Рассказы. Эссе - Уильямс Теннесси "Tennessee Williams" 10 стр.


– Хорн! – Голос у Элфинстоун угрожающе завибрировал.

Хорн ответила весьма неаппетитным словцом, которым в последнее время обильно уснащала свою речь, и Элфинстоун снова воззвала к ней, с еще большим нажимом повторив ее фамилию.

– Черт подери, Элфинстоун, я ведь совершенно серьезно. Снимаем крошечную квартирку вместе, а она чуть не вся забита вашими семейными реликвиями – вашим фарфором, и хрусталем, и серебром с монограммой вашей мамули; да и вообще, кругом – все вещи вашей мамули, либо мамули вашей мамули, либо мамули ее мамули, и я чувствую себя так, словно вторглась в ваш фамильный склеп. Ну, а книги у нас на полках – бог ты мой, что за книги! Вы только себе представьте, как мне неловко, когда доктор филологии или философии подходит к полкам, видит одну только генеалогическую муру и думает, будто это я так подбираю себе книги для чтения: "Выдающиеся семейства Юга", том первый, "Выдающиеся семейства Юга", том второй, "Выдающееся дерьмо собачье", и так сверху донизу, от потолка до вашего обюссоновского ковра, все полки, и полки, и…

– Хорн, вам, кажется, известно, что я консультант по вопросам генеалогии, это моя профессия, а работать я вынуждена тут, в этой комнате, и справочники должны быть у меня под рукой!

– Мура собачья, по-моему, вы все это уже давным-давно вызубрили наизусть: и кто трахнул губернатора Динуидди в кустиках клюквы на берегу Потомака, и какое индейское племя – чероки или чоктоу – оскальпировало миссис Элфинстоун при…

– Знаете, Хорн, если у человека предки были из первых поселенцев, ничего зазорного в этом нет.

– Так вот, Элфинстоун, из-за этих ваших предков – первых поселенцев, из-за ваших семейных реликвий квартира мне просто обрыдла! Переберусь-ка я на субботу и воскресенье в отель "Челси", а потом дам вам знать, где и когда вы сможете в очередной раз получить от меня половину денег, которые мы вместе платим за право содержать в этой квартире семейный музей Элфинстоунов!

Хорн выбежала из гостиной в спальню, с треском захлопнула дверь. И, судя по всему, развила там бешеную деятельность. Элфинстоун обратилась в слух: минут десять, до самого ухода Хорн на службу, в спальне что-то звякало, брякало, а когда дезертирка ушла, Элфинстоун встала с загубленного диванчика и отправилась в спальню на рекогносцировку. Полученные данные несколько ее успокоили: оказалось, что, заталкивая второпях кое-какие свои пожитки в пластиковый мешок, Хорн сломала молнию, а умывальных принадлежностей, включая зубную щетку, вообще не взяла и поэтому Элфинстоун с полным основанием предположила, что возня с мешком, который так и остался наполовину пустым, всего-навсего очередная ребяческая выходка Хорн.

В полдень все того же десятого августа Элфинстоун позвонила в научный отдел "Национального журнала общественных проблем", где работала Хорн, и попросила ее к телефону.

У обеих голоса были грустные, приглушенные – до того приглушенные, что во время долгого разговора, прерывавшегося нерешительным молчанием, им не раз приходилось переспрашивать друг у друга то одно, то другое. Разговор велся в мягких, чуть ли не элегических тонах. Из всех тем, вызвавших между ними разногласия, была затронута только одна – прививка против полиомиелита.

– Дорогая, – сказала Элфинстоун, – если вам от этого станет легче, я схожу и сделаю прививку.

Последовало короткое молчание.

– Дорогая, – выговорила наконец Хорн с дрожью в голосе, – вы же знаете, я панически боюсь полиомиелита с тех пор, как им заболел мой двоюродный брат Элфи. Он и по сей день лежит в аппарате искусственного дыхания, только голова торчит наружу, и до того иссох – череп какой-то, на смерть похож; и знаете, дорогая, глаза у него такие потерянные, и, боже мой, как он смотрит этими голубыми глазами и силится мне улыбнуться, боже ты мой, как смотрит!

Тут они обе расплакались и едва-едва смогли сколько-нибудь внятно сказать друг другу "До свидания"…

Но в четыре часа все того же жаркого августовского дня настроение у Элфинстоун вдруг переменилось. Она пошла на прием к психоаналитику и тут, лежа на кушетке и прижимая к носу бумажную салфеточку, с неимоверной обстоятельностью воспроизвела весь свой утренний разговор с Хорн.

– Когда вы усвоите: если мы с вами уже обсудили какую-нибудь проблему, то возвращаться к ней больше не следует? – укоризненно проговорил доктор Шрайбер и поднялся со своего стула за изголовьем кушетки, давая тем самым понять, что сеанс окончен, а ведь Элфинстоун пробыла у него всего двадцать пять минут – половину оплаченного ею времени, – и, значит, он просто смошенничал.

С мрачным видом он распахнул перед ней дверь, и, громко всхлипывая, она вышла на раскаленную улицу. Небо было хмурое но все вокруг дышало зноем.

"Ничего, ну просто совсем ничего!"– подумала она. Это означало: ничего не поделаешь, надо смириться. Однако, вернувшись домой, Элфинстоун неожиданно ощутила прилив воинственности: она зашла в спальню с кондиционером и докончила начатое Хорн дело – упаковала все ее пожитки очень быстро, очень тщательно и аккуратно. Потом свалила весь багаж – четыре места – у самой двери. Затем пошла к себе в комнату, уложила в дорожную сумку вещи, какие обычно брала с собой, уезжая на субботу и воскресенье, и отправилась на Центральный вокзал, а оттуда поездом до "Тенистой поляны", решив отсиживаться там до тех пор, пока Хорн не поймет весьма прозрачного намека и не покинет навсегда квартиру на Шестьдесят первой Восточной улице.

Когда Элфинстоун добралась до места, оказалось, что у мамочки снова острый приступ кардиальной астмы – в ее спальне хлопотала присланная врачом сиделка. Зрелище это не вызвало у Элфинстоун никаких чувств – лишь обычную вереницу постыдных мыслей о мамочкином завещании: кому достанется большая часть имущества – замужней сестре с тремя детьми или же мамочка все-таки поняла, что по справедливости материальную поддержку на будущее надо оказать именно ей, Элфинстоун; а может быть (о, господи!), все отойдет к Церкви поборников знания – деятельность ее миссионеров в Новой Зеландии была в последние годы предметом особенно пылкого интереса мамочки. Этих низменных мыслей, таившихся где-то на самом дне души, Элфинстоун стыдилась до боли, и, когда у мамочки прошел приступ астмы и она, встав с постели, вновь пустилась в рассуждения о вере, исповедуемой "Поборниками знания", у Элфинстоун словно гора свалилась с плеч, и она вдруг объявила мамочке, что ей, Элфинстоун, пожалуй, лучше вернуться в Нью-Йорк, ведь она не предупредила Хорн о своем отъезде, а Хорн – женщина нервная, с ней так нельзя.

– От тебя только и слышишь: "Хорн то, Хорн это", – жалобно проговорила мамочка. – Да кто она, черт побери, такая, эта твоя Хорн? Вот уже десять лет ты только о ней и говоришь. Почему ты зовешь ее по фамилии, что у нее, имени нет? Боже мой, тут что-то не так, меня это всегда тревожило. Как все это понимать? Не знаю, что и думать!

– Ой, мамочка, да тут вовсе не над чем думать,– сказала Элфинстоун. – Мы с ней обе – незамужние женщины интеллигентных профессий, а незамужние женщины интеллигентных профессий называют друг друга по фамилии. Так принято на Манхэттене, вот тебе, мамочка, в весь секрет.

– Хм…хм… – проговорила мамочка, – ну, не знаю. Может быть…

Она метнула на дочь острый взгляд, но о Хорн говорить перестала, а вместо этого попросила сиделку помочь ей сесть на горшок.

Ну что ж, мамочка еще раз выкарабкалась из очень тяжелого приступа астмы и теперь собиралась потешить себя: пусть за ней поухаживают немножко, а потом она прямо в постели полакомится вкусным суфле из сыра, которое Элфинстоун приготовила им обеим на ужин.

Еще больше мамочку утешило и ободрило то, что врач разрешил сиделке уйти.

– Значит, доктор считает, что мне лучше, – объявила она дочери.

– Конечно, мамочка, – ответила Элфинстоун. – Когда я приехала, лицо у тебя было какое-то синее, а теперь – почти нормального цвета.

Синее? – переспросила мамочка.

– Да, мамочка, даже багровое. Это называется – цианоз.

– Боже мой, боже мой, – заахала мамочка. – "Цина"… Как, ты сказала, это называется?

Увидев, что употребление мудреных медицинских терминов снова вывело мамочку из равновесия, Элфинстоун заговорила с нею попроще: до чего же мамочке идет розовая ночная кофта – теперь, когда цвет лица у мамочки опять нормальный, это особенно заметно, и ведь это она, Элфинстоун, подарила мамочке кофту ко дню ее восьмидесятипятилетия, а еще – вязаные башмачки и вышитый чехол для мамочкиной грелки.

Она помолчала немного, а потом не удержалась, напомнила мамочке, что вот другая, замужняя дочь, Вайолет, не сочла нужным хотя бы поздравить мамочку с днем рождения, так же, к слову говоря, как и мамочкины внуки – Чарли, Клем и Юнис.

Но мамочка уже не слушала. На нее начало действовать снотворное; огромная расползшаяся старческая грудь медленно и плавно поднималась и опускалась, и Элфинстоун подумалось, что так вздымаются и опадают воды океана, успокаиваясь после неистовств тайфуна. "Поразительное дело, как упорно она всякий раз отгоняет Черную даму", – мелькнуло у Элфинстоун в голове (Черной дамой она мысленно именовала костлявую) .

– Лейси, – обратилась Элфинстоун к мамочкиной экономке, – скажите, в последнее время к мамочке не заходил ее адвокат?

Старуха-экономка подала Элфинстоун приготовленный из маслянистого рома пунш и расписание утренних поездов на Манхэттен.

Потягивая пунш, Элфинстоун постепенно утверждалась в мысли, что опасаться старухи-экономки нечего. Порою она подозревала Лейси в коварном намерении пережить мамочку и заполучить кое-что из ее имущества, но сейчас, в полночь, ей стало вдруг совершенно ясно, что дряхлой экономке, безусловно, не дотянуть до мамочкиной кончины. У нее тоже астма, а в придачу – ревматоидный полиартрит и отложения солей в позвоночнике, согнувшие ее в дугу; Элфинстоун подумалось даже, что здоровье у Лейси куда хуже, чем у мамочки, и все-таки она, Лейси, крутится целый день по дому; все дело тут в том, что Лейси держится за жизнь с чисто звериной цепкостью, и Элфинстоун сама не могла бы сказать, нравится ли ей это свойство, будь то в мамочке или в дряхлой мамочкиной экономке.

– Ну, она тоже не вечна, – пробормотала Элфинстоун, не замечая, что думает вслух.

– Вы чего это, барышня? – переспросила экономка.

– Я говорю, мамочка по-прежнему помешана на Церкви поборников знания, хоть вероучение это так и не распространилось дальше Новой Зеландии; да и возникло оно там всего за год до мамочкиного обращения, а случилось это в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда они с папочкой ездили в Окленд; он был тогда уже плох: так и не оправился после удаления предстательной железы.

– Чего?

– Ничего, – ответила Элфинстоун едва слышно. Потом повысила голос: – Пожалуйста, вызовите мне такси, прямо сейчас.

– Чего?

Такси! Вызовите! Прямо сейчас!

А

– Да, я решила не дожидаться утреннего поезда на Манхэттен, поеду на такси. Дорого, конечно, зато…

Фраза так и осталась неоконченной, но смысл ее, если бы Элфинстоун договорила до конца, был бы такой: то-то Хорн поразится, если она, Элфинстоун, нагрянет сейчас домой, в самый разгар вавилонского столпотворения, которое устроили там Хорн и вся эта шатия из Нью-Йоркского университета; она даже придумала, что скажет тому рыжебородому профессору философии. "Вы ведь ратуете за женскую эмансипацию в чисто личных интересах?" – спросит она его.

И пока она спускалась по лестнице в холл мамочкиного летнего рая, на лице у нее медленно возникала улыбка.

– Так-так, – сказала она себе.

При мысли о блестящем стратегическом маневре, который она сейчас осуществит, настроение у нее так поднялось, что у дверей она сунула долларовую бумажку в скрюченную, по-лягушачьи холодную руку Лейси.

Такси уже дожидалось ее.

Узнав, что проезд до Манхэттена обойдется долларов в восемьдесят, Элфинстоун сердито отпустила водителя, но, прежде чем он успел выехать с подъездной дорожки на шоссе, громовым голосом велела ему возвратиться. Ее вдруг осенило: восемьдесят долларов – это куда меньше того, что она выкладывает за два сеанса доктору Шрайберу, но зато не далее как ранним утром одиннадцатого августа ей почти наверняка удастся навсегда изгнать из своей квартирки и демонологию, и все прочие напасти, которые она вынуждена терпеть не только от этой шатии из Нью-Йоркского университета, но и от…

– Да, Хорн будет липнуть ко мне, как смола, просить, чтобы я ее оставила, но уж с этим мы как-нибудь управимся!

Когда Элфинстоун, открыв дверь своим ключом, вошла в квартирку на Шестьдесят первой улице, глазам ее представилась вовсе не та картина, какую она рисовала себе во время столь продолжительной – и дорогостоящей – обратной поездки.

Не то что столпотворения – ни малейшего беспорядка не было в чинной квартирке Хорн – Элфинстоун.

Хорн? Где же она? А, вот!

Сидя на том самом диванчике для влюбленных, обивка которого была безнадежно загублена пролитым кофе, Хорн спала перед ящиком для идиотов. Он был включен, хотя и обозрение "Сегодня вечером", и "Кино для полуночников" уже давно кончились. Экран, нелепо яркое белое пятно с мельтешащими по нему черными точечками, был словно негатив короткометражки – метель в далеком необитаемом краю; а звуковым сопровождением служил неумолкающий приглушенный гул. Господи, да ведь звук этот как бы выражает душевное состояние самой Элфинстоун – то, что происходит в ее сознании и подсознании; только во время ночной поездки в такси (вот дурацкое мотовство!) его словно бы выключили, а сейчас снова включили, боже ты мой!

Элфинстоун внимательно оглядела спящую на диванчике Хорн – такую маленькую, поникшую; она то негромко похрапывала, то что-то бормотала во сне. Перед нею, на столике для смешивания коктейлей, стояла полупустая бутылка виски и один-единственный стакан.

Видимо, прежде чем уснуть перед ящиком для идиотов, Хорн напилась – в полном, совершеннейшем одиночестве…

Нет, тут какая-то загадка.

Элфинстоун связалась с бюро обслуживания – узнать, кто звонил за это время ей и Хорн по телефону и что просил передать.

Единственное сообщение для нее лично было от сокурсницы по колледжу Сары Лоуренс: их предстоящая встреча (они собирались вместе позавтракать) отменяется – у сокурсницы грипп. А вот единственное сообщение для Хорн оказалось куда интересней. Краткость его Элфинстоун сочла оскорбительной: "Извините, все отменяется. Санди Кастоу" (Кастоу был тот самый рыжебородый профессор философии из Лиги ядовитого плюща).

Сочувствие к маленькому, всеми покинутому существу, притулившемуся на диванчике для влюбленных, разлилось у Элфинстоун в сердце, как умиротворяюще-блаженное хмельное тепло. Она выключила телевизор. Негатив короткой ленты – ночная метель в далеком, пустынном краю – медленно угас, и в комнате стало темно и тихо, лишь всхрапывала и что-то бормотала во сне Хорн да изредка клекотал сонный попугай – его так в позабыли на балконе в "летнем дворце", и там он, видимо, просидел бы всю ночь.

– Ах, боже ты мой, – проговорила Элфинстоун, – десятое августа мы пережили, оно позади; уж это, во всяком случае, можно сказать совершенно точно…

И тут она поступила как-то странно, до того странно, что в дальнейшем не сможет вспоминать об этом без смущения и на другой же день расскажет доктору Шрайберу, уверенная, что тот обнаружит в ее действиях некий глубинный смысл, а он, несомненно, должен быть.

Опустившись перед диванчиком на пол, она припала щекой к костлявым коленкам Хорн, обняла одною рукой ее тощие икры. И в такой позе – не слишком удобной, но чем-то ее успокаивающей – стала вглядываться в силуэт города, а город вползал в серое утро с неохотой, такою понятной,– потому что, боже ты мой, ведь Хорн была права, когда говорила о монолитах, громоздящихся в деловых кварталах города: они и впрямь похожи на ряды освещенных надгробий в огромном некрополе.

Казалось, и утреннему свету не нравится этот город, он заползает в его нутро и обволакивает снаружи с омерзением – тоже вполне понятным. Утренний свет и город заключали друг друга в объятия, словно двое лицедеев, специально нанятых для того, чтоб совершить любовный акт, отвратительный в равной мере им обоим.

– Поздравляю с одиннадцатым августа, – сочувственно прошептала Элфинстоун костлявым коленкам Хорн, а про себя решила: послезавтра, нет, завтра же, она начнет курс прививок против полиомиелита, хоть игла шприца и вызывает у нее какой-то ребяческий страх.

Эссе

Как я выжил: нечто о прошлом

Чтобы это мое "нечто" поначалу выглядело респектабельно, позвольте сообщить вам, что ранней осенью, до листопада, мне довелось провести конец недели в одной из немногочисленных больших усадеб, еще сохранившихся в Англии, причем поместье это, которым владеет сейчас некая дама, расположено так близко от Стоунхенджа, что на ее земле остался лежать один из огромных камней, предназначенных для сооружения этого древнего святилища друидов – то ли рабы, перетаскивавшие камень, обессилели, то ли взбунтовались, но его так и не подняли, он и поныне там, где упал, а сведения эти (во всяком случае, пока что) имеют к последующему самое отдаленное и косвенное отношение. Так что давайте перейдем к изложению событий.

Пора было идти спать, и хозяйка дома, бросив на меня испытующий взгляд, осведомилась, не хочу ли я прихватить с собой на ночь какую-нибудь хорошую книжку – ей известно, что я страдаю бессонницей.

Назад Дальше