Признаюсь, что на этот раз я уже не смог сдержаться. Я орал почти десять минут, выложил все, что накипело на душе, и все перечислил: и ее баловство, которое портит мальчишку, и полное отсутствие внимания ко мне, и все эти бесконечные траты на маленького принца. Все перечислил: лошадь на колесиках, загончик, высокий стульчик, гигиеническое креслице, шелковый гамак, складной стульчик в автомобиль, забавную грелку в виде кошки, стеганый чепчик, предохраняющий головку от ушибов, особый козырек для того, чтоб мыло, когда моют головку, не попадало в дорогие глазки и не щипало бы их; вспомнил кучу всяких безделиц и пустяков, купленных в универсальном магазине, это безумное количество всяких свитеров, комбинезончиков, капюшончиков, трикотажных рубашечек, слюнявок с картинками из сказок и басен. Я перечислил гольфики, носочки, всякие домашние туфельки, рукавички, ботиночки, кожаные, сафьяновые, ботиночки из белой замши. А потом спросил, как же мамаши пещерных времен обходились сто тысяч лет без всего этого добра, а? Я сослался на дядю Тио, который к наихудшим категориям женщин причисляет не только кривляк, синих чулков, но и опасных безрассудных "наседок". Но Мариэтт не смутилась. Только сморщила нос. Она пристально смотрела мне в лицо, как женщина, ни в чем не повинная, как стопроцентная жертва, пострадавшая от грубой мужской ярости, от этого скандала из-за каких-то мелочей.
И когда я упомянул о том, что надо запереть на ключ некоторые комнаты, чтоб мальчик там не хозяйничал, она огрызнулась:
- Свой кабинет, если хочешь, запирай! И все. Я хочу, чтобы Никола чувствовал, что он у себя дома.
Как раз тут и появилось наше маленькое чудовище, сама невинность, только вымазанная смородиновым соком. И я сконфуженно замолк. Конечно, он у себя дома, никто в этом не сомневается. А я? Есть ли у меня теперь дом?
1959
Как быть? Подойти к ней или же сделать вид, что не заметил, и удалиться? Но почему не заметил? И зачем уходить? Если в тридцать лет мужчина отказывается встречаться с женщинами, с которыми прежде был в связи, ему остается одно - навсегда уехать из города. Да, это она. Сидит на скамейке около бронзового ангела с зелеными подтеками. Ангел этот, похоже, играет в чехарду, вскочив на спину несчастного солдатика - участника первой мировой войны, изображенного на этом памятнике павшим. Сидит она неподвижно, внимательно на меня смотрит, как будто притягивает к себе этим взглядом. Кто же из нас игрушка случайного сходства? Бульвар, на котором много гуляющих, в двух шагах от Дворца правосудия, и, хотя тут всегда полно детей, маменек и пенсионеров, приходящих после полудня, я нередко в перерыве между разбором двух дел заглядываю сюда, чтоб обдумать под тенью липы предстоящее выступление.
С тех пор… Да-да! Посчитаем-ка на пальцах: три года до, шесть лет после. Вот уже девять лет прошло, да, девять лет (как же стремительно мчится время!); да, девять лет я с ней не виделся, даже не повстречал в Анже ни разу. А ведь я знаю многих завсегдатаев этого бульвара, некоторые из них - жены моих коллег. Стало быть, у нее уже четверо: один, неясного мне пола, находится в коляске, у ног матери бегает девочка, а двое мальчишек постарше увлечены морской битвой в бассейне (в котором я сам когда-то утопил столько шхун!). Да, это она, но как же она раздалась… Где же прежняя маленькая упругая грудь, которая умещалась в моей руке, где ее тонкая талия? Я-то думал, что она теперь живет в Ансени с неким Андре Берто, водопроводчиком.
- Абель!
Сомнений нет. Жирок может затопить все, но не голос. Во что же она превратилась, крошка Одиль. Женщина поднялась, подошла; она, как и прежде, ходит на высоких каблуках, но, увы, утратила свою воздушность, и каблуки глубоко врезаются в песок.
- Да, это я, - совсем просто сказала она. - Я так и думала, что когда-нибудь тебя встречу.
Ох, этот голос! Губы, жирно намазанные губной помадой, внезапно воскресили его звук - так воскресают голоса умерших певиц, похороненные в пластинках. Глаза Одиль по-прежнему орехового цвета, но веки немного набрякли. Ее детишки с удивлением уставились на нас, подняв вверх носики; надо же посмотреть на этого незнакомого господина, но они так никогда и не узнают, что он приходится им чем-то вроде отчима. Она взяла меня за руку и держала ее в своей пухлой влажной руке с кольцом на пальце. Я только сказал:
- Ты вернулась?
- Да, - ответила она, - это целая история. Помнишь мою тетю? Ну ту, что была замужем за фермером из Ла-Морне, около Шазе; помнишь, ты однажды провожал меня туда и страшно злился из-за того, что два часа прождал в машине…
Да, вспомнил. На обратном пути в зеленой рощице мы, безжалостно примяв нарциссы, предавались любви. Однако новая Одиль вспомнила этот случай без всякого трепета. Она продолжала рассказывать о тех чудесах, которые недавно произошли в ее жизни.
- Сначала умер дядя. Ферма досталась тете. Потом скончалась и тетя. И я получила от нее наследство. Конечно, двадцать гектаров не бог весть какое богатство, а все же это позволило нам завести свое дело. Два месяца назад мы открыли магазин на улице Ла-Ревельер.
Я так ясно представил себе эту зеленую лавочку-мастерскую возле Восточного кладбища - "Скобяные товары, цинковые, свинцовые". Небольшое выгодное дело, "перспективное", как говорят в агентствах. В связи с волной строительства новых зданий прилавок магазина скобяных товаров, если это частное предприятие, дает куда больше дохода, чем трибуна адвоката. Стало быть, супруги Берто приобщились к числу специалистов, предпринимателей, магнатов производства водопроводных труб. И мне пришла в голову забавная мысль: не только девчонки меняются, но и ситуации. Если это так, то лет через двадцать сопливая дочка Одиль еще подумает, стоит ли ей выходить замуж за моего сына. Я улыбнулся. Она тоже. Встряхнула, как бывало, волосами, взлетевшими на ветру, как грива молодой лошадки, но волосы уже не были такими длинными, такими шелковистыми, как прежде. Потом она отступила на шаг, чтоб лучше рассмотреть меня, и сказала:
- А ты мало изменился. Мужчины не меняются. Ну я-то, конечно… Да-да, не старайся быть вежливым. Я взвешиваюсь еженедельно и знаю, что меня ждет. Я пошла в свою мать: после каждого ребенка она прибавляла три кило. Но мне, в конце концов, не на что жаловаться. Андре у меня замечательный.
Она бросила взгляд на своих бегающих малышей, не обратив особого внимания на то, что я молчу.
- Ну разумеется, в тех пределах, которые доступны мужчинам, - добавила она.
Да, тот же голос, но тон уже не тот. Теперь заговорила степенная мамаша. А раньше ее тети умерла та девчонка, что впивалась поцелуями в своего милого и, извиваясь, вскрикивала: "Еще! Еще!" Она вдруг распростилась с сомнительными гостиницами и обрела в себе тот вековой инстинкт, который еще и сегодня толкает шалых девчонок к брачному ложу. Теперь она дышала полной грудью. Уцепившись за мамину юбку, ее дочка разглядывала меня весьма недоброжелательно и боязливо. Один из мальчишек тряс коляску.
- Реми, ты кончишь? - воскликнула Одиль и шепнула: - Знаешь, Андре не понравилось бы, если б он увидел нас вместе.
- Моей жене тоже.
На секунду я представил, какие сплетни могли пойти: "Вы видели? Этот Бретодо опять крутит с прежней своей любовницей!" Но найдется ли в городе хотя бы десять человек, которые помнят еще о нашем романе, даже двух не найдется. Кто узнал бы в этой дородной мамаше мою тоненькую, живую, неистовую девчонку с танцулек в Понде-Се или в Бушмен! Даже я сам с трудом узнал ее. Мне стало грустно. И не только потому, что исчезла ее красота. Я почувствовал, что меня заодно с ней чудовищно обездолили, лишили былого очарования, что поруганы все мои юношеские воспоминания в лице их самого прелестного свидетеля. Она это хорошо поняла. И я заметил, как задрожали ее ресницы.
- Ты и я… - прошептала Одиль. - Это уже такая старая история. Просто не верится. И тем не менее…
Ироническая улыбка пробежала по ее губам:
- Ох, и посмеялись бы над нами сейчас те самые сорванцы, какими мы прежде были!
Но задорная шутливость уже исчезла, и передо мной снова круглое спокойное лицо, внушающее доверие, и этот туз червей, тщательно выведенный губной помадой. Вот и традиционный вопрос:
- Ну как? Ты счастлив?
Если речь зашла о счастье, то уж тут малодушие мужчины может сравниваться только с глупостью спрашивающей женщины. Сказать ей: "Да, я счастлив!" кажется ему смешным; сласти, счастье - все это патока, а не те благородные мясные блюда, которые рождают в человеке силу и честолюбие. А кроме того (если не касаться того, что необходимо оберегать свою жену), такой ответ может быть неприятным для женщин: он вычеркивает их из прошлого или из будущего мужчины. Но с другой стороны, ответить: "Нет, я несчастлив" кажется неблагодарным, да и досадно самому быть несчастливцем - значит, промахнуться. Человек разумный в таких случаях всегда отвечает так, будто ему задали вопрос о его здоровье:
- Все в порядке, спасибо.
Но интервью все еще не закончено.
- И хранишь верность? - воскликнула Одиль с характерным для нее смешком.
- Как и ты, полагаю.
- О, - подхватила она, - с четырьмя-то детьми, подумай! Если б мне и взбрело в голову, некогда бегать на свидания.
Еще раз юная Одиль 1950 года, не задававшаяся никакими вопросами, жаждавшая наслаждений, проглянула сквозь облик Одили 1959 года.
- Вот странно, - сказала она, - как станешь постарше, так совсем другая делаешься. Откуда что берется?
И снова исчезла прежняя Одиль - хлоп! - она сразу шлепнулась в таз, где плавали ее утята.
- Дети есть?
- Двое.
- Я тоже сначала хотела только двоих, - задумчиво сказала Одиль. - А вот видишь… Мне на это везло, даже в девичестве. Что за устройство! Малейшая неосторожность - и я уже попалась.
"Sic transit…" Теперь передо мной была толстушка, недовольная своей плодовитостью. Случайно я бросил взгляд на бассейн. В нем барахталось не меньше тридцати ребятишек. Сколько же из них было желанных, долгожданных? А сколько таких, кто появился на свет чисто случайно, ускользнув от ночных предосторожностей. Признаться ли ей, что мой второй малыш родился как раз через год после первенца и мы с женой согласились на то, чтобы он был, желая иметь "королевскую парочку" - мальчика и девочку, а вместо девочки опять оказался мальчишка? Признаться ли, что сейчас Мариэтт снова в тревоге? Хроника желез внутренней секреции имеет и свои достоинства: это самое действенное противоядие от любовной лирики. Но убедиться в этом на примере безумия моей юности, этой девочки с глазами орехового цвета - ведь и с ней произошло то же самое, и она предала свою юность по тем же причинам, - убедиться, что и тут время зло надсмеялось над ее прежней беззаботностью, над ее свежестью… Эта мысль приводила меня в отчаяние. Как бы прежде Одиль хохотала над этим! Я посмотрел на часы:
- Уже пять! Извини меня. Через четверть часа я должен встретиться с моим подзащитным у судебного следователя.
- А мне пора домой, - ответила мадам Берто. Я торопливо ушел, даже не обернувшись.
Я, наверно, еще не раз увижу ее, мою Одиль; мы поздороваемся кивком головы или едва заметным дружеским жестом. Но я не остановлюсь. Однако с этих пор перед зеркалами в уборных, магазинах, парикмахерских мои глаза будут более внимательными. И не только к себе.
Ну вот я и дома, снимаю в передней пальто, вешаю его на вешалку и тотчас же недовольно хмурю брови. Никола сидит на кафельном полу, он не кинулся ко мне с обычным возгласом: "Выше, папа! Еще выше!", чтоб я подбросил его раз, два, десять раз, все выше, под самый потолок. Он увлечен: потрошит своего мишку. Чем-то сумел распороть ему брюхо и через зияющую рану вытаскивает целыми пригоршнями волокнистую начинку, разбрасывает все это кругом. Даже в волосах у него труха. Что за безобразие! Мишка стоит три тысячи франков, а ведь Никола обожал его, и вот любимая игрушка испорчена, выпотрошена. А наша передняя превратилась в грязную мастерскую по производству тюфяков. Я кричу:
- Некому за ребенком присмотреть, что ли?
Никола подымает голову, из носа у него течет, он утирается рукавом и простодушно отвечает мне:
- Теперь у него нет пендицита.
Я понял. Вот что его вдохновило: недавняя операция, которую сделали его двоюродной сестричке. Я что-то сердито пробормотал, но Никола ничуть не встревожился. Он отлично чувствует разницу между моим безобидным ворчанием и действительно скверным настроением, в этом случае он стремглав несется к матери искать у нее защиты. Но вот появилась и сама мамаша, у нее на руках номер второй - Луи, в просторечии Лулу; за ней идет Габриэль и несет свой номер четвертый (на этот раз родился сын Жюльен. Наконец-то!). Я говорю:
- Ты видела, что он натворил?
- Не обращай внимания, - отвечает Мариэтт. - Пока он занят этим, он не наделает других глупостей, и я спокойна. Он уже три раза вспарывал своего мишку, а я его потом зашивала. Что ты так смотришь на меня?
Я вижу, что она так же слабохарактерна, как и прежде. Жена моя на три года, даже на три с половиной года, моложе Одиль. И все еще держится, выглядит много лучше. Далеко то время, когда я ставил ей балл 26, а другой - 28, да еще добавлял, "не говоря обо всем прочем". Нынче она, бесспорно, взяла верх над той, опять же не говоря о "всем прочем" (что, по-видимому, не перестало быть безразличным, если судить по присутствию забавного карлика, который смотрит на меня снизу вверх своими фаянсовыми глазенками). Мариэтт держит Лулу очень прямо, похлопывая его по спинке, видимо, для того, чтоб он срыгнул лишнее молоко, и склоняет слегка голову, предоставляя мне на выбор свою щеку, висок, уголок рта. Я целую ее за ухом. Она не поняла, ей показалось, что я хочу ей что-то шепнуть или спросить. И тотчас же тихо шепчет мне:
- Дорогой, не волнуйся. Помнишь, о чем мы говорили? Все оказалось в порядке.
Габриэль, разумеется, уже в курсе дела и понимающе улыбается. Но зачем она так задержалась у нас? Догадываюсь. Между Мариэтт, Габриэль, Франсуазой Туре и даже Симоной - восемнадцатилетней прыщавой девицей - существует своего рода франкмасонское сообщество, касающееся коробочек с лекарствами. Габриэль охотно популяризирует всякие средства, прекращающие "задержку", и приносит эти снадобья в ампулах, порошках, каких-то пухлых пилюлях; сама она в них порой и разочаровывается, но других "пользует". Сегодня она пришла узнать, помогло ли? Но вот уже уходит весьма довольная - значит, удалось подстегнуть природу, которая на этот раз попросту допустила небольшое опоздание. Ну вот, все наладилось.
Меня охватывает досада, я смотрю на нее с безотчетной враждебностью. В той, которую я сегодня увидел, уже нет больше ничего манящего. И Габриэль, бедняжка, утратила былую свежесть! Хоть она и избрала иной жанр - когда женщина желтеет, сохнет, покрывается морщинами, - но это ее не спасло: ей также не выдержать сравнения с теми фотографиями, которые Эрик привез из Каора и всегда с готовностью демонстрировал нам. А сама Мариэтт? Пока что она избежала излишней полноты, но все же утратила чистый овал лица, изящные линии бедер, гибкость худощавых колен, столь памятные мне. Да, она все еще красива. Но материал расходуется уже не так экономно. Смотрю на ее нежные веки. Претит движенье мне перестроеньем лини. Открываю глаза и вижу ее еще отчетливей. Если наложить твой былой силуэт на сегодняшний, дорогая, то вокруг прежних контуров появится небольшая полоска. Как бы кайма. Тот идеальный объем, который занимало тело в пространстве, безупречная гладкость кожи, упругость плоти, всюду соразмерной, начинают слегка сдавать. Прилагательное "молодая" уже близко к перемене своего места в предложении: молодая женщина вскоре станет женщиной еще молодой.
Добавим: эта молодая женщина все больше превращается только в домашнюю хозяйку, а это такая профессия, при которой, надо признать откровенно, нет возможности холить себя, беречь или что-то делать, чтоб защититься от столь близкого тридцатилетия или же успевать за счет других дел заботиться о своей внешности. Время от времени я вижу, как внимательно Мариэтт читает в журналах статейки, в которых крайне рассудительные дамы (скорей всего незамужние или же миллиардерши) заклинают своих сестер не забывать о себе, всегда следовать правилам американок, подтянутых, ухоженных с ног до головы, чтобы быть приятными супругу. Мариэтт внимает этим советам из рук вон плохо, и иной раз по утрам видишь, как бродит по дому этакое страшилище в резиновых перчатках, с головой, обмотанной газовой косынкой поверх бигуди, и лицом, намазанным кремом "В-48", примечательным еще своим свойством притягивать пыль. В другой раз я слышу, как жена ворчит, перелистывая страницы журнала, и бросает в адрес анонимной радетельницы о женской красоте что-то вроде:
- У нее, конечно, есть прислуга! А иногда и другое:
- Ну и чепуху болтает!
Вначале, конечно, у нее имелось больше времени для ухода за собой, хотя в двадцать три года это было вовсе не так уж необходимо. Досуга у нее хватало, но по неопытности время зачастую расходовалось попусту. Тогда нас было только двое. Но вот нас стало трое, и, когда Мариэтт, которая без конца сновала по дому, возилась с ребенком (это равно уходу за полным инвалидом), уже готова была выкроить время, чтобы позаботиться о себе, нас стало четверо. Увеличение занятости уже не компенсировалось быстротой жестов. Нико, старший, был еще далек от самостоятельности в быту; Лулу, младший, вынуждал ее устанавливать очередность самых неотложных дел. Тут уж некогда было наводить блеск. Это сказывалось и на доме. Это сказывалось и на ней самой. Моя мать не терпела беспорядка в доме, и ее сын издавна привык к опрятности - его хмурый взгляд задевал Мариэтт.
- У меня не восемь рук, чего же ты хочешь?! - кричала она еще до того, как я успевал открыть рот.
Я знаю. Здесь не верят известному закону Паркинсона, который уверяет: домашняя работа возрастает в зависимости от времени, которым располагаешь. Здесь не верят и тем трактатам, которые уверяют, что труд домашней хозяйки за целый день (если она ничем другим не занимается) может быть выполнен за два часа женщиной, которая, помимо своего хозяйства, где-то еще работает. А почему? У нее необходимое изгоняет излишнее. Мариэтт, конечно бы, возмутилась, если б я вздумал с обычной мужской бесцеремонностью высказаться по этому вопросу. Я этого не делаю. Но и не умею проходить мимо, ничего не замечая. Мариэтт это чувствует и бурно реагирует, смотря по обстоятельствам и многому другому. Утром я оставляю ее дома в прекрасном настроении, она щебечет со своим выводком, заталкивая по очереди в каждый ротик по ложке каши. А когда я прихожу в полдень, она уже вся в напряжении, захлопотавшаяся, какая-то чужая и раздражающаяся при малейшем замечании. А вечером перед целой горой белья, которое надо выгладить, это уже совершенно измученная женщина, она тяжело вздыхает, нервными движениями гладит мои рубашки и твердит:
- Ну и профессия!
Иной раз она еще и прокомментирует:
- И подумать только, что официально у меня нет никакой профессии!