- Миша! Миша! Почему молчишь? Аппарат к выстрелу готов! Дай пеленг и дистанцию! Дай пеленг и дистанцию! - просил, требовал, умолял голос Белкина.
- Лево на борт! Лево на бо-орт! Включить тоновый! - рыдающим голосом крикнул лейтенант, цепенея от ужаса и застыв на мысли, что только крутая циркуляция влево может уберечь лодку от... он боялся даже подумать - от чего. "Боже! Боже праведный, отврати-и-и!!" - шептал он, трясущимися пальцами стремясь затолкнуть сигнальную ракету в ствол пистолета Вера. А пальцы не слушались.
Враз загорелись - не только тоновый - все ходовые огни. "Это еще лучше, - успел подумать лейтенант, - может, на эскадре увидят, успеют что-то!" И в этот миг черная громада головного броненосца, утробно урча, прошла буквально в десяти саженях от носа субмарины. "Уф-ф! Кажется, пронес...",- он не успел даже дошептать - оцепенел. Справа, заслоняя чуть ли не полнеба, стремительно набегал черный ужасный форштевень второго броненосца. На эскадре знали о возможной учебной атаке подводной лодки. Но предположить, что какая-то малютка в условиях полного безлунья дерзнет...
В 23 часа 26 минут на головном "Георгии Победоносце" вдруг увидели слева по носу, будто из-под воды вспыхнувшие, огни небольшого судна, и через 45 секунд слева на траверзе смутно обозначился силуэт полупогруженной подводной лодки, круто циркулирующей влево, пытавшейся, очевидно, лечь на параллельный эскадре курс.
- Идиоты! - вдохновенно потряс подводникам волосатым кулаком каперанг Данилевский.
С "Ростислава" лодку заметили лишь в пятнадцати саженях от форштевня. Командир "Ростислава" Сапсай 2-й самолично рванул рукоятки машинных телеграфов на "полный назад" и успел лишь рявкнуть: "Право на борт!"...
Николай Михайлович Белкин догадывался, что наверху неладно, но, конечно, в полной мере не представлял нависшей над лодкой смертельной угрозы. Аквилонов на вопросы не отвечал, в глазке перископа было темно, в душе росла тревога. Он решил всплыть и самому подняться на мостик, но когда услышал рыдающее "лево на борт", он вдруг разом постиг, что Аквилонов умудрился, втюрить "Камбалу" под форштевни эскадры, и, опережая Митрохина, прыгнул к щитку сигнальных огней, рванул все рубильники на включение: может, на эскадре увидят, успеют что-то...
И в ту же минуту по правому борту послышался надвигающийся мерный шум чего-то огромного, тяжелого и грозного. Шум стремительно приближался, рос, подавляя все остальные шумы, леденя кровь тоскливым ужасом неотвратимости... Раздался чудовищный - удар, грохот, скрежет. Белкина швырнуло на Митрохина. Они сплелись друг с другом. Крепко, неразлучно. И мир - огромный, радостный, с солнцем, воздухом, землей и морем, с тысячами родных и знакомых лиц, объяв их звенящим золотым окоемом, стремительно закрутился в ослепительную воронку с пустой холодной дырой внизу - и все разом ухнуло в эту черную дыру небытия...
На двенадцатитысячетонном "Ростиславе" даже не ощутили удара, просто услышали под днищем душераздирающий скрежет, - и уже за кормой броненосца из моря поднялись два огромных пузыря, выталкивая из глубин, к звездам, выхрипнутые души подводников...
Эскадра застопорила ход. Где-то посреди задних столпившихся судов, в пересвете прожекторов, матросы с крейсера "Память "Меркурия" втаскивали в шлюпку окровавленного, что-то кричащего человека, который яростно от них отбивался, порываясь снова в воду.
Это был Аквилонов.
Эх, Николай Михайлович, Николай Михайлович... Может быть, нужно было тебе самому...
Тяжко. Тяжко. Рот и уши заливает нам вода. Много умников на суше, когда на море беда...
Что есть истина?
Когда Несвитаев узнал о гибели "Камбалы", это были страшные минуты в его жизни. Но ни сам этот жестокий момент, ни исполненный трагизма час общефлотской панихиды в Никольском Морском соборе, не были для него столь мучительными, какими оказались похороны экипажа лодки.
Он стоял у бруствера братской могилы рядом с вдовой Николая Михайловича, Натальей Владимировной, поддерживая ее за локоть, чтобы несчастная женщина не упала. А она, ставшая черной от горя, еле держалась на ногах, уставясь сухими, выплаканными уже глазами на один из наглухо заколоченных гробов, на крышке которого лежала морская фуражка с коротким нахимовским козырьком. Горю присущи слезы, крики, причитания. Но все же у истинно глубокой скорби - лицо бесслезное, застывшее, неподвижное, страшное в своей окаменелой отрешенности. Вот эта-то окаменелость Натальи Владимировны больше всего пугала Несвитаева.
И было еще обстоятельство, что так угнетало и дух его и совесть. Это тайна, о которой знали лишь немногие. В девятнадцати заколоченных гробах лежало только одиннадцать трупов - те, что к 4 июня, к дню похорон, всплыли на поверхность. Восемь гробов были пусты, их "хозяева" находились внутри "Камбалы" - их предстояло еще поднять водолазам, прибывшим с Балтики. Пустым был гроб и Николая Михайловича. Всплыла лишь его фуражка с коротким нахимовским козырьком...
Черноморское начальство приняло тогда такое вот решение. Трудно сказать: правильно это было, неправильно, человечно ли, бесчеловечно, нравственно или безнравственно. Я бы, лично, воздержался от суждений... Стояли жаркие дни, дальше оттягивать похороны было невозможно. И как травмировать морально родственников, объявив им, что останки их близких - неизвестно где?
Когда окончилась панихида и было произнесено "аминь", когда прогремел винтовочный салют и в могилу посыпались сухие белые комья севастопольской известняковой земли, спазм перехватил горло Алексея, и, чтобы не разрыдаться, он до крови прикусил нижнюю губу, ибо знал, не сдержись он - с Натальей Владимировной произойдет что-то страшное, непоправимое.
На пределе душевных сил достоял он рядом с ней до конца тяжкой церемонии, отвез Наталью Владимировну на извозчике домой и лишь потом, вернувшись на "Днестр", в своей каюте, упав лицом в подушку, разразился глухими рыданиями. Он плакал о своих погибших товарищах, плакал о хорошем, большом человеке, Николае Михайловиче, верном старшем друге и наставнике, с которым плавал неразлучно четыре года - на Балтике, в Японском море и здесь, на Черном, он плакал по своей молодости, которая, казалось ему, окончилась с гибелью "Камбалы".
Это были последние слезы в жизни Алексея Несвитаева.
Флотское начальство распорядилось: впредь, до особых указаний, подводные лодки в море не выпускать, поставить на прикол.
Несвитаев не заметил этого лета. Целыми неделями пропадал он на транспорте "Педераклия", который стоял на якорях над местом гибели злосчастной "Камбалы". На борту транспорта находилась комиссия Морского технического комитета, расследующая обстоятельства гибели лодки, под председательством капитана 1 ранга Беклемишева. Тут же работали прибывшие с Балтики водолазы, 11 человек, под командой кавторанга фон Шульца. Они ежедневно спускались под воду. В первый же спуск выяснилось, что "Камбала" разрублена пополам, на грунте лежит носовая часть, кормовой нигде поблизости нет. Потом стали поднимать наверх - сначала трупы (ночами их тихонько подхоранивали на кладбище), затем другие скорбные свидетельства трагедии. Однажды спустившийся на дно молодой водолаз Бочкарев сразу же дал сигнал на подъем, его подняли, глаза у парня были белые, безумные, он невнятно бормотал, что видел там такое! Ночью он скончался. От паралича сердца, сказал врач.
Наконец, уже в середине августа, была поднята носовая часть лодки - большая, с боевой рубкой, кормовую часть так и не обнаружили.
Помощником у фон Шульца был инженер-подпоручик Феоктист Шпакович - Феня, как представился он Несвитаеву. Алексей очень просил Феню отыскать корму лодки: там, наверное, находились останки Белкина и Митрохина. И каждый раз после подъема с грунта Феня в скафандре виновато разводил руками: не нашел, мол.
Тела Белкина и Митрохина море упрятало надежно, навсегда.
Пройдет 17 лет, и один из лучших советских специалистов-эпроновцев, Феоктист Андреевич Шпакович, отыщет и поднимет корму "Камбалы". В ней будет обнаружена горстка белых, обточенных морем костей. И Алексей Николаевич Несвитаев будет присутствовать при этом.
Приехал из Биаррица командир "Камбалы", граф Келлер. Капитан-лейтенант был подавлен, чувствовал себя почему-то виноватым в гибели лодки.
Келлеру предложили стать Завотрядом, граф закрутил головой, сказал "а пошло оно все..." и, надавив на какие-то там пружинки наверху, по линии отца, генерала, погибшего в японскую, укатил помощником военного атташе в Швецию.
Потом шел суд над Аквилоновым и командиром "Ростислава", капитаном 1 ранга Сапсаем 2-м. Несвитаев присутствовал на суде. Михаил вел себя достойно, рассказывал, похоже, как все было на самом деле, ничего не утаивая, вину за трагедию целиком брал на себя, упорно твердя, что только его личные халатность и несерьезность были причиной всему. Аквилонов искренне требовал для себя смертной казни, ибо, как сказал он, если суд оставит его в живых, он все равно жить не сможет. Алексей глядел на него и не узнавал. Куда девался легкомысленный флотский фат, еще так недавно наигрывающий беспечно на клавишах фривольную "Гейшу" и двусмысленную "Под двуглавым орлом". Вместо того Мишки Аквилонов а сидел сейчас перед судьями, перед судом своей, совести пожилой, в одночасье поседевший брюнет с тоскливыми, воспаленными от бессонницы глазами. А в этих глазах уже светился мучительный вопрос, до которого и к старости-то дорастает далеко не каждый: что есть истина?.. Единственное, о чем просил у судей Михаил, - не считать его трусом. И суровый военно-морской ареопаг, кажется, начинал ему сочувствовать. Да и у Несвитаева уже не было к Михаилу той ненависти, которую испытывал он в первые дни трагедии. А из Петербурга летели в адрес суда, в адрес Главного Командира флота телеграммы от Аквилонова-старшего, и стрелка судейской рулетки, долженствующая руководствоваться одним лишь нелицеприятием, весьма пристрасно прыгала по румбам: "виновен", "не виновен".
Суд явно затягивался, но надо было, наконец, что-то решать, тем более, днями ожидался в Севастополь государь со своим семейством - прямиком из Франции. К его приезду вопрос должен был быть закрыт.
23 августа судьи вынесли вердикт: "Командовавшего во время крушения подводной лодкой "Камбала", ныне отставного лейтенанта Михаила Аквилонова подвергнуть заключению в крепость на 6 месяцев без ограничения прав и преимуществ и предать церковному покаянию по распоряжению духовного начальства, а командира линейного корабля "Ростислав", капитана 1 ранга Сапсая 2-го, в действиях коего судом никаких упущений или неправильностей не усмотрено, считать по суду невиновным".
Аквилонов вскочил и закричал в зал:
- Это несправедливо! Я виновен! Очень виновен! Да поймите же, наконец! Так дело не оставлю!
И, действительно, не оставил. Трижды писал царю, и государь, утвердивший уже решение суда, в январе следующего года конфирмовал другой приговор: "...вместо прежнего наказания считать исключенным из службы с лишением орденов и знаков отличия, дворянства и всех особых прав и преимуществ; срок заключения в крепости вместо 6 увеличить до 12 месяцев".
Несвитаев много хлопотал о назначении высшей пенсии Наталье Владимировне и ее детям, но лишь вмешательство князя Трубецкого помогло решить этот вопрос.
С Липой Алексей в это лето встречался мало. В последних числах августа они пошли вдвоем на кладбище. Постояли молча у братской могилы подводников. Липа положила две розы на ставший уже белым от горячего солнца холм известняковой земли. Стояла рядом тихая и нежная, чуть сжимая кисть его руки.
Если, читатель, вам случится быть в Севастополе, зайдите, коль возникнет желание, на старое городское кладбище, что на улице Пожарова. Там, у западной его стены, на холме, среди туй и кипарисов, стоит странного вида полутораметровое сооружение из броневой крупповской стали. С узкими глазницами смотровых щелей надменного тевтонского прищура. И устремленной в синее небо Таврики трубою перископа. Это боевая рубка "Камбалы" - все, что от нее осталось. Под ней прах ее экипажа.
Зайдите, кладбище скоро снесут...
Высочайший смотр
В отряде подводных лодок суматоха. Прибывший в Севастополь государь обещал посетить подводников.
Когда накануне державный вождь флота ненароком обронил, что желает глянуть на одни только "ныряющие железки", а черноморской эскадре смотра не делать - "все они потемкинцы!", - флотское начальство почему-то истолковало это монаршье желание как - быть или не быть! Конечно, "быть или не быть" касалось не флота, а самого начальства - гори он синим пламенем этот флот, когда карьера на волоске. К чести Бострема следует сказать, ко всему этому он отношения не имел - царский опальный, сказавшись больным, даже не явился на прием к государю.
Ах, это гамлетовское, по-европейски выспренное, "быть или не быть"! Наши подводники, в силу рискового образа жизни своего, давно уже низвели его до удалого русского "была не была". Они спокойно встретили известие о царском посещении.
Не тут-то было!
Накануне вечером к ним прикатили: младший флагман флота Сарнавский и начальник штаба флота Мязговский. С этого все и началось. Горластый грубиян Сарнавский, вообще не принимавший всерьез подводные лодки, для начала матерно облаял два дня назад назначенного Завотрядом Клочковского и пригрозил, что непременно смешает с назьмом все эти "глупые нырялки" вне зависимости от того, понравятся они государю или нет.
- Я так и доложу их величеству, если они соблаговолят поинтересоваться, какие у черноморских лодок перспективы, - невозмутимо ответил капитан-лейтенант побледневшему адмиралу.
Мязговский, безупречно интеллигентный и ужасно нудный каперанг - далеко не глупый, однако в присутствии высокого начальства постоянно теряющийся, - намедни, на приеме у государя, на вопрос того, сколько на Черном море подводных лодок, не мог вымолвить ни слова, стоял руки по швам, раскрыв рот, хотя неделю назад самолично облазил все четыре субмарины. Сейчас, чувствуя, что на карту поставлены адмиральские эполеты, он начисто забыл про свою интеллигентность и крыл подводников такой ядреной шрапнелью, которая, надо полагать, повергла бы в изумление даже одесских биндюжников.
Тут же юрко крутился, подливая масло в огонь, новый начальник отряда минных судов флота Акимов, которому отряд подводных лодок подчинялся.
Всю ночь эти трое ни на минуту не дали подводникам сомкнуть глаз. В пляшущем свете факелов поливались черным немецким лаком (пять целковых за килограмм) борта подводных лодок, драились асидолом медные поручни. Пожухлая осенняя трава на склоне горы посредством веников опрыскивалась английской изумрудной эмалью (шесть с полтиной за кеге). Матросы вылавливали из бухты щепки и тряпки, остервенело наяривали дегтярным мылом деревянный настил пирса, затем поливали его для духовитости сиреневой водой (!), раскатывали по нему бог весть откуда появившиеся ковровые дорожки. Одним словом, делались сотни вещей, никакого отношения к делу боевой готовности не имеющих, - то, что делали всегда до них десятками лет в русской армии (и сколько еще лет будут делаться!),- вещей, весь страшный смысл которых сказывался лишь потом - в неоправданно больших пролитиях русской крови на полях и водах брани.
Акимов предложил даже спешно соорудить на плацу небольшое сооружение - копию блиндажа, который, если верить легенде, был сделан специально для государя на малой земле в Порт-Артуре, куда тот однажды, за партией в безик, собрался было съездить, но вовремя одумался: фотография того блиндажа, говорят, была у царя. Подумали, решили, не стоит: двусмысленность вроде бы.
Уже под утро подводники чистили, утюжили свою форму, надраивали до изумительного блеска красивые медные матросские бляхи, которые ввели на флоте совсем недавно - взамен старых некрасивых ременных пряжек. Утром невыспавшихся, злых людей, переодев в парадное и накачав крепчайшим кофе, выгнали на береговой плац - для отлаживания строевого шага и песни. Учитывая вкусы государя и модную в те дни идейку реванша на Востоке, подводники спешно разучивали новую, на мотив старой солдатской "Как ныне сбирается вещий Олег", прекрасную песню о "Варяге": "Наверх вы, товарищи", окончание которой звучало однако грубо шовинистически:
И поступью верной мы в битву пойдем
навстречу грядущей нам смерти,
за веру отцовскую в море умрем -
где ждут желтолицые черти.
А самый последний, специально для царского слуха присочиненный вовсе беспардонный куплет:
Мы царскую славу в морях возродим,
сражаясь по-русски, без страха,
за гибель "Варяга" сполна отомстим
трусливым японским макакам, -
крепкие молодые глотки рвали не без удали, почти со взрыдом.
Серая известняковая пыль, выбиваемая из каменистого грунта тяжелыми, свиной кожи, башмаками, плыла над отрядом подводников. В ее белесоватой мути расплывчато бледнели опалые от бессонной ночи лица трех закоперщиков всей этой красивой с виду, но подлой по сути своей показухи: Сарнавского, Мязговского, Акимова. Все трое маялись. Откровенно дрейфили. А ведь двое из них достойно пережили Порт-Артур.
Так уж повелось у русских военачальников: в бою, не дрогнув, глядеть в лицо смерти, на парадных смотрах - смертельно бледнеть перед начальством рангом выше. Еще одна из загадок славянской души? А может быть... любопытная статистика: пригоршни орденов, выданных "за образцовую подготовку к высочайшему смотру", намного превышали в России количество боевых наград - за пролитую кровь.
Несвитаев, как флагманский инженер-механик, от участия в скоморошьей потехе был избавлен, но общая суматоха закружила и его. По простоте душевной сначала он решил: перед высочайшим визитом нужно еще и еще раз пристрастно проверить исправность своей подводной техники, готовность ее к работе. Он подошел к Клочковскому.
- Боеготовность? Дееспособность? - хмыкнул капитан-лейтенант. - Да на кой ляд все это тузам нашим? Им парадиз подавай! Это нам с вами, Алексей Николаевич, нужна боеготовность, чтобы не потонуть, по крайней мере.
И Завотрядом отправил всех до единого матросов "причесывать бревна и лакировать булыжники".