И уже когда наш лётчик на парашюте спускался, так эти на двух самолётах так и не отстали, не оставили в покое бедняжку. Одного-то немца успел-таки наш летун спустить за Пустошку в землю: добре так громыхнуло за Пустошкой, столб огня да дыма почти до небес доставал, а наш самолётик ушёл в болото, тихо так ушёл, почти неслышно. Только горел перед этим, а вот лётчик выпрыгнул, вывалился, Марфа своими глазами видела, как чёрная точка отделилась от горящего самолётика.
На колени встала в тот момент, руки к небу воздев, молила Господа спасти бедолагу, отвести от него беду! В немом крике зашлась! Да тогда все бабы, что были в поле, на колени встали, не одна она.
Но, видно, чем-то прогневили Всевышнего.
А эти-то, эти немцы-то на своих самолётах?! Так и кружили вокруг нашего, пока и не приземлился, всё со своих ружей ту-ту-ту, ту-ту-ту! Так и стреляли, так и стреляли! Мстили видно за своего сбитого.
Немцам, видимо, мало показалось одного сбитого нашего лётчика, так ещё носились за Борковскими мужиками, которые в тот момент столпились на краю поля. Убили тогда Ваську Пепту – шофёра из колхоза в Борках. Ни за что, ни про что взяли и убили мужика… Только потому, что стоял на краю поля, наблюдал.
Все потом бегали смотреть на сбитого солдатика, а она, Марфа, не пошла, не смогла идти. Сил не было идти. Не слушались ноги, подкашивались. Как подумает, что так мог и Кузя её, и всё! И летун-то наш, родной! Не смогла Марфа себя пересилить, заставить пойти. Падает мешком на землю, осунется, и не сдвинуть! Так и не смогла подняться, сходить и посмотреть на мёртвого, убитого на твоих глазах лётчика.
Говорила потом Глаша, она бегала, смотрела на неживого уже пилота. Сказывала, молоденький совсем, красивый. А на землю упал уже неживым, мёртвым, убитым. Да-а, молоденький, красивый…
Конечно красивый! На ум Марфы на самолётах только и могут летать такие молодые да красивые, как её Кузя, Кузьма Данилович!
Похоронили тогда лётчика в Борках на кладбище. Борковские мужики первые на лошадях приехали, погрузили в телегу да увезли. Сказывают, из Смоленска сам, солдатик этот. Почитай, над домом погиб, болезный. По документам посмотрели, оставили в сельсовете. Может, когда родным достанутся бумаги эти?
– Ох, Господи! Что делается, что делается на белом свете? – женщина на секунду распрямилась, качнулась из стороны в сторону, размялась самую малость и снова принялась жать.
Левая рука хватала горсть стеблей как удержать, а правой с серпом тут же – вжик! – и подрезала на непривычной высоте, складывала в кучку, готовила новый сноп.
Передал утром Аким Макарович Козлов, чтобы жнейки оставляли стерню повыше. Так надо. Ну, надо, так надо! Марфа не против. Она чувствует и понимает, что мужики что-то замышляют. Им виднее. Так тому и быть.
Перед войной в колхозе не так уж и много убирали серпом: всё жатками да жатками. Вроде как и потихоньку стали отвыкать, так куда там! Очередная напасть на голову с этой войной, ни дна ей, ни покрышки.
Тут ещё молва прошла серёд баб, что вечером, после того как подоят коров, надо бежать снова в поле, будут жать каждый сам себе рожь. Кто сколько сжал, то и тащить домой надо, прятать, а уж потом обмолотить втихую, чтобы эти полицаи с немцами не учуяли. Получается, сами же своё и воруем. Вон оно как. Да бежать в поле тоже тайком надо. Эти, что у Галки Петрик, они грозились всё держать под контролем, глаз не спускать. Как оно будет, одному Богу ведомо, а пойти придётся. Надежды на немцев нет. А вдруг не дадут на трудодни? Тогда как? Ложись и помирай с голодухи? Нет уж, дудки!
Вон, дети бегают с поля домой, носят помаленьку колоски. Потом обмолотится, а жернова от соседа деда Прокопа покойного остались. Данила с Ефимом давно, ещё и до того сенокоса с грозой, когда она, Марфа, с мужем сестры в копне-то, жернова перетащили к ним в бывший амбар. Установили, так и до сих пор стоят. Ничего с ними не сделается. Нет-нет, то Марфа сама, то Глаша, а то кто-то и из соседей придут, перемелют пуд-другой. Мелют-то жернова хорошо, чего Бога гневить. При всём том, а дед Прокоп Волчком помимо хорошего драчуна и забияки, хорошим хозяином был, и мастером на все руки тоже, царствие ему небесное и земля пухом. Всё у него ладилось, спорилось, нечего зря на него наговаривать. Хороший хозяин был, рачительный, грамотный. Знал про крестьянское хозяйство почти всё: когда сеять, как пахать, какую молитву совершить перед крестьянской работой. Всё знал! И мало того, что знал, так он всё и делал. Не только болтать языком умел, а и руками добре дело своё делал. Добрый был дедок, и хозяин добрый, крепкий.
Женщина оторвалась от работы, разогнулась, перекрестилась, из – под руки глянула на ржаное поле.
Это как раз те поля, которые когда-то принадлежали Домниным – родителям Марфы и Глаши, Кольцовым, Гриням и Волчковым ещё во времена единоличников, а у их родителей и перед самой революцией были в собственности. Это поле так и называют Силантьевым, по имени отца деда Прокопа Волчкова. Сказывают, он первый взял эту землю ещё во времена Столыпина. Это потом уже за ним потянулись Грини, Кольцовы, Домнины, другие сельчане. А первым был старый Силантий Волчков. Старый-старый, а сына Прокопа надоумил да и наказал брать землю в собственность. Сам уже ходить не мог, всё на завалинке да на завалинке под солнышком грелся. А мечтой о земле жил. Вот оно как. Грамотный старичок был, не нам чета, хотя образования не было. Своей головой до всего доходил. Вот и землицей не прогадал. Говорят на деревне, что умирал старый Силантий с улыбкой, радостно. Мол, главное в своей жизни сделал: сынов народил и земелькой собственной обзавёлся. Знать, всю жизнь мечтал человек о земле, о собственном клочке землицы, хозяином хотелось быть. Оно так. Выходит, для счастья не так уж и много надо – хорошая семья и клочок собственной землицы.
Мысли снова и снова кружились вокруг семьи, детей. Вон, Агаша. Свадьбу сыграли, расписались за день до войны. Муж её Петро Кондратов, хороший, работящий хлопец, на тракторе работал в бригаде Кузьмы, под призыв не попал. Вернее, попал, да призвать не успели, отложили призыв на потом. А тут слишком уж быстренько эти немцы оказались у них.
Живут в своей избе на том краю Вишенок. Никита Иванович, сват, выделил сына, помог ему поставить домишко как раз перед женитьбой. Колхоз в стороне не остался. Спасибо Сидоркину Пантелею Ивановичу – председателю: на правлении колхоза с лёгкой подачи самого председателя постановили помочь лучшему трактористу материалами в строительстве дома. Казалось, женились, живите отдельной семьёй, без родительской опеки, работайте, зарабатывайте себе на жизнь, родите детишек, растите их, радуйтесь жизни. Так нет, неймётся этим немцам. И что тянет людей в войны? Или они по – другому, мирно жить не могут? Иль у них жёнок да детишек нет? На её бабский ум, считает Марфа, при семье должен быть мужик, хозяином, обихаживать жену, детишек, дом, а не шастать со своими ружьями по чужим странам да мешать людям жить.
Казалось, не так давно Данила с Ефимом на той, первой германской войне были, а тут опять… Что людям надо? Неужто без войны прожить нельзя? И получается-то не мы к ним в неметчину, а всё они к нам, к русским, повадились как козёл в капусту. Тогда и отвадить не грех. Ну, никак не дают спокойно пожить, порадоваться жизни.
По весне Кузьму проводили в армию, а тут и Надя, что замужем в Пустошке, родила первенца.
Вот радости-то было-о! Первый внучек! Они с Данилой уже бабушка да дедушка! Господи! Какое счастье-то! Боялась в тот миг, что бы сердце не остановилось от радости, не выскочило из груди материнской.
А Данила-то, Данила?! Воистину, что малый, что старый. Расхлюполся-то от радости тоже, носом шмыгает, шмыгает, глаза трёт и почём зря материт махорку. Мол, и до чего ж в этом году табак крепкий, итить его в корень! Но её-то, Марфу, жену, не обманешь: кинулась ему на шею, да и добре так всплакнули оба, всласть. Обнялись, прижались друг к дружке, и… Давно так добре им вдвоём не было, давно. От Ульянки, почитай, как родила её, так холодок меж ними так и стоял, так и веяло меж ними стужею.
Марфа снова распрямилась, украдкой оглядела поле: не видит ли кто, не догадываются ли люди о её греховных мыслях? Но нет, все молодицы жнут, не отрываясь. Детишки снуют по полю туда-сюда…
Женщина опять принялась вспоминать, не прекращая жать. Руки по привычке делали своё дело, а мысли закрутились, наскакивают друг на друга в голове, только успевай думать.
Говорил потом Данила, что боялся за дочурку, за Наденьку. Мол, как она родит? Чтобы не дай Бог чего. Страшно ведь.
Во, дурачок! Как она сама рожала, так молчал, а тут… Успокоила его тогда. Да как все бабы, так и она, доча твоя, родит: ра-а-аз, и всё! Родила! А как она, Марфа, рожала? А как другие бабы рожают?
Дык, говорил, боязно ж это, больно и страшно, рожать-то. Это ж, говорит, как подумаешь, что из тебя кто-то лезет, то и всё…
Дурачок, чего с него возьмёшь? Она ж в больнице в Слободе рожала, при ней доктор Дрогунов был, да сёстры медицинские не на шаг не отходили от роженицы. Это ж не прежние времена, когда под кустом баба рожала. Чего ж бояться? Вы, мужики, своё дело знайте, а уж мы, бабы, своё дело знаем не хуже вашего.
Председатель по такому случаю дал бортовую машину, загрузились всей семьёй, Глашка с Ульянкой тоже, поехали к Настеньке в Пустошку. Вовка за рулём. Подарков надарили-и, тьма! А то! Первый внук! Это вам не хухры-мухры, не фунт изюму скушать!
Сутки бражничали! Ефим на два дома управлялся, правда, чтобы Данила не знал. Да Бог с ним! Он, Данила, потом ещё и дома с мужиками дня три угощался, да внука расхваливал. Мол, на него, на деда похож, прямо, вылитый Данилка в детстве. И-и-и, есть что говорить, да нечего слушать! Помнит он, каким был в детстве?
И скажет же тоже.
Размышления Марфы прервали детские крики, громкая мужская ругань, что доносились от суслона, где сидел полицай. На крик к суслону кинулись бабы, побежала и Марфа.
Какое же было изумление, когда увидела полицая, который держал за воротник её сына Никиту.
– Чей хлопец? – вопрошал полицай, гневно глядя на толпу женщин, что собрались к суслону, сбежались на крик.
– Мой, мой, – кинулась к сыну Марфа, но её грубо оттолкнул полицай.
– Не подходи! – загородился свободной рукой от матери. – С ворами у нас будет один разговор: к стенке и никаких гвоздей!
– Да ты что? – оторопела Марфа. – За что?
– А вот за что, – мужчина выдернул рубашку у ребенка из штанишек и на стерню посыпались сорванные только что колоски ржи, полные зерна.
– По законам Германии вора надо расстрелять, понятно вам? Я обязан доставить его в комендатуру.
– Ой, мой миленький! – Марфа упала на колени, поползла к полицаю. – Мой миленький мужчиночка! Пощади! Пожалей мальца, умоляю! Пожалей моего сыночка родненького! Дитё совсем, истинно, дитё! – и ползла, ползла по высокой стерне, не смея поднять голову.
Все женщины замерли, молча, с замиранием сердца смотрели на мать, ползущую к полицаю. И на ребёнка, который, казалось, отрешённо смотрел на происходящее, не до конца понимая, что сейчас с ним может быть. Только вдруг побуревшие между ног штанишки говорили об обратном: ребёнок сильно, очень сильно испугался, и от испуга потерял дар речи и обмочился.
Только было не понять: то ли он испугался за себя, за собственную жизнь или за маму, ползущую по стерне к полицаю?
Марфа обхватила ногу полицая, умоляя оставить, пощадить дитё неразумное, как мужчина с силой ударил её сапогом в лицо, а потом добавил и прикладом винтовки сверху по спине. Женщина вдруг, разом безвольно рухнула лицом в стерню и замерла, застыла, как неживая.
– Я сказал: вора в комендатуру и под расстрел! – полицай, почуяв свою силу, входил в раж. – Я покажу вам воровать! Дыхать будете, как я скажу! – и решительно направился в сторону деревни, удерживая за воротник Никитку.
Жнеи, дети застыли, онемели от предчувствия чего-то страшного, того, чего с ними пока ещё не было, что не могло присниться в тяжком сне, но могло вот-вот случиться, что уже неумолимо приближалось. Неизвестность лишала способности думать, решать, а лишь безмолвно глядели, зажав рот ладонями, не зная, что и как им делать.
И в это мгновение сзади к полицаю волчицей кинулась Агаша, за два-три прыжка нагнала его, с лёту ухватив одной рукой за волосы, дернула на себя, и тот же миг серп женщины застыл на горле мужчины.
– Стоять! – шипящий, не предвещающий ничего хорошего, голос Агаши поверг полицая в шок.
Он замер, не смея повернуть голову, не смея пошевелиться. Кто это? Он видеть не мог и понимал, что сила на стороне этой женщины, а потому не сопротивлялся. Делал всё, что она говорила.
– Одно движение и я перережу твою глотку!
И полицай как никогда отчётливо понял, что так оно и может быть, и будет. Острые меленькие зубья серпа уже впивались в шею, ещё чуть-чуть и точно перережет. Что-что, а режущие возможности серпа очень хорошо знал этот человек, всю жизнь проработавший в деревне под районным центром.
– Отпусти мальца! – потребовала Агаша, что и сделал полицай в тот же момент.
Никита, освободившись, кинулся внутрь женской толпы, что с замиранием сердца, безмолвно, с ужасом в глазах и на лицах наблюдали за страшным поединком Агаши и полицая, боясь лишним движением, голосом, криком помешать.
– А сейчас бросай ружью на землю!
Винтовка в тот же миг упала в стерню, её тут же подхватила Глаша, отбежала в сторону.
– Мордой вниз ложи его, дева! Вали его, козла этого! – женщины осмелели, зашевелились, кинулись на помощь Агаше, не называя её по имени. – Вниз, вниз мордой, чтобы не видел никого, – стали советовать со стороны, плотным кольцом окружив полицая и Агашу. – А дёрнется, так мы поможем. Серпы наши острые.
Полицай лёг, лёг безропотно, воткнув лицо в стерню, в землю, Агаша так и продолжала стоять над ним с серпом у горла.
– Вот так и лежи, пока мы не разойдёмся, тогда и ружьё своё заберёшь у наших мужиков. А пикнешь что-нибудь, без ружья мы тебя кастрируем, как хряка.
Подозвав к себе движением руки Ольгу Сидоркину, восемнадцатилетнюю дочку председателя колхоза Пантелея Ивановича, так же жестом отправила её в деревню с винтовкой полицая.
– Мужикам отдай. А ты лежи, лежи, не двигайся, если жить хочешь, – это уже полицаю.
Мужчина ещё плотнее вжался в землю, застыл, боясь пошевелиться, сделать малейшее движение.
Агаша аккуратно высвободила серп, и, пятясь, стала уходить ко ржи, где смешалась с толпой женщин.
И только теперь вдруг расслабилась, понимая, что она сделала и чем рисковала. И охватил озноб, дрожь, да такая, что стоять стало невмоготу. Отхлебнула воды из бутылки, что сунула ко рту кто-то из женщин, а она и не помнит, стала приходить в себя и вдруг расплакалась, расплакалась до икоты.
Марфа, Глаша под руки подвели Агашу ко ржи, принудили жать.
Все бабы к этому времени уже жали, не поднимая головы.
Полицай сидел в стерне, поминутно крутил головой, то и дело трогал себя за шею. Потом встал, долго, слишком долго стоял на одном месте, видно, что-то соображая. Наконец, закурил и решительно направился в деревню, но по бокам даже не смотрел, не глянул ни разу в сторону жниц. И они делали вид, что жнут, наклонившись в привычном наклоне ко ржи, но из – под рук тревожно, непрестанно наблюдали за полицаем, готовые в любой момент к любой неожиданности.
Стоило ему скрыться за ближайшими кустами, как все женщины побросали работу, сгрудились у суслона, тревожно переговаривались, решали, что сейчас может быть, и что им делать.
– А ты, дева, молодец! – баба Галя Петрик восхищённо смотрела на Агашу, переведя взгляд на Марфу с Глашой. – Это у вас порода такая отчаянная. Данила тоже по молодости был оторви голова. Не зря их с Фимкой Бесшабашными кличут до сих пор. Вот и ты в папку. Ну – у, молодец, девка! – не переставала восхищаться поступком Агаши. – Это ж додуматься? На взрослого мужика с серпом? Хотя, за брата родного и с голыми руками на врага кинешься.
Остальные бабы то же стали подбадривать, хвалить, восхищаться её поступком, поминутно похлопывая по спине.
– Вот что, бабы, – охладила пыл баба Галя. – Дело не шутейное. Давайте думать, как девку от беды спасти.
– Тут не Агашу одну, а всю семью Кольцовых спасать надо, если на то пошло, да и нас всех, если что, – встряла в разговор молчавшая до сих пор старшая сноха Акима Козлова Нюрка. – Если, не дай Бог, этот полицай пожалится начальству, а он это обязательно сделает, обскажет чьего мальца взял с колосками, так ещё не ведомо, что и как с нами со всеми будет. Наши дети здесь тоже ошивались. Догадаются, зачем ребятня тут.
– Да они и разбираться не станут, – высказала предположение старая Акимиха, жена Акима Козлова бабка Гапа, которую по деревенским обычаям звали просто Акимихой. – Возьмут, антихристы, и стрельнут нас всех, как Агрипину Солодову.
– Надо мужикам всё рассказать, – снова вступила в разговор баба Галя Петрик, рассудила. – Они на то и мужики, чтобы баб оберегать. А ребятня пускай на всякий случай спрячется, да и подальше, чтобы их не сразу нашли, так надёжней будет. Мало ли что у них на уме, у полицаев этих.
Отправили в деревню Агашу, подальше от греха, да и она сама лучше расскажет, что да как. Пускай теперь мужики выручают, идут на помощь.
Разошлись, продолжили жать, поминутно поглядывая на дорогу: не появились ли полицаи?
– Ба-абы-ы! – вдруг разнесся над полем голос Марфы. – Бабоньки! Бабы! Девки! А мы чего ждём? Пока придут да и жизни лишат?
– Да пропади оно пропадом, жито это! Спасайтесь, бабы-ы! – подхватило ещё несколько голосов, и уже через минуту на ржаном поле не было ни души, только видно было, как мелькают среди кустов женские головы в направление Вишенок.
Агаша бежала к деревне, ещё и ещё раз прокручивая в памяти события минутной давности.
Неужели это она сделала? Мужику, взрослому мужику при ружье серпом хотела горло перерезать? Неужели? О чём она думала в тот момент? А Бог его знает, о чём она думала?! Уж, точно, не о последствиях. Да ни о чём она в тот момент и не думала. В тот момент времени на думки не было: как услышала крики у суслона, что-то ёкнуло сердце, затрепетало. Ещё не видела Никитки, а вот, поди ж ты, поняла, что что-то с её родными происходит. Да не простое что-то, а страшное, тяжкое. Что это? Почему так сердце дрогнуло в тот раз? Не поняла тогда, и теперь Агаша не стала разбираться в чувствах, она их не помнит. Просто, как увидела братика в руках у полицая, да мамку, ползущую по стерне, и этот недоумок ещё сапогом в лицо да ружьём в спину сверху, и всё: дальше опомнилась, когда держала полицая за волосы, да серпом на горле. Это потом уже прислушивалась к советам женщин, а в первый момент точно резанула бы по горлу полицаю. Это ж удумать, Никитку расстрелять! Мамке в лицо сапогом! Нет уж, дудки! Не бывать такому!
Если бы в тот момент мужик хоть капельку, хоть чуточку, чуть-чуть дёрнулся, стал сопротивляться, то и резанула бы сразу. Как рожь подрезает на корню, так и голову бы. Точно. И рука б не дрогнула. По привычке, отработанным годами движением серпа: ра-а – аз! – и всё! На кого руку поднял? На мамку?! На братика родного?! Не – е-ет! Не в семейных традициях Кольцовых прощать издевательства над собой, не – е-ет! Это ж где видано? И это за колоски?! А ты сеял рожь эту? Какое имеешь отношение? Кто ты? Как попал к нам в Вишенки? Мы тебя приглашали?
А сейчас быстрее к папке или к Пете, или к дяде Ефиму. Да к любому деревенскому мужику, а уж они потом сами всё решат.