвигая опрокинутый бачок от огня. - Чудна́я какая-то Линка. Посмотришь, вроде солдат. Хоть и в юбке, а на солдата похожа. А водку почему-то не пьет. Чудачка. Молоком нервы не успокоишь.
- А у нас в Нерчинске молоко тоже сохраняют ледяшками, - задумчиво говорит Пацуков. - Заморозят и в сарай или в погреб выносят.
- На базар придешь: "Дайте кусок молока!" - подхватывает Смыслов. Он начинает паясничать: - Или так можно спросить: "Отпилите мне молока вот от этого кирпича". Здо́рово!
- А что? И на базаре продают кусками, - ворчит Пацуков. - Я сам продавал. У нас две коровы перед войной было.
Мирный, хозяйский разговор начинается здесь, в землянке. А там, наверху, может быть, гибнут люди. И каждый из нас тоже мог оказаться там, рядом со смертью, как Шаймарданов…