Франсуа де Ларошфуко. Максимы. Блез Паскаль. Мысли. Жан де Лабрюйер. Характеры - Де Ларошфуко Франсуа VI 4 стр.


В 1684 году, по рекомендации знаменитого в то время религиозного оратора, крупного церковного деятеля и писателя Боссюэ, Лабрюйер получил должность воспитателя внука принца Конде. Когда мальчик подрос, Лабрюйер остался жить в доме вельможи, получив пенсию в тысячу экю и выполняя обязанности секретаря и библиотекаря. Во дворце Конде, в Версале и Шантильи Лабрюйер имел возможность познакомиться с жизнью высших аристократических и придворных кругов Парижа. Здесь и родилась его книга "Характеры, или Нравы нынешнего века". Образцом для нее послужило сочинение греческого писателя IV века до н. э. Теофраста "Характеры". Первоначально Лабрюйер предполагал ограничиться переводом греческого автора, присоединив лишь несколько характеристик своих современников. Однако с каждым новым изданием оригинальная часть все разрасталась, и в последнем, девятом, опубликованном в год смерти писателя (1696), перевод Теофраста, по сути, оказался лишь незначительным приложением к книге Лабрюйера. По подсчетам самого автора в ней было тысяча сто двадцать оригинальных характеристик.

Обращение к античному источнику характерно для литературы века классицизма. Лабрюйер был убежден, что для того, чтобы "достичь совершенства и, хотя это очень трудно, превзойти древних, нужно начинать с подражания им". Но он не только подражал Теофрасту. В отличие от греческого автора, Лабрюйер стремится вскрыть "первопричины пороков и слабостей людей" и "научиться не удивляться тысячам дурных и легкомысленных поступков, которыми наполнена их жизнь". Здесь он продолжает традиции французской моралистики, опираясь на опыт Паскаля и в особенности Ларошфуко. В речи о Теофрасте, произнесенной в 1693 году при его вступлении в Академию, Лабрюйер сам говорил об этом, отмечая, что ему "не хватает возвышенности первого и тонкости второго".

Раздумья на философско-религиозные темы, близкие "Мыслям" Паскаля, и в самом деле мало оригинальны. Психологические его наблюдения интереснее, они не лишены тонкости (некоторые из них восхищали такого изощренного психолога, как Марсель Пруст), но в целом Лабрюйер прав - по глубине и остроте мысли они уступают "Максимам" Ларошфуко.

Художественные открытия Лабрюйера в другом. И Паскаль и Ларошфуко, при всех оговорках, ищут источник зла и добра в самой природе человека, а Лабрюйер ищет его в обществе. Он не только моралист, но и социолог. Недаром в его книге наряду с такими главами, как "О человеке", "О женщинах", "О сердце" и т. п., присутствуют главы "О светском этикете", "О дворе", "О вельможах", "О монархе и государстве" и т. п. Об этом говорит и самое название книги: "Характеры, или Нравы нынешнего века". Для Лабрюйера характер во многом уже определяется нравами века, условиями жизни, социальной средой.

Различие между героем и трусом, утверждает писатель, определяется местом, которое люди занимают в обществе. "Бросьте меня в гущу войска, сделайте простым солдатом - и я Терсит; поставьте меня во главе армии, дайте мне помериться силами со всей Европой - и я Ахилл". Этот мотив проходит через многие размышления Лабрюйера. И все же четкого разделения моральных и социальных категорий в "Характерах" еще нет. Сам Лабрюйер признает, что одни и те же качества могут корениться в нашей натуре, а могут быть результатом условий жизни. "Человек иногда рождается черствым, а иногда становится им под влиянием своего положения в жизни. В обоих случаях он равнодушен к бедствиям ближнего и к несчастьям собственной семьи. Настоящий финансист не способен горевать о смерти своего друга, жены, детей". В таком контексте - финансист не только социальная, но и моральная характеристика человека. А вот другой пример: "Сановники пренебрегают умными людьми, у которых нет ничего, кроме ума; умные люди презирают сановников, у которых нет ничего, кроме сана". Сановники - категория социальная, но здесь она включает и моральную оценку; умные люди - категория моральная, но здесь имеется в виду и определенное социальное положение человека. В этом и заключено своеобразие Лабрюйера и как мыслителя, и как художника. К социальным проблемам он подходит как моралист, а к моральным - как социолог. Так строятся и его портреты: Лабрюйер рисует два контрастных характера - Гитона и Федона. Один - весел, насмешлив, нетерпелив, заносчив, вспыльчив, воображает, будто умен и талантлив; другой - угодлив, подобострастен, лжив, робок, рассеян, вид у него глупый, хотя на самом деле он умея. За различием двух характеров скрывается различие социальных положений. Портреты строятся как своеобразные загадки. Разгадка дается в конце: Гитон - богат, Федон - беден.

Важнейшая тема всей моралистики XVII века - тема лица и маски - проходит и через "Характеры" Лабрюйера, но приобретает у него иной смысл, чем у Паскаля и Ларошфуко. Она становится выражением глубокого кризиса абсолютистской системы, резкого несоответствия между тем, чем является французское общество в своем существе, и показной стороной его жизни. Жизнь Франции представляется Лабрюйеру грандиозным спектаклем, где каждый играет несвойственную ему роль, стремится казаться не тем, чем является в действительности. Захудалый дворянчик хочет прослыть маленьким сеньором, а знатный сеньор хочет титуловаться принцем, но, кичась своими дворянскими титулами, спесивая знать роднится с разбогатевшими выскочками, ибо нуждается в деньгах, и если финансист преуспевает, придворные просят руки его дочери. Деньги - единственно реальная сила. Но богатые буржуа во что бы то ни стало хотят казаться знатными людьми и на приобретение дворянского титула тратят целое состояние. Даже святая святых, религия, которая в глазах Лабрюйера есть единственная прочная основа нравственности, - превратилась в "спектакль". "Никто не вслушивается в смысл слова божьего, ибо проповедь стала лишь забавой, азартной игрой, где одни состязаются, а другие держат пари". Истинную веру заменила жажда чинов, денег, бенефиций, и дух благочестия, охвативший королевский двор и начавший распространяться в столице, - не более чем маска, прикрывающая неверие и распутство. Тот, кто раньше слыл вольнодумцем, теперь стремится сделаться святошей. "Придворные носят парики, одежду в обтяжку, гладкие чулки и отличаются благочестием. Все решает мода". "Благочестивец, - заключает автор, - это такой человек, который при царе-безбожнике сразу стал бы безбожником". Лабрюйер стремится сорвать маски, скрывающие истинное лицо французского общества его времени - "лицо ничтожества".

Социальный анализ Лабрюйера отличается глубиной. Он уловил новую силу, которой принадлежит будущее, - власть денег. Пожалуй, ни о ком не говорит Лабрюйер с таким гневом и злостью, как о финансистах и откупщиках. Золото в глазах писателя еще более страшная сила, чем сословные привилегии. Оно разрушает естественные связи между людьми, нравственную основу жизни. Тех, кто любит корысть и наживу, "не назовешь ни отцами, ни гражданами, ни друзьями, ни христианами. Они, пожалуй, даже не люди, зато у них есть деньги".

В книге Лабрюйера нет специальной главы, посвященной описанию нравов низших классов, но мысль о народе неотступно преследует писателя, и контраст между жизнью сильных мира сего и нищетой и бесправием народа составляет один из центральных ее мотивов, определяя во многом и самый характер лабрюйеровской сатиры. Рисуя страшную картину жизни французского крестьянства, которое "избавляет других людей от необходимости пахать, сеять и снимать урожай", Лабрюйер показывает фундамент, на котором держится все здание созданной абсолютизмом цивилизации. "Порою на полях мы видим каких-то диких животных мужского и женского пола: грязные, землисто-бледные, иссушенные солнцем, они склоняются над землей, копая и перекапывая ее с несокрушимым упорством; они наделены, однако, членораздельной речью и, выпрямляясь, являют нашим глазам человеческий облик".

В другом месте своей книги Лабрюйер пишет: "Человек из народа никому не делает зла, тогда как вельможа никому не желает добра и многим способен причинить большой вред; один живет, занимаясь лишь полезными делами, другой убивает время на дурные забавы; первый простодушен, груб и откровенен, второй под личиной учтивости таит развращенность и злобу. У народа мало ума, у вельмож души; у первых хорошие задатки и нет лоска, у вторых все показное и нет ничего, кроме лоска. Если меня спросят, кем я предпочитаю быть, я, не колеблясь, отвечу: "Народом".

Заключенное в этом фрагменте противопоставление народа и верхов, естественного и искусственного, доброго сердца и холодного ума, природы и извращенной цивилизации определит всю структуру мысли французских просветителей вплоть до Руссо. Правы те, кто видят в Лабрюйере первого философа в том смысле, в каком понимали это слово люди XVIII века.

Это сказывается и на самой художественной структуре "Характеров". Книга Лабрюйера строится на резком контрасте образа автора и окружающего его мира. Здесь главное ее отличие от "Максим" Ларошфуко и "Мыслей" Паскаля. Когда Ларошфуко говорит о людских пороках, он относит это и к самому себе, - такова природа человека. Что же касается Паскаля, то его "я" так широко и всеобъемлюще, что оно вбирает в себя трагическую судьбу всякого человека. У Лабрюйера все выглядит иначе. Когда он говорит о том, что люди черствы, несправедливы, надменны, себялюбивы и равнодушны к ближнему, - это о "других", не о себе; сам автор честен, благороден, добродетелен и предпочтет слыть глупцом, чем сделаться плутом. Иные максимы, напротив, звучат как личные признания: "Грустно любить тому, кто небогат: кто не может осыпать любимую дарами и сделать счастливой, чтобы ей уже нечего было больше желать". Или: "Чтобы чувствовать себя счастливым, нам довольно быть с теми, кого мы любим: мечтать, беседовать с ними, хранить молчание, думать о них, думать о чем угодно, только бы не разлучаться с ними, - остальное безразлично".

В фрагменте 12 главы VI Лабрюйер как бы набрасывает собственный автопортрет: согбенный в уединенном кабинете над сочинениями Платона, он готов бросить недописанную страницу, чтобы прийти на помощь тому, кто в ней нуждается.

Ларошфуко и Паскаль разделяют с другими их трагический удел, а Лабрюйер - сторонний наблюдатель, не участник комедии жизни, а ее зритель. По верному замечанию Сент-Бёва, он занял "угловое место в первой ложе на великом спектакле человеческой жизни, на грандиозной комедии своего времени". Первым из французских моралистов Лабрюйер ощутил себя прежде всего писателем. (Ларошфуко считал себя политическим деятелем и светским человеком, Паскаль - ученым и религиозным подвижником.) "Писатель, - по словам Лабрюйера, - должен быть таким же мастером своего дела, как, скажем, часовщик". Лабрюйер много размышляет над формой, над стилем, над тем, как лучше, точнее, занимательнее описать тот или другой факт. "Весь талант сочинителя в умении живописать и находить точные слова". Стиль, - вот что отличает, по мнению Лабрюйера, истинного писателя от посредственности. Весьма примечательно, что "Характеры" открываются главой, посвященной вопросам "литературного мастерства".

Позиция стороннего наблюдателя определяет и самую структуру лабрюйеровских портретов, особый подход писателя к чужому "я". Внутренний облик другого человека выступает для Лабрюйера как сумма внешних проявлений, скорее как маска, чем лицо. Его характеры - воплощение определенного порока, страсти или социального положения; этим Лабрюйер близок поэтике классицизма. Но он вносит в свои портреты живые, конкретные детали, словно списанные с натуры. Таков, например, портрет Кидия. Лабрюйер рисует, как он откашливается, поправляет манжеты, вытягивает руку, как растопыривает пальцы. По мнению писателя, характер человека проявляется в самом мелком, самом незначительном, неприметном поступке, в том, как человек входит в комнату, выходит из нее, садится и т. п. Каждая черточка, повадка, гримаса, телодвижение, любой жест схвачены Лабрюйером в их соотнесенности со всеми другими, и потому становятся элементами единой художественной структуры. Такой принцип обобщений, предвосхищающий литературу XVIII и XIX веков, для современников еще обладал непривычной новизной. Конкретность деталей заставляла их искать в персонажах "Характеров" сходство с реальными лицами того времени, подбирать к ним "ключи". Лабрюйер решительно возражал против таких попыток, справедливо утверждая, что писал он не сатиру против отдельных лиц, а рисовал нравы своего века, - но сами эти попытки знаменательны.

Андре Моруа назвал Лабрюйера первым великим французским писателем, который стал на путь "импрессионизма". Действительно, "Характеры" лишены строгого плана, построены достаточно свободно, и кажется, что композиция книги подчинена лишь капризу автора. Портреты, коротенькие рассказы, отдельные максимы, производят впечатление непосредственных зарисовок с натуры или записи случайно пришедших в голову мыслей. Но сам Лабрюйер утверждал, что в его книге есть строгая и продуманная композиция и что ее истинный замысел - изобразить "людей вообще".

Фрагментарность "Характеров" и на самом деле двойственна. Ограничимся одним примером: "Клеант благороднейший человек, и женился он на превосходной, очень разумной женщине; каждый из них украшение я гордость любого общества. На свете редко встречаются столь порядочные и учтивые люди, но… Завтра они расстаются: у нотариуса уже готов акт о раздельном жительстве".

Кажется, что здесь запечатлено случайное событие, редкий казус, одно из мгновений бытия. Но за этим рассказом следует неожиданная концовка: "Очевидно, иные достоинства несочетаемы, иные добродетели несовместимы". Благодаря такой концовке весь отрывок уже читается как развернутая максима, как некая притча, имеющая самое широкое общечеловеческое значение. Фрагмент у Лабрюйера как бы заключает в себе полярные начала: образ случайного мгновения и некое стоящее над временем обобщение. История Клеанта содержит в свернутом виде сюжет рассказа или даже целого романа и потому представляет самостоятельный интерес. Завершающая максима не исчерпывает ее потенциального содержания. Из подобного типа сюжетов возникнут многие романы XVIII и XIX столетий.

И как мыслитель, и как художник, Лабрюйер завершает классический век и открывает новую страницу в истории французской литературы.

Без "Максим" Ларошфуко, "Мыслей" Паскаля и "Характеров" Лабрюйера наше представление о Франции XVII столетия было бы неполным. Не подчиненные строгому литературному канону, а потому более непосредственно связанные с жизненной реальностью, сочинения французских моралистов являют нам нравы, характеры, психологию, духовные искания людей той эпохи в более конкретных очертаниях, чем трагедии Корнеля и Расина и даже мольеровские комедии. Занимая особое место в литературе классицизма, афоризмы французских моралистов все же принадлежат этому художественному течению. Выражая сомнения в том, что люди могут руководствоваться голосом разума, Ларошфуко, Паскаль и Лабрюйер тем не менее сохраняют веру в силу разума - в способность человека познавать окружающий мир и свою собственную душу. Лучом разума французские моралисты освещают тайные глубины человеческого сердца, заключая свои наблюдения "в живые, сжатые и утонченные обороты" (Л. Толстой). Словесной форме они придают особое значение, ибо убеждены, что только в слове мысль обретает свое адекватное бытие, только будучи "изреченной", становится истиной.

Бальзак однажды назвал литературу "историей человеческого сердца". Французские моралисты вписали в эту историю одну из самых блистательных страниц.

В. БАХМУТСКИЙ

Франсуа де Ларошфуко
Максимы

Перевод Э. Линецкой.

Максимы и моральные размышления

Предуведомление читателю (к первому изданию 1665 г.)

Я представляю на суд читателей это изображение человеческого сердца, носящее название "Максимы и моральные размышления". Оно, может статься, не всем понравится, ибо кое-кто, вероятно, сочтет, что в нем слишком много сходства с оригиналом и слишком мало лести. Есть основания предполагать, что художник не обнародовал бы своего творения и оно по сей день пребывало бы в стенах его кабинета, если бы из рук в руки не передавалась искаженная копия рукописи; недавно она добралась до Голландии, что и побудило одного из друзей автора вручить мне другую копию, по его уверению вполне соответствующую подлиннику. Но как бы верна она ни была, ей вряд ли удастся избежать порицания иных людей, раздраженных тем, что кто-то проник в глубины их сердца: они сами не желают его познать, поэтому считают себя вправе воспретить познание и другим. Бесспорно, эти "Размышления" полны такого рода истинами, с которыми не способна примириться человеческая гордыня, и мало надежд на то, что они не возбудят ее вражды, не навлекут нападок хулителей. Поэтому я и помещаю здесь письмо, написанное и переданное мне сразу после того, как рукопись стала известна и каждый тщился высказать свое мнение о ней. Письмо это с достаточной, на мой взгляд, убедительностью отвечает на главные возражения, могущие возникнуть по поводу "Максим", и объясняет мысли автора: оно неопровержимо доказывает, что эти "Максимы" - всего-навсего краткое изложение учения о нравственности, во всем согласного с мыслями некоторых отцов церкви, что их автор и впрямь не мог заблуждаться, вверившись столь испытанным вожатым, и что он не совершил ничего предосудительного, когда в своих рассуждениях о человеке лишь повторил некогда ими сказанное. Но даже если уважение, которое мы обязаны к ним питать, не усмирит недоброхотов и они не постесняются вынести обвинительный приговор этой книге и одновременно - воззрениям святых мужей, я прошу читателя не подражать им, подавить разумом первый порыв сердца и, обуздав по мере сил себялюбие, не допустить его вмешательства в суждение о "Максимах", ибо, прислушавшись к нему, читатель, без сомнения, отнесется к ним неблагосклонно: поскольку они доказывают, что себялюбие растлевает разум, оно не преминет восстановить против них этот самый разум. Пусть читатель помнит, что предубеждение против "Максим" как раз и подтверждает их, пусть проникнется сознанием, что чем запальчивее и хитроумнее он с ними спорит, тем непреложнее доказывает их правоту. Поистине трудно будет убедить любого здравомыслящего человека, что зоилами этой книги владеют чувства иные, нежели тайное своекорыстие, гордость и себялюбие. Короче говоря, читатель изберет благую участь, если заранее твердо решит про себя, что ни одна из указанных максим не относится к нему в частности, что, хотя они как будто затрагивают всех без исключения, он - тот единственный, к кому они не имеют никакого касательства. И тогда, ручаюсь, он не только с готовностью подпишется под ними, но даже подумает, что они слишком снисходительны к человеческому сердцу. Вот что я хотел сказать о содержании книги. Если же кто-нибудь обратит внимание на методу ее составления, то должен отметить, что, на мой взгляд, каждую максиму нужно было бы озаглавить по предмету, в ней трактованному, и что расположить их следовало бы в большем порядке. Но я не мог этого сделать, не нарушив общего строения врученной мне рукописи; а так как порою один и тот же предмет упоминается в нескольких максимах, то люди, к которым я обратился за советом, рассудили, что всего правильнее будет составить Указатель для тех читателей, которым придет охота прочесть подряд все размышления на одну тему.

Назад Дальше