- Писал. До шестого класса. А потом перестал… Я сколько себя помню, хотел пожарником быть. Брандмайором. - Герка помолчал, ожидая ответной реакции, но Тимофей с оценкой не спешил. - У нас половина класса мечтала в летчики податься, половина - в полярники. А я вот - в брандмайоры, - с вызовом заступился Герка за мечту своего детства. - Я ж из Замоскворечья, дядя. Мы через забор от пожарных жили. Как выходишь из ворот, сразу будка моего отца - он сапожник, и меня по этой части натаскивал. А я только на каланчу.
- Не пустили?
- Не пришлось. За канавой, на кондфабрике работал. Мельница там своя - вот на ней.
- Шоколаду небось натрескал на всю жизнь?…
- Там это строго.
- Ты гляди! - удивился Тимофей.
В конюшне было темно и душно. Спертый влажный воздух, уже пропущенный через многие легкие, оседал в них при каждом вдохе. Выдыхать его приходилось с силой, но уже следующий вдох забивал легкие еще глуше. Люди захлебывались этой тягучей бескислородной массой; они тонули в конюшне, словно опускались на дно теплого зловонного болота.
Под вечер жандармы распахнули ворота, и в конюшню, под напором задних шагая прямо по телам не успевших подняться красноармейцев, ввалилась еще одна толпа пленных. Раненых среди этих было куда больше. И они успели дать гитлеровцам настоящий бой! Если б им сегодня удалось продержаться, за ночь они бы так закопались в землю, что потом бы из нее немцам пришлось их зубами выгрызать. Но рядом было поле, на котором высокий немецкий штаб наметил оборудовать промежуточный аэродром. Уже на третий день войны аэродром должен был принимать самолеты. Бензовозы, передвижные ремонтные мастерские и тех-службы находились уже в пути. Ничто не могло поколебать предначертанный свыше график. А тут какой-то наспех окопавшийся пехотный полк… Смести! - и на полк, прошивая из пушек и пулеметов свежевырытые окопчики, которые были так отчетливо видны сверху, обрушилась целая эскадрилья "мессершмиттов". Они налетали по трое: падали сверху и шли в двадцати метрах над землей, рассыпая смертоносный визг и грохот, один за другим, колесом, так что и промежутков почти не оставалось. А потом со всех сторон навалилась, как показалось красноармейцам, целая армия. И все-таки они продержались почти полсуток.
В конюшне теснота стала главной проблемой.
Ночь прошла тяжело. Духота, нехватка кислорода, вонь экскрементов, стоны и бред раненых; собственные мысли - чем дальше, тем мрачнее, обостренные голодом и усталостью. Ночь подчеркивала беду, возводила ее в степень; детали, которые днем прошли незамеченными, теперь казались многозначительными - семенами, из которых взрастут будущие фантастические беды.
Ночь спешила сделать то, что не успел, как он ни старался, сделать день: разобщить людей. Разъединить их. Внушить им новую мораль: мол, в этих обстоятельствах старая себя изжила, тут уж на соседа не больно надейся, больше полагайся на себя, на свою силу и хитрость; каждый за себя и против всех…
Ночь трудилась от светла и до светла и все-таки не успела. Утром наспех слепленные из отчаяния камеры- одиночки растаяли, как соты тают от жара. Это был уже сплоченный коллектив. Кошмар, длившийся целые сутки, не переубедил их, не сломал веры, в которой их воспитывали с самого рождения.
Правда, этому крепко поспособствовало еще одно обстоятельство. Едва затеплился свет, как до конюшни докатился тяжелый гул. Он возник вдруг и креп с каждой минутой. Сомнений быть не могло: где-то поблизости шел бой. Красноармейцы заволновались. И самые горячие уже собирались в ударные группы, хотя еще и неясно было, как вырваться из этих могучих стен. Но кадровые солдаты определили: бой идет далеко, до него километров пять, если не больше; это земля доносит звуки так явственно и скрадывает расстояние. Затем угадали еще одну деталь: бой идет возле шоссе. Наши прорываются! Но куда? Вскоре поняли: на ту сторону…
Бои кончился так же вдруг, как и разгорелся. Только выстрелы танковых пушек время от времени еще нарушали тишину. Они били с шоссе в противоположную от совхоза сторону… Значит - прорвались…
4
В шесть утра ворота бесшумно и легко раскрылись. В воротах стояли немцы. Западная часть неба за их спинами уже успела выцвесть, из синей стала блекло-голубой, почти побелела. День собирался жаркий и сухой.
- Встать!
Вчерашних жандармов не было. Их заменили пехотные солдаты. Они с любопытством заглядывали в конюшню. Почти к самым воротам подкатила линейка, на ней навалом лежали лопаты Следом подъехали еще две. Откуда-то появился маленький, затянутый в ремни крепыш фельдфебель. Он был с усиками, с солдатским крестом на выпуклой бочкообразной груди, с большим пистолетом в новенькой, шоколадного цвета кобуре, которую носил на животе.
- Мне сказали, здесь есть переводчик, - произнес фельдфебель и быстро огляделся. Голос звенел так, словно в его горле были натянуты струны. - Ах, это ты? - сказал он вышедшему вперед молоденькому старшему сержанту. - Переведи им, что они будут обслуживать аэродром. Работа простая, но ее много. Надо хорошо работать. Кто будет работать - вечером получит еду. А кто не работает, - фельдфебель сморщил нос и развел руками, - тот не ест. Все.
Из толпы выдвинулся комбат.
- Согласно международному праву вы не можете принуждать нас работать, тем более на военных объектах.
Сержант переводил лихо туда и обратно.
- Господин фельдфебель уточняет: за любое ослушание - расстрел на месте.
- Еще вопрос: как быть с ранеными? Сорок три человека нуждаются в срочной госпитализации.
- Господин фельдфебель говорит, что раненые сегодня же будут эвакуированы.
Может быть, немец ждал какой-то реакции, но ее не случилось. Русские стояли немой стеной, с непроницаемыми лицами. Они еще не успели разобраться окончательно в такой сложной ситуации, как немецкий плен, не знали словосочетаний "лагерь смерти", "лагерь уничтожения", но им уже дали понять, что они вступили в пределы нового мира, где понятий человечности и нравственности не существует. Им дали понять, что они теперь - бесправное ничто. Это было внезапно. Этого никто не ждал. Сознание искало, как дать достойный отпор, и не находило - Но тогда в них проснулось нечто помимо сознания. Оно выплывало откуда-то изнутри, из сокровеннейших тайников крови, рождало гордость и презрение. Над ними можно было измываться, их можно было истязать, резать, колоть, убивать даже… Но унизить уже было невозможно.
Они и сами еще не знали этого (сознание неторопливо!), но это уже исходило от них. И первым это почувствовал фельдфебель. Ему стало не по себе. Правда, он так и не понял, в чем дело, отступил на шаг, еще отступил, что-то зло пробормотал под нос, стремительно повернулся на каблуке и ушел.
- Дядя, ты должен идти, понял? - еле слышно прошелестело возле уха Тимофея.
- Я смогу… - сказал Тимофей. - Вот увидишь…
- Будем выходить - выложись. Там уж как-нибудь. Главное - возле ворот чтоб не завернули, гады.
- Ладно. Билет свой заберешь?
- Ты что, сбесился, дядя? - разъяренно зашипел Залогин. - Ты должен пройти, понял?
В воротах Тимофея остановили. Примкнутый к винтовке штык лег плашмя на грудь и легонько толкнул назад.
- Господин солдат говорит, что ты не можешь работать, тебя надо эвакуировать, - перевел старший сержант.
- Их бин арбайтен, - улыбнулся Тимофей. - Их мёгте…
В углах рта немца была пена - плохой признак, по мнению Тимофея. Он слушал, как солдат роняет ленивые внятные слова, но ни одного не понял, кроме "найн", только и этого было достаточно.
- Да ты не на бинты смотри! - закричал Тимофей. - Во! - Он поднял руку и показал свой огромный бицепс. - За мной еще и не всякий угонится. Их бин арбайтен!
- Швайн!
Немец оказался заводной. Он чуть отпрянул и со злостью ткнул штык прямо в нагрудную повязку, будто колол чучело. Штык не вошел; как понял Тимофей - уперся в Геркин комсомольский билет. Но, если б там была даже голая грудь, Тимофей не отступил бы. Краем глаза он видел, что Герка подступает к ним с лопатой, и, хотя маскирует свои намерения любопытством, при негативном повороте событий немцу не сносить головы.
- Айн момент, - сказал Тимофей, пальцем отвел от груди штык и повернулся к Залогину. - Подай лопату.
Поставил ее на черенок, зажал конец лезвия пальцами, будто делал самокрутку, - и вдруг свернул лезвие трубочкой до самого черенка.
- Это айн, - сказал Тимофей, - а теперь цвай. - И развернул железную трубочку в лист.
Лопата, конечно, была безнадежно загублена, и при немецкой хозяйственности уже только за это можно было напороться на неприятность. Оставалось уповать на психологический эффект.
Немец хихикнул. Повертел обезображенную лопату в руках, оглядел с восхищением Тимофея и счастливо расхохотался.
- Камраден! - закричал он и, когда несколько солдат сбежались к нему, важно им объяснил, что тут произошло. Тимофею немедленно вручили еще одну лопату.
- Видерхолле!
Это был тщательно отрепетированный трюк. Трудность состояла в том, чтобы свернуть железо ровненько, а не скомкать в гармошку; тут важен был первый виток. Но руки знали урок, пальцы ощущали каждую слабину металла, учитывали ее и действовали без подсказки.
Первую лопату Тимофей свернул и развернул как-то сразу, вроде бы и усилий не затратил, во всяком случае, раны на это не отозвались. Со второй было хуже. Едва напряг пальцы, как ощутил толчок в грудь. Но он был готов к боли и вытерпел, он и не такую бы вытерпел и даже виду не подал, но тело не выдержало: оно защищалось от боли по-своему - выключая системы торможения. И если б это была не автоматическая реакция, а сознательный процесс, ему бы не было иного названия, кроме одного: подлость. Ты готовишься к схватке, ты весь в кулаке зажат; ты знаешь: что бы ни случилось, какая бы мука тебя ни ждала - ты переборешь ее и победишь. И ты кидаешься в схватку с открытыми глазами, но в решающий момент вдруг оказывается, что тело твое имеет какую-то свою, независимую от твоей воли жизнь, свое чувство меры и самое для тебя роковое - инстинкт самосохранения, который в критическую минуту берет на себя управление, и ты, уже почти торжествовавший победу, вдруг ощущаешь, как тело перестает тебя слушаться и сознание отключается - не сразу, но неумолимо и бесповоротно. И ты в оставшиеся мгновения переживаешь такую горечь, такую муку, такой стыд за свое невольное унижение, что любая физическая боль сейчас показалась бы благом - ведь в ней было бы тебе хоть какое-то оправдание! Но и ее нет, утешительницы, побежденной твоею волей и отупевшим в борьбе с нею телом,.
- Колоссаль! - орали немцы, хохотали и хлопали друг друга и Тимофея по плечам. - Колоссаль!
Потом побежали за фельдфебелем. Тот пришел скептически настроенный, но, увидев изувеченные лопаты, восхищенно выпятил губы.
- Ловкая работа! Но ведь так он изведет нам инвентарь. Еще одну лопату жалко, камрады, а? Пусть он свернет что-нибудь ненужное, только потолще, потолще! - Он огляделся по сторонам и вдруг обрадованно звякнул струнами в своем горле и даже прищелкнул пальцами. - О святой Иосиф, как я мог забыть! Послушайте, камрады, ведь у этих русских есть такая национальная игра. А ну-ка притащите сюда подкову!
Еще сворачивая вторую лопату, Тимофей, чтобы не упасть, отступил на шаг, прислонился спиной к воротам и ноги поставил пошире. Багровый занавес колебался перед глазами, закрывал происходящее вокруг. Тимофей терпеливо ждал, пока это кончится, и в какой-то момент вдруг увидал подкову, как ему показалось - перед самым лицом. Тусклое окисленное железо, еще не отполированное землей. На подкову он среагировал сразу. Тут и пояснять ничего не требовалось. Правда, у него в роду гнуть подковы считалось бы пошлым, если б там знали такое слово. Но… желаете - получите. Он цапнул подкову, однако промахнулся, второй раз потянулся за нею осторожно…
Потом он помедлил немного. Это уже была сознательная хитрость: он вовсе не собирался с силами, как думали немцы, а просто ждал, когда растает багровая завеса. Он перекладывал подкову из руки в руку, словно примерялся, и ничуть не спешил, и наконец дождался, что завеса стала рваться, расползаться на куски, и в поле зрения ворвались молодые, возбужденные лица немцев, и оловянные пуговицы их мундиров, и новенькая портупея фельдфебеля, и даже триангуляционная вышка на дальнем холме почти в двух километрах отсюда. Сколько раз, проверяя дозоры, Тимофей видел эту вышку то слева, то справа от себя, весной и осенью, в полдень и в лунные ночи…
Пора.
Тимофей небрежно подкинул подкову, и она, спланировав, легла в ладонь так, как и требовалось… Р-раз… Он это сделал с демонстративной легкостью, хотя в нем напряглась и окаменела каждая клеточка, и даже почудилось, словно что-то лопнуло внутри. Что уж теперь…
В трех шагах стоял Герка Залогин. С перекошенным, обсыпанным потом лицом, с вытаращенными глазами, с новой лопатой. Увидев в раскрытой ладони Тимофея неровное ядрышко смятого металла, он шумно выдохнул воздух и засмеялся. И немцы тоже засмеялись, и пленные. Все опять пришло в движение. Тимофею вручили лопату, и он поскорее затесался в толпу.
- Ну, дядя, ну и воля у тебя! - лопотал Герка. - Ты ж как пьяный стоял. Один раз чуть вовсе носом не зарылся, ну, думаю, хана нам с тобой. А ты, выходит, тактик, еще и спуртуешь на финише! Ну даешь!…
Поле будущего аэродрома было близко. Пленных вели колонной по пять, они растянулись почти на двести метров. Голова колонны поблескивала зеркалами лопат, остальным лопат не хватило, они шли налегке. Солдаты конвоировали с обеих сторон.
Возле выгона, на котором, собственно, и предполагалось разбить аэродром, пленных посадили на обочине дороги. Мимо шли свежеиспятнанные камуфляжем грузовики и цистерны с горючим. Потом откуда-то примчался на легком мотоцикле офицер, уже настолько пропыленный, что невозможно было понять, в каком он чине. Офицер наорал на фельдфебеля, тот поднял колонну и повел ее наискосок через выгон, к роще, где на опушке надсадно рычали и стреляли синим дымом два экскаватора, рывшие узкий длинный котлован. Эта стрельба перекрывала все звуки уже дышавшего зноем утра: она четко раскатывалась по полю, и все же Тимофей услышал сразу, когда раздался первый настоящий выстрел. Выстрел щелкнул сзади, в хвосте колонны. Тимофей замер и, когда раздались еще три щелчка подряд - присел и обернулся, успел одновременно швырнуть на землю Герку Залогина.
От проселка вдоль колонны мчался немецкий мотоцикл с пулеметом в коляске. Трое конвоиров уже были убиты; четвертого пулеметчик прострочил на глазах у Тимофея. Солдат не успел даже сорвать с плеча карабин, пули отшвырнули его; он свалился в траву тюком, будто и костей в нем не осталось.
Но следующий солдат опередил пулеметчика и выстрелил в упор. Правда, его тут же сшибла коляска, и все остальное время, как позже вспоминал Тимофей, он бился на спине, норовил выгнуться, упираясь в землю пятками и затылком, но его что-то колотило изнутри, и он срывался и начинал выгибаться снова, и опять срывался, и все время кричал, кричал непрерывно.
Однако пулеметчика он убил.
Колонна уже лежала - и пленные, и конвоиры. По эту сторону осталось трое солдат. Двое бежали без оглядки, но один уже стрелял с колена, причем не спешил, тщательно прицеливался перед каждым выстрелом. Он посылал пулю за пулей, только все зря: такой, видать, это был стрелок.
Стреляли и остальные конвоиры. Пули тянулись к мотоциклу, стягивали вокруг него свинцовый узел, и, судя по всему, одна из них должна была вот-вот поставить точку в этом спектакле.
Но если так думали пленные, если в этом не сомневались немцы, водителю мотоцикла, пожалуй, эта мысль и в голову не приходила.
Увидав, что пулеметчик убит, он резко остановил мотоцикл, выхватил из коляски "шмайссер" и дал длинную очередь над колонной.
- Ребята, в атаку! - кричал он. - Я вас прикрою. Вперед!
Это был Ромка Страшных. Ну что с него возьмешь? Как в мирное время был шалопутом, так и воюет не по-людски. "Ромочка, миленький! - хотел крикнуть Тимофей. - Поберегись! Спрячься!" Но, приподнявшись на локтях, прохрипел неожиданно для себя:
- Красноармеец Страшных, как ведете бой!
- Тимка! - закричал Страшных. - Что у тебя за компания подобралась землеройная? Поднимай их в атаку!
5
Этот бой длился, наверное, минуты две. Может быть, больше. Может быть, даже целых десять минут. Не знаю. Счет времени шел особый, потому что случился не обычный бой, а сложнейшая трансформация: толпа пленных превратилась в коллектив, а он, в свою очередь, - в воинскую часть, которая умеет все, что положено: наступать, и отступать, и держать оборону. Второй раз превратить этих солдат в толпу пленных уже невозможно: они не сдадутся. Просто не сдадутся, как бы ни сложился бой - и всё.
Лежит колонна посреди выжженного солнцем поля. Голо. Каждый на виду. Смерть то посвистывает над головой, чуть по волосам не ведет, то вдруг, забурившись в землю перед лицом, порошит в глаза комочками глины. А уж следующая пуля - точно в тебя, и, если опять не достанет, летит снова и снова: твоя - в тебя, твоя - в тебя (о господи, сколько это может продолжаться!), в тебя…
Так умирает трус - снова и снова. И так считает свои пули герой.
Это труд солдата: лежать и ждать. Это его долг. Тысячу раз умереть, но не дрогнуть, и, дождавшись приказа, подняться, и пойти вперед, и, если понадобится, - умереть.
Но прежде солдат должен знать: будет приказ. И все его мужество под пулями сводится к этому - дождаться приказа.
Но если он сейчас еще не солдат? Ведь он пока что только военнопленный. Кто ему может приказать? Разве что конвоир. А свой брат военнопленный, пусть он вчера сколько хошь кубарей носил, и даже шпал, даже ромбов! - то вчера было, а сегодня вчерашний генерал не указ, сегодня они одного поля ягоды, одно им имя - военнопленный. Сегодня для обоих и закон, и право, и бог, и судьба, и мать родная - конвоир.
Где же та сила, которая поднимет человека на ноги - может быть, на смерть - и бросит вперед, на врага, на верную смерть?… Ведь если остаться лежать, вжаться в землю, спрятать голову и лежать, лежать - может быть, пронесет…
Сложный вопрос.
И вот падают секунды, падают в прошлое одна за другой, а колонна лежит. Роет носом землю. А над нею, поверх голов, ведет бой пограничник Ромка Страшных. Все свои козыри он выложил. Осталось ему одно: помереть с музыкой.
Не получилось атаки. Что значит армейская школа: соблюдают субординацию, ищут старшего. Приподнимаются: "Комбат! Кто видел комбата?" И еще ответа не дождались, а уже побежал слушок: убит комбат.