2
- Странное дело, мы с тобой ни разу не говорили о любви.
- Что ж тут странного? Зачем о ней говорить?
- Все говорят.
- Мало ли что. Любовь не в разговоре.
- Я говорил тебе. В самом начале. Я все ждал, что и ты мне скажешь. Но ты не сказала. Тогда и я перестал говорить.
- А вам нужно было, чтобы я сказала?
- Нужно. Ты что, не любишь это слово?
- Нет, почему же.
- Отчего ж ты мне его не сказала?
- Оттого, что я его уже говорила.
- Не мне.
- Ну, да. Но вас это не должно беспокоить. Это было так давно.
- Глупости! Как это может меня беспокоить. Смешно жениться на сорокалетней женщине и требовать, чтобы она никого до тебя не любила. Я даже спрашивать не буду. Скажи, где ты с ним встретилась?
- В оккупации.
- Ты была в оккупации?
- Конечно. Я ведь не здесь родилась, не в Средней Азии. Наш город был под немцами.
- И он был немец?
- Вовсе он не был немец! Он прятался у нас в сарае. Немцы хотели его убить.
- За что?
- Он был советский офицер, попал в окружение, был ранен в ногу, не мог уйти. Ночью он заполз в сарай и лежал там, позади поленницы. Утром я пошла за дровами и нашла его.
- И он остался в сарае?
- А куда ж я могла его деть? Я и сказать никому не могла. Даже отцу. Отец мой боялся за семью и не стал бы его держать. Я сказала только маме, и то не сразу. Мама варила для него картошку, а я носила в сарай. Рана у него была небольшая, он говорил, что вот-вот она затянется, и он уйдет.
- Но не ушел!
- Как уйти! Рана небольшая, дырочка совсем маленькая, но гноилась. Ступить невозможно - боль такая. Месяц прошел, второй прошел, а рана все не заживает, все сочится. Он долго ни шагу сделать не мог.
- И ты полюбила его.
- Наверно. Была ему нужна. Он без меня умер бы с голоду, он говорить разучился бы. Все просил с ним посидеть, чтобы не разучиться говорить. Я шла к нему ночью с картошкой, а он ждет меня, и все равно не верит, и пистолет перед собой держит. Потом отложит пистолет, поест, но меня не отпускает, и мы говорим до утра. Сам он был саратовский, у него в Саратове мать, сестры… Днем к нему никак нельзя: сарай дощатый, весь в щелях, а рядом соседский двор. Соседи, конечно, со временем все узнали, как было не узнать…
- Выдали?
- Не хочу грешить, может, и не они. Рана у него уже сильно поправилась, он уже на ногу ступал, но свищик все оставался, нажмешь - гной течет. Пришли за ним вечером, когда смеркалось, человек девять, - немец только один был, остальные все местные, полицаи. Он стал стрелять, и, как они со двора шарахнулись, - через дырку в заборе, а там задами, задами, и - ушел. Отца и мать увели.
- А тебя?
- Меня дома не было. Я на речке белье полоскала, иду уже домой, в сумерках, с тазом, а мне навстречу одна и говорит: "У вас на дворе стрельба". Я уж домой и заходить не стала, а как была, с тазом, с мокрым бельем, - к подружке. Сижу у нее, трясусь и думаю: как мне его найти…
- Да ведь он ушел!..
- Нет, я знала, что он без меня не уйдет. Он где-нибудь здесь, под городом, ждет меня и этим себя погубит. Последнее время он все меня уговаривал уйти имеете с ним, чтобы никогда не расставаться, и я понимала, что он без меня далеко не уйдет, мне уже характер его был известен. Он страха не знал, и потому я всегда за него боялась. Подруга дала мне свой шерстяной платок, я накинула и побежала. И нашла его за одни квартал от нашего дома - он вынырнул из-за тополя и схватил меня за руку. И мы с ним пошли.
- Куда?
- Сначала обошли слободу, потом оврагами через лес, лишь бы подальше уйти. Потом стали к фронту пробираться. А до фронта уже пятьсот километров было, а может, и тысяча. Он, если остановится, сильно начнет хромать, а если разойдется, так ничего, быстрее меня шагал. Поздняя осень, сырость, ночи длинные-длинные. Мы всю ночь напролет шагаем, а как рассветет, забьемся куда-нибудь в стог или просто в прелые листья, прижмемся, лежим, друг об друга греемся. Мы шли, как волк и волчица, от людей прятались, деревень сторонились. Огня не разводили - копали картошку в полях и ели сырую. Ночью напоролись на немецкий пост, они хотели нас проверить, он сказал мне "беги!" - а сам в канаву и стрелял, чтобы дать мне уйти подальше, и увел по оврагам. Речки мы вброд переходили, вода холодная, жжет. А он возьмет меня на руки, подымет высоко и несет. Сам вымокнет до плеч, а на мне ни одной ниточки мокрой.
- Дошли?
- Никуда не дошли. Нога.
- Так ведь он шел, даже бегал?
- Он даже почти хромать перестал. Но как-то провели мы день в брошенном старом окопе, я, наверно, долго спала, а проснулась, смотрю - он стоит на одной ноге. Я разула его, а нога у него вся черная, и весь он горячий, как печка. Хотел сделать себе костыль, чтобы идти дальше, все суки приспосабливал, но куда там… Мы пролежали в окопе всю ночь, а утром у него уже слова путались. Мимо шла старая женщина, гнала корову, я окликнула, я уже понимала, что теперь хоронись - не хоронись, хуже не будет. Мы с этой женщиной перетащили его в деревню, в избу. Четыре дня еще он прожил, четыре дня я над ним просидела. Ужасно он мучился, ужасная боль была. Он то сует мне пистолет, просит: "Пристрели", то говорит: "Пристрели, но через полчаса, дай мне еще полчаса хоть через боль посмотреть на тебя…"
3
- И это все, что ты с ним прожила?
- Все.
- Но ведь у тебя были дети?
- Был ребенок.
- Тот студент, который тебе пишет?
- Нет. То приемыш. А у меня девочка была.
- Где ж она?
- Умерла.
- Его дочь?
- Нет, не его. Я ведь потом замуж вышла.
- Забыла его?
- Ну, вот! Я и сейчас не забыла. А просто стало все равно.
- Как это - все равно?
- А все равно, что со мной будет. Его нет, отца и мать увели, мне одна только его могила осталась. И стала я жить возле его могилы у тех стариков, у которых он умер. Они хорошие были люди, добрые, немцев ненавидели, наших ждали, очень хорошие, а только - хозяева.
- Что значит - хозяева?
- А что важнее всего для них было хозяйство. Корова, сад, огород. Кабанчика растили - тайно, от всех скрытно, чтобы не отняли. Хозяйство от них весь свет заслонило, они только смотрели - что хорошо хозяйству, что плохо. Меня не гнали, я им нужна была - с коровой возилась, воду таскала, все делала. Ела мало - они за каждым куском смотрели, а мне - все равно. Я всю зиму как в тумане прожила. И только к весне опомнилась. Я решила ни за что здесь не оставаться, а уйти.
- Куда?
- Туда, куда он шел, - к нашим. У меня от него наследство осталось - пистолет, и я этот пистолет никому не показала, а завернула в тряпочку и зашила в сенник, на котором спала. Весной работы прибавилось - теленок, огород, - а я только день поджидала, чтобы распороть сенник, взять пистолет и уйти.
- И ушла?
- Задержал меня один человек.
- Кто ж он был?
- Фотограф.
- В деревне - фотограф?
- Он был не деревенский, он был городской, до войны в газете работал. Сбежал от немцев в деревню, как и я. Ему куда хуже было, чем мне. Я в деревне, как все, - гоню корову в лес, картошку сажаю. А он очень в глаза бросался - мужчина, да еще сразу видно, что городской. Он такой городской был, ничего крестьянского не знал и не умел научиться. Длинный, тощий-тощий, голодный-голодный, идет - шатается, как на ветру. Он баб снимал, портреты родственников увеличивал - за тарелку супа, за яичко. Но это больше мечта была, никто сниматься не хотел, за ним одни ребятишки стайкой бегали, от этого он еще заметнее был. Относились к нему в деревне безразлично, как к чужаку, жил он в брошенной хлевушке, сидел перед ней на солнышке, сушил на бревне свои негативы, шеей дергал от голода. И когда мои хозяева зарезали теленка, я взяла потихоньку кусок мяса, завернула в тряпочку и снесла ему.
- И он взял?
- Как не взять, когда с голоду погибаешь. Стала я ему потихоньку молока носить, картошки, он только тем и жил, что я приносила. Ходила я с ним гулять на речку. Ему очень наша речка правилась, и он все мне показывал: как красиво. Действительно, такая красота была на речке, а я до него и не замечала - придешь на берег белье полоскать, усталая, со своими думами и заботами, красоты и не видишь. Он все объяснял мне, что в душе он не фотограф, а художник и что если бы у него много пленки было, он не баб снимал бы, а только природу. Особенно правилась ему одна ива над самой водой. Оп все говорил мне: видишь, она словно плачет, вот так и душа моя плачет от горя людей. А я думала: ну, как я уйду и тебя одного оставлю, ведь ты без меня с голоду помрешь, или немцы начнут деревню прочесывать, так тебя первого заберут. Говорю ему: идем со мной. Но он: что ты! Не соглашается. Мыслимое ли это дело - через фронт перейти! Я говорю: найдем партизан. А он: ты знаешь, где эти партизаны? Я, конечно, не знаю. Пойдем, говорю, поищем. А он: и так убьют, и этак, лучше уж здесь тихо сидеть и смерти ждать. Я сказала ему, что у меня пистолет есть, но он еще больше расстроился. Знаешь, говорит, что за хранение оружия бывает? И только тогда успокоился, когда я соврала, что пистолет в речку бросила…
- И ты не плюнула на него?
- Ну, вот еще! Он ласковый был и беззащитный. Я к нему, как к ребенку, относилась, - долговязый, а глаза детские, испуганные. Сердилась на него, но оставить не могла. Сердилась потому, что чувствовала - надо уходить, больше откладывать нельзя. Наши фронт прорвали, нам, конечно, ничего не было известно, но если выйдешь ночью во двор, прислушаешься, так услышишь далекий гул орудий - словно за лесом что-то тяжелое пересыпают. И по поведению немцев стало заметно - мечутся по деревням и всех, кто не понравится, угоняют. И вот хозяин мой как-то поздно вечером приходит и говорит мне: уходи. Никогда прежде не гнал, а теперь гонит. Уходи, нынче ночью полицаи здесь будут, и сама пропадешь, и нас погубишь. И пока я потихоньку пистолет из сенника доставала, две машины на улицу въехали и остановились. Хозяин увидел свет фар на оконном косяке и кричит мне: беги, вон отсюда, чтобы духу твоего здесь не было! Я выскочила, побежала через огород, через выгон, добежала до кустов и остановилась. В деревне бабы воют во всех концах, бог весть что там творится. Я думаю: неужели я одна уйду и его на растерзание оставлю!
- И вернулась?
- Вернулась. По знакомой канаве, через плетень, через малину и - к нему в хлевушку. Он лежит в углу на своей подстилке, дрожит, слушает. А они по избам подряд идут, все сараи обыскивают, всех на улицу выгоняют, к машинам. Я ему: "Идем!" - "Не пойду!" - "Идем, трус!" Ни в какую. За ноги меня хватает, чтобы я с ним осталась. Я вырвалась, отбежала к двери, встала, где посветлей, и пистолет ему прямо в лицо, одной рукой держу, другой поддерживаю. Идем, говорю, или сейчас лоб тебе пробью, все мозги повыпускаю!
- А он?
- Притих. Встал, пошел. Вышли мы в лес, и повела я его, как под конвоем.
- Куда?
- Сама не знала. Покажется, что где-то справа гремит, мы идем вправо, там утихнет - мы в другую сторону. Так болтались дня четыре. Несколько раз нарывались на немцев, но они нас не трогали - бежали. Тяжело с ним было. Он то летит куда-то на своих длинных ногах, так что мне не догнать, то сядет на пень и ни с места. Никуда, говорит, отсюда не пойду. Капризничает. Но я скоро сообразила: не обращаю внимания и иду одна дальше. Отойду шагов на тридцать и слышу - сзади ветки трещат, бежит он за мною. И вот вдруг вышли на дорогу, а по ней наши солдаты идут. Вот и все.
- Все? Нет, а дальше?
- А дальше что ж? Заплакали мы. Оказалось, уже и город наш освобожден.
- А дальше?
- Вернулись в город. Отца с матерью нет, дом наш сгорел. Нашли мы комнатенку и стали жить.
- Вместе?
- А куда его деть? Он теперь ни на шаг от меня не отставал. Как собака. Привязался.
- А ты?
- Да и я привязалась.
- И долго прожили?
- Не долго. Через две недели призвали его в армию - война-то еще продолжалась. Уходя, он спросил: "Будешь ждать?" Я ответила: "Буду, пока буду тебе нужна". - "Ты мне вечно будешь нужна". - "Ну, значит, вечно буду ждать". В армии служил он сначала, как все, солдатом, а потом работал по специальности, одно время был даже начальником фотолаборатории при каком-то штабе. Я в этом ничего не понимаю, не знаю, зачем там фотолаборатории, но он с этим штабом дошел до Вены и потом служил в Вене. И письма писал аккуратно и все просил ждать, и я, конечно, ждала.
4
Болит?
Что ты морщишься? У меня болит, не у тебя!
Может, сестру позвать? Пускай опять укол сделает.
- К черту укол. Пусть уж режут поскорей.
- Сейчас, наверно, придут.
- К черту их всех! Ну, как там твой фотограф? Как ты его ждала?
- Как все. Жить надо, поступила на работу. Тут, скажу, повезло мне на всю жизнь. Попала я в стройуправление при исполкоме, город лежал в развалинах, работа только-только начиналась, специалистов не было.
- А у тебя какое образование?
- Никакого. Семь классов. А тут нужно чертежи копировать. И одна наша инженерша, спасибо ей, стала меня учить. Она очень хорошо ко мне относилась - мой в одной дивизии с ее мужем служил, мы все спрашивали друг дружку: "Получила письмо? Ну, что пишет?" Она говорила, что я толковая, и действительно, скоро я уже любой чертеж могла прочесть. И так это мне пригодилось, так пригодилось, потом куда судьба ни бросит, а опытная чертежница всюду нужна. Я уже техник-конструктор считаюсь.
- У меня тоже диплома нет.
- Да ведь вы инженер!
- Какой я инженер. По должности. Практик. Сорок лет строю, вот и инженер.
- Ведь вы такой большой инженер и начальник!
- Не вы, а ты.
- Хорошо. Ты.
- Я все строительные профессии прошел, прежде чем инженером стал. Я до войны и дома строил, и шахты. Во время войны командиром саперного батальона был, а не фотографом. Пятнадцать лет назад впервые арык увидал, а теперь каналы строю, пустыни орошаю. Строил и учился, вот мы как. Конечно, мне всегда мешало, что у меня настоящего образования нет… А все же я не жалею, что всю жизнь строил. Построил и - стоит, можешь прийти посмотреть, потрогать. Это тебе не фотографии снимать!..
- Болит?
- Черт с ним!.. Я говорю, строить - это не то, что фотографии снимать!
- Конечно. А все-таки и фотографии можно снимать по-разному. Можно очень хорошо снимать.
- Черт с ними, с фотографиями. Я знаю, ты отличная копировщица, я твои кальки видел. Вернусь на работу, возьму тебя к себе.
- Посмотрим, как оно будет…
- Что - посмотрим? Не хочешь со мной работать?
- Нет, отчего же, хочу.
- Не веришь, что я вернусь на работу?
- Ну, вот еще! Конечно, вернетесь!
- Я сам не верю… Так приехал к тебе твои фотограф?
- Приехал. Я с дочкой на руках встретила его на вокзале.
- Уже и дочка была?
- Уже и дочка.
- Ну, как он?
- Отлично. Пополнел, румяный, весь в ремнях. Идет - ремни скрипят.
- Не забыл тебя?
- Не забыл, но стал разговаривать важно так, свысока. Его сразу на прежнюю должность в газету приняли. Но теперь ему казалось, что этого мало. Теперь ему хотелось свои снимки в центральных газетах печатать. Каждый день у него новый план был. То мечтал свою фотовыставку устроить и повезти по большим городам, то художественные открытки издавать, то поехать в Москву на кинооператора учиться, то открыть большое фотоателье. Но не пришлось этим мечтам сбыться.
- Что же помешало?
- А то, что за ним тень ползла.
- Тень?
- Знаете, как бывало: ползет за человеком тень, и, куда бы он ни пошел, она за ним, и все дело портит.
- Какая ж тень?
- А неизвестно. Слушок, что ли. Кто-то кому-то что-то сказал, а что, кто, кому - неизвестно. И живет человек под тенью, как заколдованный. Что затеет - сначала как будто все за, никто не против, а потом по неведомым причинам ничего не получается. Началось с того, что из газеты его уволили. За что? Почему? Вы, говорят, тут ни при чем, просто должность ваша упраздняется. А через три недели на этой же должности уже другой работник сидел.
- Знакомое дело. Тот и распустил, который хотел на его место сесть.
- Может, так, а может, и не так. Слишком уж густая тень была. Обещали дать направленно в Москву - учиться, и не дали. В фотоателье не приняли: нет, мол, свободных мест. Хотел он выставку своих снимков устроить - завклубом не разрешил. Даже руководителем фотокружка его не утвердили. Опять он похудел, как тогда, в деревне, глаза затравленные, свысока со мной больше не разговаривает, а напротив, робко так, и все ко мне и дочке лепится. Руки опустил, ни во что уже не верит, за ворота его не выгонишь. И так мне его жалко было…
- А жил на твой счет?
- А на что ему жить? Но на мою зарплату тогдашнюю разве втроем проживешь? И задумала я сама его на работу устроить. Фотографию побоку. К нам в контору. Сговорилась со своим начальством. И все сперва прекрасно пошло - пригласили его, поговорили, обнадежили, дали анкету заполнить. А потом ушла его анкета куда-то, где-то гуляет, и начальство мое меня уже не обнадеживает, в глаза не глядит, говорит: встретились затруднения, да вы не волнуйтесь… А он совсем извелся, все старается вспомнить: может, сказал что-нибудь не то, может, не с тем знаком был. Всю жизнь свою припоминает и ничего припомнить не может. И стала уже его тень на меня переползать.
- На тебя?
- Ко мне хорошо на работе относились, но был у нас один работник, я его видела мало и даже не знала точно, чем он занимается. Небольшой, лысоватый, белесый такой, в гимнастерке. Прошмыгнет по коридору, как мышь, и - в свою комнату. Сидел он в отдельной комнатке в самом конце коридора, и дверь туда всегда была закрыта. И вот мне говорят, что он меня вызывает. Вхожу. Несгораемый шкаф, папки на столе. Сидит за столом, смотрит не в лицо, а в папку и спрашивает: "Вы с вашим мужем в оккупации познакомились?" - "Да, - говорю, - в оккупации, а что?" - "Нет, - говорит, - ничего, можете идти…"
- Только и всего?
- Меня уволили. А через день его взяли.
- Фотографа?
- Пришли ночью и увели. Потом обыск был - двое суток. Почему так долго? Негативы разбирали. Он все негативы за всю свою жизнь хранил. Он им особое значение придавал. Говорил: потом увидят, какой я фотограф. Он ведь никогда просто так не снимал, а все художественно: чтобы березка была, или тучка, или даль в тумане. Негативы у него и по коробкам и просто так навалом лежали. Двое суток их разбирали, да так и не разобрали; свалили в грузовик и увезли.
- Что ж ему предъявили?
- Эти самые негативы и предъявили.
- А что в них было?