* * *
- А что ни говори, Петрова недостает, - сказал вельможа. - Двенадцать теноров в хоре - а такого ни у кого нет. Недаром его за пение в полковники государыня произвела.
Приятель-батюшка покосился на него - кто же не знал про любовь Елизаветы Петровны к певчим? Вот и муж ее венчанный (все о том знали, да молчали) Андрей Разумовский как ко двору попал? Да через свою мощную глотку!
- А что, верно ли, что государыня хворает? - осторожно полюбопытствовал он.
- Верно, увы… - сказав это, вельможа в полной мере проявил свое доверие к священнику, поскольку при дворе о болезни Елизаветы Петровны велено было молчать и слухов не распускать. - Но, Бог даст, обойдется. Стояли мы сегодня службу, слушал я голоса и думал - нет, с Петровым иначе звучало!
День был воскресный, многие норовили попасть в дворцовую церковь для того, что в обычные дни там пели обыкновенным напевом, а в воскресные, когда непременно являлась императрица, - особо сочиненную обедню и псалмы, которые положил на музыку итальянец Галуппи.
- Сколько уж, как нет Петрова? - И батюшка сам задумался, припоминая. - Два года!
- А что, вдова его все ходит по улицам? Не опамятовалась?
- Все ходит. И подают ей, только она все раздает другим. Любят у нас юродивых, слава Богу, с голоду помереть не дадут.
Батюшка встал, оправил рясу, подошел к окну, словно бы желая показать, как мимо недавно отстроенного особняка вельможи, ставшего украшением Васильевского острова, колоннами маршируют убогие. Да так оно, в сущности, и было: вельможа выбрал место неподалеку от Смоленского кладбища, а где и кормиться увечному, жалкому, несчастному, как не при кладбище?
- И все в мужском платье?
- И Андреем Федоровичем звать себя велит. А на ходу все за упокой жены Аксиньюшки молится - за свой, стало быть…
- А ведь такое юродство - бунт, батюшка, - сказал вельможа. И нехорошо сказал, яростно. В этот миг он даже на вид старше сделался.
Священник пожал плечами.
- Раз, другой ее мальчишки камнями забросают - тем бунт и кончится. Однажды уже пробовали - да извозчики кнутами отогнали. Да и что за бунт? Ум за разум у бабы зашел…
Батюшке не понравилась жесткость в голосе вельможи, и он попытался все свести на бабью дурость, да не вышло.
- А знаете ли, она оспаривает право Божье вершить суд, - сказал вельможа, сам дивясь своей суровости. - Угодно ему было, чтобы полковник Петров помер без покаяния - выходит, так надобно. Откуда нам знать, какие грехи числятся за полковником? Теперь уж и не вспомнить. А она слоняется, народ смущает! Стало быть, Господь неправ и несправедлив - одна Аксинья Петрова кругом права?! Погодите, в котором же это году указ был издан - чтобы нищим и увечным по Санкт-Петербургу не бродить?
- Так не истреблять же их! - воскликнул батюшка. - Бродят себе потихоньку - ну и Бог с ними… А указ не так давно и издан…
- Не так давно, чтобы уж наконец начать его исполнять? - уточнил вельможа. - Горе, а не государство… Что ты там увидел, святый отче?
- Легка на помине! Угодно ли полюбоваться? - священник отвел рукой портьеру. - Вон, вон, в зеленом…
- И в треуголке набекрень! - развеселился вельможа, глядя из высокого нарядного окна на далекую сутулую фигурку, медленно и непреклонно бредущую по лужам. - Вот коли рассудить - Петров еще молодым помер, ей, стало быть, и тридцати нет. Могла бы выйти замуж, детей нарожать, ведь сказано же - через чадородие спасется, или нет? Что бы ей не спасаться, как всему их бабьему сословию полагается? Так нет же, бродит! И ведь вся ваша братия с ней ничего поделать не может! Бродит - да и все тут!
Это уж был выпад в сторону духовных лиц, что вельможа позволял себе нечасто. Да и батюшка, при всем желании ладить с высокопоставленным приятелем, таких словечек не любил.
- Не рассуждать понапрасну, а милосердие являть, вот наша забота, - возразил батюшка. - Чем рассуждать, пошли бы да вынесли ей кусок хлеба.
Вельможа задумался.
Когда кто-то из придворных попадал хоть в кратковременную опалу, подавать ему открыто кусок хлеба было как-то неловко. Государыня добра, да ведь памяти-то ее Бог не лишил! А коли кто в опале у Всевышнего - в какие свитки, ангельские или дьявольские, будет занесен тот злополучный кусок?
- Петрушку пошлю, пусть он вынесет, - решил вельможа.
Священник тоже задумался - как, в самом деле, учитывается на небесах добро, творимое исподтишка, чужими руками? Вельможа тем временем позвонил в бронзовый голосистый колокольчик и вызвал лакея.
- Возьми, Петрушка, в буфетной ломоть хлеба побольше, посоли, потом… - вельможа показал по оконному стеклу направление, - догонишь юродивую, отдашь. Беги живо!
- Похвально, - сказал священник. Он никогда не корил приятеля сразу, потому что дружбой с вельможей весьма дорожил. Потом, может, и неделю спустя, ввертывал в речь нарочно подобранные слова из Священного Писания, заставляя собеседника задуматься и припомнить то, что имелось в виду.
- Петрушке, поди, тот кусок и зачтется! - усмехнулся вельможа. После чего перешел к делу - близился престольный праздник, и он хотел знать, сколько и чего потребно для украшения храма.
Петрушка возник в дверях бесшумно, повесив голову, всем видом являя скорбь.
- Что еще? - удивленный явлением лакея без спросу, но еще не сердито, а сперва недоуменно спросил вельможа.
- Не берет Андрей Федорович…
И лакей предъявил действительно большой, по середке ковриги резанный и толстый, в два пальца, ломоть.
Священник опустил глаза.
Он понял, кому и как этот ломоть зачтется…
* * *
Ангелу безумно хотелось оправдаться перед Андреем Федоровичем. Он только не знал - как?
Коли начать вслух каяться - не уберег, мол, подопечного, раба Божия Андрея, то и услышит в ответ: опомнись, вот он я - раб Божий Андрей, а плачет пусть тот, кто не уберег рабу Божью Ксению!
Оставалось одно - как-то внушить, что все ангелы-хранители хранят лишь до поры, а наступает миг - и им делается ясно, что следует отступиться. Или старость доходит до той степени, когда подопечному лучше переселяться в вечные пределы, или количество грехов превысило допустимое, или - что происходит довольно часто - подопечному и на ум не взойдет в опасности призвать своего ангела.
Ангел, сопровождая теперь Андрея Федоровича постоянно, являлся ему незримо для прочих, но выбирал время, когда тот мог поддержать беседу. Поступал он так потому, что не раз и не два слышал суровое "Уйди, Христа ради!" и оставался, словно прикованный к каменному столбу, пока Андрей Федорович не отходил довольно далеко.
Сейчас время выдалось подходящее. Подопечный, побродив по Сытину рынку, получил несколько калачей. Все, кроме одного, отдал детям, а с последним ушел в сторонку - перекусить. Горячей пищи он уже давно не принимал.
Они сидели рядышком на берегу Кронверкского пролива, на бревне. Зима все никак не наступала, было промозгло и мрачно. Даже сейчас, накануне Рождества, еще не выпало настоящего снега. Ангел, жалея подопечного, простер за его спиной крыло, пытаясь оберечь от ветра.
- Горький будет праздник, - сказал ангел, - ох, горький.
- А ты почем знаешь? - осведомился уже притерпевшийся к спутнику Андрей Федорович.
- В небо гляжу - и вижу. Погляди и ты, радость…
Ничего хорошего не увидел в этом сером, низком, бессолнечном небе Андрей Федорович, кроме разве что смутного просвета впереди, над Петропавловской крепостью, а может, и чуть подальше.
- Правее, - посоветовал ангел. - Видишь - летит… улетает… и плачет, бедненький, а помочь не может… срок вышел…
- Государыне? - догадался Андрей Федорович.
- Государыне. Исповедовали ее и причастили…
Вот этого ему говорить и не следовало.
- Исповедовали? Причастили Святых Тайн? - вскочив, спросил Андрей Федорович. - Об этом он позаботился - так чего ж не лететь? Она-то с Христом умирает, не в беспамятстве! Чего ж ему-то горевать? Он свой долг исполнил - и пусть себе летит! Он-то долг исполнил!
- Да что ты?.. - забормотал ангел. - Государыня же! Вокруг столько народу!.. И все над ней трепещут!..
Он хотел было сказать, что исповедь и причастие состоялись бы непременно, ангелу не было нужды о них заботиться, но Андрей Федорович уже бежал в сторону Сытного рынка, уже кричал на бегу:
- Пеките блины! Пеките блины! Скоро вся Россия будет печь блины!
- Постой, Андрей Федорович! - остановила знакомая старушка. - Какие блины? У кого поминки-то?
- Ох, будут поминки! Пеки, милая, блины, - чуть ли не на ухо прошептал старушке Андрей Федорович и побежал дальше по лужам, с криком, скользя и размахивая руками, чтобы не поскользнуться.
Ангел взмыл ввысь.
Все получалось не так…
Было 24 декабря 1761 года.
* * *
Карета с опущенными занавесками катила по пустынной улице. Она везла двоих - всеобщего при дворе любимца, тайного устроителя особых дел и при государе, и при государыне, Льва Александровича Нарышкина и танцовщицу ораниенбаумского театра Анету Кожухову.
Оба были погружены в раздумья - каждый, понятное дело, в свои.
Нарышкин думал, что лучше всего иметь дело с театральными девками - они слушаться приучены. Они понимают, что коли рассердить знатного человека - на другой день из театра выкинут. А на княгиню какую-нибудь не то что прикрикнуть - косо поглядеть не смей!
Недавно был он в немалом ужасе как раз из-за княгини Куракиной.
Государь еще в юные годы завел себе метрессу - графа Воронцова дочку Лизу, которую за неопрятность сам же прозвал "распустехой Романовной". Чем-то эта низкорослая, широколицая и в молодые годы уже обрюзглая девица сумела его присушить - и, став после теткиной смерти государем, Петр Федорович ее при своей особе сперва оставил. Потом же заметил наконец, что многие дамы ни в чем бы ему не отказали, стоит лишь дать знак. По части знаков служил ему именно Нарышкин. И, бывши послан с известным поручением к красавице Куракиной, отказа не получил, а ночью повез ее на амурное свидание. Повез тайно - ни государь, ни верноподданный не желали, чтобы распустеха Романовна им в напудренные космы вцепилась. Поутру Нарышкин в такой же тайне повез Куракину домой - но шалая княгиня нарочно все распахивала занавески кареты, чтобы всякий видел - ее от государя везут, с кем она ночь ночевала! Не раз и не два прошиб пот Нарышкина, пока он этот беспокойный груз домой доставил…
Зато Анета сидела тихонько. И царедворец даже догадывался, о чем театральная девка думала. Ей хотелось упрочить свое положение. Перейдя в ораниенбаумскую труппу, она полагала там избавиться от итальянок, но и интриганка Белюцци из прогоревшей труппы Локателли туда же устремилась.
Когда итальянец Кальцеваро впопыхах поставил к коронации государя аллегорическое танцевальное действо "Золотая ветка", Анета вроде и блеснула красой и мастерством, но шустрая итальянка показала такие бризе и пируэты, что никто даже не понял сперва - что она такое вытворяет. Однако приметил государь не тощую низкорослую Белюцци, а все же Анету, о чем до ее сведения и довели преисправно.
И вот она ехала за своей будущей славой.
Ехала, надо сказать, глухими улочками - опытный Нарышкин собирался провести ее во дворец с заднего крыльца.
Санкт-Петербург спал. Но не весь - опомнившись после смерти Елизаветы Петровны, жители понемногу стали веселиться, хоть и при закрытых ставнях.
Ночная тишина обостряла звуки, сокращала расстояния. И потому Анета не могла бы сказать, далеко или близко пьяноватые мужские голоса поют похабную песню про капитанскую дочку.
Возможно, это веселились офицеры в трактире. Скорее всего, именно так…
Песня смолкла. Слышался лишь глуховатый стук копыт. Слава приближалась! Слава ждала Анету в ближайшие после этой ночи месяцы! Избавить ораниенбаумскую труппу от итальянки - это раз. Повывести гнусный итальянский обычай, когда поклонники приносят с собой дощечки, связанные ленточкой, и в знак одобрения поднимают нестерпимый треск - это два. Бездарного Кальцеваро сбыть с рук, отправить в родную его Италию, где он, очевидно, зарабатывал на жизнь, преподавая менуэт толстым купеческим дочкам, - это три…
И тут малоприятный голос глумливо запел:
- Прости, моя любезная, мой свет, прости!..
Словно молнией прошило Анету. Сколько уж лет, как нигде не звучала песня, - и надо же! Треклятая!..
Женский смех известил о том, что господа офицеры пируют с подзаборными Венерами.
- Мне сказано назавтрее в поход идти!..
Тут, как на грех, карета встала - кучер вовремя увидел лежащее прямо поперек дороги пьяное тело и погнал лакея оттащить за ноги подальше.
- Неведомо мне то, увижусь ли с тобой, ин ты хотя в последний раз побудь со мной! - пели господа офицеры уже в несколько голосов.
И было в этой песне что-то, стряхнувшее с них хмель, как стряхиваются сухие травинки с мундира и плаща после ночлега на биваке, у костра, на охапках сена, что-то подобное непозволительно раннему рассвету, прорезающему сомкнутые веки полоской нестерпимого жара, что-то, приказывающее встать и - ногу в стремя!..
Анета поняла, что офицеры и впрямь стоят вокруг стола, мало внимания обращая на притихших девиц, и поют от души, честно и грозно, весело и беззаветно.
- Покинь тоску - иль смертный рок меня унес? Не плачь о мне, прекрасная, не трать ты слёз!..
Так же задорно пел тот, кого уже целую вечность не было на свете - если не считать его безумной жены, что присвоила себе мужское имя да и слоняется по лужам Сытина рынка, уже примелькавшись и торговцам, и мальчишкам, и местным жителям.
Откуда-то издалека он, опять невовремя, пел о своей смерти и прощался, прощался, прощался!..
Нарышкин постучал в стенку кареты.
- Едем, барин, едем!
Карета тронулась.
Деревянный дворец на углу набережной Мойки и Невского, где все еще жило царское семейство, потому что новый Зимний никак не могли завершить, был уже близко.
Анета вздохнула и собралась с силами. Сейчас настанет миг, когда нужно будет внести в комнату ослепительную и победительную улыбку. Это несложно, это привычно, сколько раз улыбка выносилась на подмостки!
Только не спускать ее с уст, только не застывать в неподвижности! Анета знала: когда ее лицо замирает (век бы не знала, да зеркало доложило), ей вполне можно дать ее годы, невзирая на белила, румяна и искусно налепленные мушки.
А годы были немалые - по весне исполнилось тридцать лет.
* * *
- Остановитесь, возлюбленные!
Голос этот, полный сочувствия, звонко-трепетный, удержал Андрея Федоровича посреди шага, и точно так же повис в воздухе сопровождавший его ангел.
Люди шли, навстречу и обгоняя, и словно не замечали неподвижности одного из своих. Зато ангелы, спешившие по своим неотложным делам, услышали голос, увидели, к кому он обращен, и замерли, боясь упустить хоть единое слово.
Но как раз слова-то они и не услышали.
Не было в нем нужды.
Ведь и Андрей Федорович, и ангел прекрасно знали, что мог им сказать Голос. Они сами себе это не раз повторяли. Поэтому теперь ждали упреков, ждали и приказаний.
Молчание Господа есть пространство, в котором душа сама себе говорит правду.
- Сойди с этого странного пути, - сказал себе Андрей Федорович от Божьего имени. - Довольно было мук и страданий. Святая ложь тоже имеет пределы.
- Тебе не было приказано сопровождать человека, который сам, своей волей, призвал тебя, - сказал себе ангел. - Этот человек от горя лишился рассудка, но есть кому о нем позаботиться. Твое же место - там, где ангелы, проводившие своих людей в последний путь, ждут следующей жизни.
Андрей Федорович хотел было повторить в тысячный раз, что должен отмолить умершую без покаяния и причастия Аксиньюшку. И вдруг ощутил, что не в силах произнести этих прекрасно придуманных слов.
- А он - прощен?..
И надежда была в этих словах, и неожиданно - вызов Тому, кто так внезапно и жестоко взял у Ксении возлюбленного мужа.
- Нет?..
Ксения вздохнула.
- Испытываешь… А я и сама себя еще строже испытаю!
И не было больше рабы Ксении - а был всему Санкт-Петербургу известный Андрей Федорович. Шел он, шел, замер, беззвучно открылся несколько раз его рот, а потом пошлепал Андрей Федорович великоватыми для его ног башмаками, бормоча привычную молитву Иисусову.
И ангел, который только было собрался оправдаться, объяснить, что нельзя человеку вообще без хранителя, лишь руками развел - и поспешил следом.