Вишенки в огне - Виктор Бычков 21 стр.


Агаша поняла, что прощена Емелей. Но не всё так просто, чтобы вот так легко прервался, закончился её роман с немецким офицером, оккупантом, убийцей. Помолилась, вычистила избу – и всё, всеми прощена? Ой ли? Но как его выбросить из сердца? Ведь она сама была уверена, твёрдо уверена, что искренне любит Карлушу. Да и сейчас ещё не всё понятно в груди женщины. Сердце, душа её на распутье мечутся, мечутся, не могут понять, по какой дороге идти, к кому голову склонить. Испугалась пророчеств юродивого, и всё вернулось на круги своя? Осталось разобраться самой в себе, разобраться так, чтобы не казнить себя больше, не причинить боль родному, законному мужу. Но и офицера-то, Карлушу она любит, чего себя обманывать. Как вырвать его из сердца? По – живому? С кровью? Петя? Петя? Вроде как Богом данный законный супруг, в церкви повенчаны. Бросить Петю? Но Карлуша не делал никаких предложений. Поматросит и бросит? Непохоже. Клялся в любви и не единожды. Что дальше? Значит, любовь без будущего? А такое возможно? Впрочем, говорил, что его покойный отец был бы в восторге от такой невестки, а мама в Берлине будет очень рада выбору сына. Что это, если не предложение? О-о-ох! Голова кругом. Может, бросить всё да бежать, как тётя Глаша, в омут? Нет уж! Это не по ней, Агаше! Она сможет устоять, сможет вырвать из сердца Карлушу. Ведь жила же она эти долгие двадцать лет без него, и ещё жить будет. Проживё-о-о – от! Да, будет трудно, страшно трудно, но она сдюжит. Что ж, она так слаба, что бы с собой не справиться? Нет, конечно. Она сильная! Очень сильная!

– Открой, Агафьюшка, открой, радость моя, – нежный голос Карлуши ворковал за дверью, звал к себе.

Хотела не отзываться, затаиться, промолчать. Даже предложила Емеле ночевать у себя в доме. Но тот воспротивился.

– У Емели дом есть, своя избушка. Мамка там приходит по ночам. Придёт, а её Емели нет! Нехорошо это, нехорошо.

Тогда, было, к Емеле в избу хотела, там спрятаться. Или к родителям в Вишенки? Но как от себя спрячешься, куда? Если рвать, то рвать надо по живому: ра-а – аз – и всё!

Как не своими ногами подходила к двери. Одна половина женщины готова была бежать, лететь навстречу к любимому, а другая заплетала ноги, не давала первой побежать, разогнаться, взлететь.

– Не ходите больше, – произнесла деревянным языком. – Не ходите, – и сама разрыдалась, села у двери, до боли зажала рот ладонью.

– Что, что случилось, любимая? – голос за дверью терзал душу, лез в неё, ворочался там, рвал, причинял ужасную боль. – Я взломаю дверь! Слышишь, Агафьюшка? Взломаю! Дам команду, и солдаты разнесут её в два счёта!

– Не-е-ет! – ещё хватило сил ответить, удержать Карлушу от необдуманного шага. – Если только попытаетесь, я покончу с собой. Или вас убью.

– Что ж так трагично, любимая Агафьюшка? – она слышала его голос, понимала, что говорит он искренне, страдает от любви к ней, но не может помочь ему, себе.

Вернер не поверил, подналёг на дверь, и в ту же секунду в нос ударило резким запахом керосина: это Агаша расплескала вокруг себя керосин, что стоял в сенях для лампы, затрясла коробком спичек.

– Не смейте! Слышите?! Не смейте! Ещё один раз, и всё! Я сожгу себя!

– О-о – о! Неужели? Как же так, Агафьюшка? Как это понимать?

– Грех, тяжкий грех, – шептала про себя, а хотелось кричать, орать во всё горло, на весь белый свет.

– Я подожду, приду позже, – голос за дверью уходил, удалялся, а она продолжала сидеть на полу в сенцах, не замечая, не ощущая резкого запаха керосина, невидящими глазами уставившись в темноту.

Последующие дни бежали, мелькали один за одним, похожие как две капли друг на друга. Нудно моросил дождь, похолодало. Отголоском доносились до Слободы, до Агаши новости из Вишенок, из Пустошки, где партизаны начали настоящую войну против немцев. Поговаривали, что несколько раз Вернер с комендантской ротой пытались пробиться к деревням, но так и не удалось. Последний раз на помощь немцам пришли солдаты из района, бой был тяжёлый, кровопролитный, и всё равно деревеньки устояли. Сейчас вроде затишье. Но надолго ли оно? Однако немцам так и не удалось вывезти урожай, что собрали по осени взбунтовавшие, восставшие против оккупантов Вишенки и Пустошка, не смогли войти в деревушки, занять их, подчинить себе эту небольшую территорию на границе России и Белоруссии, хотя войска Гитлера уже подходили к Москве.

Агаша очень сильно переживает за родных и близких ей людей там, в Вишенках. Как они, что с ними? Слухи доходят один страшнее другого. Говорят, в Пустошке со всех домов осталось не больше половины: все остальные сожгли за время боёв. А там сестра Надя с племянником. Что с ними? Живы ли, здоровы ли? Да и в Вишенках, говорят, ситуация не лучше. А тут ещё свёкор поведал в тот раз, когда приезжал ещё до боёв, что Кузя, Кузьма пришёл с войны, раненый сильно, инвалидом останется. Тоже на руках у Нади в Пустошке, на её иждивении. Мамка с папкой не может быть, чтобы не помогали. Помогут, поставят на ноги брата. А то, что инвалид? Не страшно. Голова у Кузьмы на месте, не пропадёт. Главное – живой!

Женщина боялась признаться самой себе, что больше всего волнуется не за своих людей, земляков, а за Карлушу. Сердце её разрывается на две части. Одна половинка терзается за родных, за близких ей людей. А другая – за любимого мужчину, за немецкого коменданта, врага, оккупанта, убийцу. Да, ей кажется, что за Карлушу она переживает больше, чем за родных, за земляков.

Умом понимает, что это стыдно, грех перед родными людьми, однако… Она знает, что люди укроются в лесах, есть семейный лагерь с землянками, со всем необходимым для жизни на первое время. А вот Карлуше спрятаться негде. Каково ему в этих боях? А вдруг убьют его? Как она потом жить будет? Агаша как представит себе незащищённым своего Карлушу, все пули и осколки летят только в него, он мечется, мечется, пытается спастись – и всё, теряется рассудок.

Умом понимает, что надо, наконец, определиться, а душа не позволяет.

– За что такое наказание на мою голову? – не один раз спрашивала она, стоя на коленях у иконы со слезами на глазах. Сколько слёз вылила в подушку по ночам?

Масла и в без того терзающую страшным огнём душу подлило новое ощущение себя как женщины: она беременна! Сначала не поверила сама себе, думала, мало ли что? День-другой и всё встанет на свои места, организм войдёт в норму, в привычный ритм. Ан, нет! Бе-ре-мен-на! Что ж, она, дура, что ли, не понимает, что почём, что за чем следует? И когда осознала, что ребёнок зародился в её теле во время отсутствия законного мужа, потеряла сон, потеряла покой, потеряла саму себя: как дальше жить? Как смотреть в глаза мужу, родителям, знакомым? Что бы ни делала, где бы ни была, в голове назойливо сверлила одна единственная мысль: что делать? Как выйти из этого положения?

После того раза, когда не открыла дверь Карлуше, больше с ним не виделись, он не приходил. Нет, она не забыла его, нет. Просто стала привыкать к его отсутствию, а так думала о нём всегда, ежедневно, ежечасно, каждое мгновение не выпускала из головы мыслей о любимом.

Шинковала капусту, замачивала в бочке яблоки, прибирала к зиме огород. Дел не становилось меньше, как не становилось меньше мыслей, переживаний.

Комендант приехал к церкви как обычно: без предупреждения. Агаша надеялась, думала, забывать стал Карлуша Агафьюшку, но нет. Видимо, и ему трудно выбросить из головы свою любовь, свою отраду, мадонну, как он называл женщину в минуты ласки.

– Здравствуй, радость моя, – мужчина появился неожиданно, вырос из темноты, когда Агаша закрыла хлев на ночь, шла в дом.

– Ой, Господи! – женщина зажала рот ладонями, заглушая непроизвольный крик, что рвался из груди. – Господи, Госпо-о – ди-и, за что-о – о?

А сама уже бросилась ему на шею, прижалась, застыла на мгновение. И он молчал, лишь всё крепче и крепче прижимал к себе свою любимую, вдыхая такой желанный, такой родной запах, целовал глаза, щёки, целовал её всю…

– Мадонна, слободская мадонна, – шептал нежно, как мог шептать только он, её Карлуша. – Ты ждала меня? Скажи, ждала?

– Да-а! – выдохнула откуда-то из себя, из самой глубины, со дна своего тела.

Вот так и висела бы на нём, на своём Карлуше, вобрав, впитав его в себя через поцелуй, став единым целым с ним. Хотелось висеть так, быть в таком состоянии всегда, вечно…

Но где-то в преисподней её души уже зарождалась, воскрешалась и уже жила совершенно другая женщина, та, которая находилась там до встречи с немецким офицером, с комендантом деревни Слобода майором СС Вернером. Истинная хозяйка души. И она вступала в свои права, постепенно набирая силу, вытесняла ту, потерявшую голову, случайную, временную гостью женской души.

– Карлуша… родной… – целовала, задыхаясь от поцелуя.

Потом вдруг резко отшатнулась, отстранилась, отступила внутрь двора, выставила вперёд руки, удерживая на расстоянии качнувшегося за ней мужчину.

– Нет! Нет! Не – е-ет!

– Что с тобой, Агафьюшка? Сколько ещё будешь пытать меня? – он взял её за руки, попытался снова обнять, прижать к себе. – Что происходит с тобой, любимая? Я не могу понять…

– Нет! Нет! – произнесла хотя и дрожащим голосом, но говорить старалась твёрдо, как только могла произнести, собрав в кулак всё мужество, всю силу воли, добавив туда и ещё что-то, что было не подвластно ей в тот момент, но что отбросило, вырвало её из объятий Карлуши. – Хорошо, что вы пришли, – всё же нашла в себе мужество, смело глянула в еле видимые в темноте глаза майора, заговорила строго, официальным тоном, как с незнакомым мужчиной: так было ей легче.

– Это должно было когда-то случиться и оно случилось. Пусть это произойдёт сейчас. Не стоит оттягивать, откладывать на потом. Давайте не будем обманывать друг друга и самих себя: между нами не может быть ничего. Ни-че-го! И вы, и я это прекрасно понимаем. Мы – разные. Но я благодарна, очень благодарна вам, Карл Каспарович, что вы были в моей жизни, в моей судьбе. Но мы враги. И не наша в том вина, но мы – вра-аги-и! Нам надо расстаться, чтобы больше никогда не встречаться. Скоро приезжает мой муж, вы меня понимаете. Да, пока не забыла, и это главное: у меня будет ребёнок, ваш ребёнок. Я беременна вашим ребёнком. Большего счастья мне от вас и не надо. Так что… – обошла застывшего майора, как преграду, направилась в дом. – А то, что было между нами, давайте забудем, сотрём в памяти. Прощайте, – донеслось до него уже из сенцев.

Щелчок щеколды прозвучал как жирная точка, последний штрих в их мимолётных, коротких, но таких ярких, светлых чувствах и отношениях.

– Вот и всё-о – о, – подвёл итог мужчина, повернулся по – военному чётко, направился к стоящей на дороге у колодца машине. И по тону, и по тем словам, что говорила его любимая, он понял, что всё кончено.

Так не шутят и не так должны проявляться капризы женщины, если это на самом деле капризы в его понимании.

– Вот и всё-о – о, – добавил уже на ходу. – А чего ж ты хотел? Мы же на самом деле враги. Значит, всё! И ребёнок?! Вот так дела-а.

Мой ребёнок, моя кровь и плоть. Да-а – а… Впрочем, а чего здесь странного? Ребёнок зарождается в любви. И между нами всё же была она, любовь. Да-да, была любовь… Вот уже и в прошедшем времени, – горько констатировал майор.

И вдруг обратил внимание, что думает об Агаше, об их совместном ребёнке на русском языке, хотя с начала военной компании старался изъясняться только по – немецки. Знание русского языка было решающим при назначении его на должность коменданта в этой стратегически важной деревне Слобода, стоящей почти посредине между Москвой и Берлином.

На ум пришло где-то вычитанное изречение, что родным языком считается тот, на котором ты думаешь, который приходит к тебе во снах. А ведь к нему, немецкому коменданту, майору армии великой Германии, армии великого фюрера, штурмбанфюреру СС снятся сны на языке врага – на русском языке. Не дай Бог узнает начальство, тогда конец карьере. Хотя она и так складывается не очень блестяще. С его званием он заслуживает быть комендантом не какой-то затерянной деревеньки Слобода, хотя и на такой стратегической дороге, как эта, а, как минимум, районного центра. Но это слабое утешение. "Фольксдойче" – это как пятно на репутации, клеймо. Только благодаря дяде Отто Шварцу, его связям в вермахте, меценатству партийного движения фюрера ещё в самом начале 30-х годов, личного знакомства дяди с Адольфом Гитлером задолго до прихода последнего к власти, позволили племяннику неплохо пристроится в этой военной компании. Всё же не передовая, хотя была возможность остаться в Германии, сидеть в штабе. Но тут дядя настоял. Мол, история делается на Восточном фронте, и место настоящего патриота Германии, офицера именно там, в России. И вот он опять здесь, в стране, в которой родился, которая априори считается его Родиной. Но уже в качестве завоевателя, как здесь говорят – оккупанта. Как всё же запутана судьба человека, просто уму непостижимо. Дядя пишет, что многие родители его бывших сослуживцев получили печальные известия вместе с гробами сыновей из дикой варварской России. Но она ему таковой не кажется. Для него она не дикая и не варварская. Не – е-ет! Она для него… она… Вот сейчас, вот теперь он и сам ещё не может до конца определить: что есть для него Россия? Кто он ей и что она для него? Или уже не может дать определение? Ведь когда-то совсем в недалёком прошлом Карл Вернер безоговорочно считал Санкт-Петербург родным городом, а Россию – Родиной. А теперь? Как считает вот сейчас штурмбанфюрер СС, комендант Вернер Карл Каспарович? Всё так же? Родина? Или уже что-то изменилось, изменилось кардинально в его отношении к этой стране и в её отношениях к нему, рождённому здесь, на этой земле? Да, он знает её, знает больше, чем знают о России, о русских людях его сослуживцы. Всё же пятнадцать лет жизни, что он провёл в Санкт-Петербурге, даром не прошли. Дядя был в России только в четырнадцатом году, в ту, первую войну с русским в должности капрала кайзеровской кавалерии. Против их полка стоял 9-й драгунский Казанский Ея Императорского Высочества Великой Княгини Марии Николаевны полк противника. Такие высокие титулы врага возвышали в собственных глазах дядюшку. Ещё бы! Воевать со столь титулованным противником не каждому позволено, а вот ему, капралу Отто Шварцу, сыну владельца маленькой пекарни на окраине Берлина, доверили. Чем не гордость?! Однако раненый пикой в первом же бою русским драгуном в причинное место всю оставшуюся жизнь испытывает неприкрытую ненависть к России, к русским людям. Его понять можно: ранение с печальными последствиями для него, как мужчины, о какой любви может идти речь?

– Вот именно, – Карл Каспарович усмехнулся от столь точной аналогии, столь яркого умозаключения. – Вот именно, ни – ка-кой любви!

Но у него, Карла Вернера, совершенно другие представления о России. У него совершенно другие чувства.

Кормилицей была русская женщина; с детства его окружали русские люди, говорить начал на русском языке, это потом в семье "vati und mutti" (с папой и мамой) был вынужден говорить на языке исторической родины. Учёба в гимназии, друзья, улица, прислуга в доме – всё русское, родное. Стенка на стенку с учениками других гимназий, клятвы в дружбе "на крови" – всё это было у него здесь, в России. Каждое лето выезжали всей семьёй на дачу в пригороде Санкт-Петербурга на берегу Финского залива – как это забыть? Набеги на соседние участки, драки с деревенскими пацанами, когда ценились в первую очередь отвага, смелость, способность выйти драться один на один – это куда девать, как забыть? Первая безответная любовь к старшей сестре друга Кольки Ничипоренко – Верочке тоже была здесь. Да, и лучший друг детства и начавшейся юности Николай? Ведь это было, было вот здесь, в России! Как же они, Карлуша и Колька клялись не забывать друг друга, писать письма, приезжать в гости! Разве его можно забыть? Как вычеркнуть, исключить этот период из жизни, этих людей, эти события?

Даже после октября семнадцатого года, когда к власти пришли большевики во главе с Лениным, отец Карла – Каспар Рудольфович Вернер, потерявший торговый бизнес, не покинул Россию, а остался работать при немецком посольстве в Питере, продолжая развивать и поддерживать торговые отношения между советской Россией и Германией. И только в двадцать пятом году, когда отца уличили в шпионаже в пользу Германии, вот тогда семья вынуждена была переехать на историческую родину.

Правда, отец до самой смерти отрицал этот факт шпионажа. Напротив, всю жизнь гордился, что прожил в России, даже мысленно не помышлял худо для неё, а желал ей исключительно добра и благополучия, и сильно сожалел, что приходиться умирать в Германии, а не в родном Питере. Он ведь и сам родился в этом городе, прожил почти всю жизнь в нём. А вот на исторической родине долго прожить не смог, заболел в первый же год. Хотя до переезда в Германию чувствовал себя очень даже не плохо для его возраста, был полон сил и энергии. На вопросы домашних, что болит, старый Вернер отвечал постоянно одно и тоже:

– Душа болит. Душой болен. Хочу домой в Россию, в Санкт-Петербург. Чужое здесь всё, и я здесь чужой.

Местные врачи так и не смогли установить точный диагноз болезни.

Там, в фатерлянде, Карл чувствовал свою неполноценность, ущербность, как гражданина второго сорта. Вроде как открыто никто в глаза не говорил об этом, но он чувствовал, что за тактичностью и вежливостью знакомых и друзей, даже родственников, скрывается неподдельная ненависть, презрение к нему, как выходцу из другой страны. Из страны, которой не одно поколение его соотечественников боялись и боятся до дрожи в коленках, до холода в животе, и, возможно, вот за этот животный, необоснованный страх презирали и ненавидели её всеми фибрами немецкой души. Почему-то почти все немцы, что окружали молодого Карла Вернера на исторической родине, в один голос считали виновницей их неудач далёкую и дикую Россию. И она же, по их словам, может и должна, даже обязана стать источником благополучия и процветания будущей великой Германии. Тёмный и дикий народ не достоин жить в такой стране, как богатая во всех отношениях Россия. Это несправедливо, что такими природными богатствами, такой огромной территорией распоряжаются ничтожества, которые по какой-то нелепой ошибке природы наделены обликами людей. Для этих целей существует богом данная миру другая нация, другие люди, отмеченные Всевышним, что призваны по определению с рождения управлять, владеть всем этим же миром, а уж территорией России – и подавно. Владеть ею и управлять обязаны!

Карлу было дико это слышать из уст достаточно успешных, культурных и образованных соотечественников. Но перечить и возражать им не мог и не хотел. Перед смертью старый Каспар Вернер успел предупредить сына, чтобы он не посмел в голос, открыто восхищаться достоинствами России, всего русского. И уж не в коем случае не принижать Германию, ставить её ниже России или, на худой конец, на один уровень.

– Здесь так не принято, сынок. Ты же видишь, что немцы превозносят себя выше всех наций. А это уже политика, и за политику ты можешь пострадать. Потеряли мы с тобой настоящую Родину в лице великой России, и не приобрели новой родины в лице Германии. Изгои мы и там, и здесь. Но ты мужайся, крепись. Помнишь русскую пословицу: "С волками жить, по – волчьи выть"? Она как никогда соответствует твоему теперешнему положению. Так что, приспосабливайся, живи как все в Германии. Я верю в тебя, сынок, что ты и здесь останешься настоящим русским человеком.

Назад Дальше