Портрет Дориана Грея - Оскар Уайльд 16 стр.


Часто, вернувшись домой после одной из тех длительных и загадочных отлучек, которые вызывали подозрения у его друзей или у тех, кто считал себя таковыми, Дориан, крадучись, шел наверх, в свою бывшую детскую, и, отперев дверь ключом, с которым никогда не расставался, подолгу стоял с зеркалом в руках перед портретом, глядя то на отталкивающее и все более стареющее лицо на полотне, то на прекрасное юное лицо в зеркале. Чем разительнее становился контраст между оригиналом и копией, тем острее Дориан наслаждался им. Он все сильнее влюблялся в собственную красоту и все с большей завороженностью наблюдал за разложением своей души. С напряженным вниманием, а порой и с каким-то противоестественным удовольствием разглядывал он уродливые складки, бороздившие морщинистый лоб и ложившиеся вокруг отяжелевшего чувственного рта, и порой задавал себе вопрос: что страшнее и безобразнее - печать порока или печать возраста? Он приближал свои белые руки к огрубевшим и распухшим рукам на портрете - и, сравнивая их, улыбался. Он издевался над этим обезображенным, немощным телом.

Правда, иногда по ночам, когда он лежал без сна в своей благоухающей тонкими духами спальне или в грязной каморке подозрительного притона близ доков, куда он часто ходил переодетый и под вымышленным именем, Дориан Грей сокрушался о том, что погубил свою душу, и испытывал страдания, тем более мучительные, что они были абсолютно эгоистичными. Но такие минуты случались все реже и реже. Жажда жизни, впервые пробудившаяся в нем благодаря лорду Генри в тот день, когда они сидели вдвоем в саду их общего друга Холлуорда, становилась тем неутолимее, чем настойчивее Дориан старался утолить ее. Чем больше он узнавал о жизни, тем больше хотел узнать что-то новое. Чем больше он поглощал, тем более ненасытным становился.

Однако Дориана не отличали безрассудная смелость или легкомыслие - во всяком случае, он не пренебрегал мнением общества и соблюдал приличия. Зимой, дважды в месяц, а в остальное время года каждую среду двери его великолепного дома широко раскрывались для гостей, и самые прославленные и модные музыканты пленяли их чудесами своего искусства. Его обеды, в организации которых ему всегда помогал лорд Генри, славились тщательным подбором приглашенных, а также изысканным убранством стола, представлявшим собой настоящую симфонию экзотических цветов, вышитых скатертей, старинной золотой и серебряной посуды. И многие, особенно среди молодежи, видели в Дориане Грее воплощение того идеала, о котором они мечтали в студенческие годы и в котором сочетались подлинная культурность ученого с обаянием и утонченной благовоспитанностью светского человека, "гражданина мира". Он казался им одним из тех, кто, как говорил Данте, "стремится облагородить душу поклонением красоте". Одним из тех, для кого, по словам Готье, и "создан этот зримый мир".

Для Дориана жизнь была первым и величайшим из искусств, а все другие искусства - только ее украшением. Конечно, он отдавал дань также моде, которая на короткое время может сделать реальной любую фантазию, добившись всеобщего ее признания, и щегольству, как своего рода стремлению доказать абсолютность условного понятия о Красоте. Его манера одеваться, те течения моды, которыми он время от времени увлекался, оказывали заметное влияние на молодых щеголей, блиставших на балах в Мейфэре и в клубах Пэлл-Мэлла. Они подражали ему во всем, пытаясь достигнуть такого же изящества даже в мелочах, которым сам Дориан не придавал никакого значения.

Дориан весьма охотно занял то положение в обществе, какое было ему предопределено по достижении совершеннолетия, и его радовала мысль, что он может стать для Лондона наших дней тем, чем для Рима времен императора Нерона был автор "Сатирикона". Но в глубине души он мечтал о роли более значительной, чем простой arbiter elegantiarum, у которого спрашивают совета, какие надеть драгоценности, как завязать галстук или носить трость. Он мечтал создать новую философию жизни, у которой будет свое разумное обоснование, свои последовательные принципы, и высший смысл жизни видел в одухотворении чувств и ощущений.

Культ чувственной жизни осуждался достаточно часто и вполне справедливо, ибо люди инстинктивно боятся страстей и ощущений, которые могут оказаться сильнее их и, как мы знаем, свойственны и низшим существам. Но Дориану Грею казалось, что истинная природа этих чувств еще до сих пор не осмыслена и они остаются необузданными лишь потому, что люди всегда старались их усмирить, не давая им пищи, или убить страданием, вместо того чтобы видеть в них элементы новой духовной жизни, в которой преобладающей чертой должно быть высокоразвитое стремление к Красоте.

Оглядываясь на путь человечества через века, Дориан не мог отделаться от чувства глубокого сожаления. Как много упущено, сколько уступок сделано - и ради какой ничтожной цели! Бессмысленное, упрямое отречение, уродливые формы самоистязания и самоограничения, в основе которых лежал страх, а результатом было вырождение, безмерно более страшное, чем так называемое "грехопадение", от которого люди в своем неведении стремились спастись. Недаром же Природа с великолепной иронией всегда гнала анахоретов в пустыню к диким зверям, давала святым отшельникам в спутники жизни четвероногих обитателей лесов и полей.

Да, прав был лорд Генри, предсказывая рождение нового гедонизма, который должен перестроить жизнь, освободив ее от сурового и нелепого пуританства, неизвестно почему возродившегося в наши дни. Конечно, гедонизм этот будет прибегать к услугам интеллекта, но никакими теориями или учениями не станет подменять многообразный опыт страстей. Цель гедонизма - именно этот опыт сам по себе, а не плоды его, будь они горькие или сладкие. В нашей жизни не должно быть места аскетизму, умерщвляющему чувства, так же, как и грубому распутству, притупляющему их. Гедонизм научит людей во всей полноте переживать каждое мгновение жизни, ибо и сама жизнь - лишь преходящее мгновение.

Кто из нас не просыпался порой до рассвета после сна без сновидений, столь сладкого, что нам становился почти желанным вечный сон смерти, или после ночи ужасов и извращенной радости, когда в клетках мозга возникают видения страшнее самой действительности, живые и яркие, как всякая фантастика, и исполненные той властной силы, которая делает таким живучим готическое искусство, созданное словно специально для тех, кто болен мечтательностью? Всем памятны эти пробуждения. Постепенно белые пальцы рассвета пробираются сквозь занавески, и кажется, будто занавески колышатся от их прикосновений. Черные причудливые тени бесшумно расползаются по углам комнаты, чтобы притаиться там до времени. А за окном среди листвы уже начинают щебетать птицы, на улице слышны шаги спешащих на работу людей, порой и вздохи, и завывания ветра, который налетает с холмов и долго бродит вокруг еще не проснувшегося дома, словно боясь разбудить спящих, но все же вынужден прогнать сон из его пурпурных глубин. Одна за другой поднимаются легкие, как вуаль, завесы мрака, все вокруг медленно обретает прежние формы и краски, и на ваших глазах рассвет возвращает окружающему миру его обычный вид. Тусклые зеркала снова начинают жить своей отраженной жизнью. Потушенные свечи стоят там, где их оставили накануне, а рядом - не до конца разрезанная книга, которую вчера читали, или увядший цветок, вчера вечером на балу украшавший вашу петлицу, или письмо, которое вы боялись прочесть или перечитывали слишком часто. Ничто как будто не изменилось. Из призрачных теней ночи снова встает знакомая жизнь, и нам предстоит ее продолжать с того места, на котором она вчера остановилась, так что мы с болью начинаем понимать, что обречены непрерывно тратить попусту силы, вертясь все в том же привычном кругу привычных занятий. Иногда мы в эти минуты испытываем страстное желание, открыв глаза, увидеть новый мир, преобразившийся за ночь, мир, в котором все приняло новые формы и оделось живыми, светлыми красками, мир, полный перемен и новых тайн, мир, где прошлому нет места, а если и есть, то место весьма скромное, и если это прошлое еще живо, то, во всяком случае, не в виде обязательств или сожалений, ибо даже в воспоминании о счастье есть своя горечь, а память о минувших наслаждениях причиняет боль.

Именно создание таких миров представлялось Дориану Грею главной целью или одной из главных целей жизни; и в погоне за ощущениями, новыми и упоительными, которые имели бы в себе основной элемент романтики - необычность, он часто увлекался идеями, заведомо чуждыми его натуре, поддаваясь их коварному влиянию, а затем, постигнув их сущность, насытив свою любознательность, отрекался от них с тем равнодушием, которое не только совместимо с пылким темпераментом, но и, как утверждают некоторые современные психологи, часто является необходимым его условием.

Одно время стали поговаривать, будто Дориан намерен перейти в католичество. Действительно, обрядность католической религии всегда нравилась ему. Таинство ежедневного жертвоприношения, еще более страшного своей реальностью, чем все жертвоприношения древнего мира, волновало его своим великолепным презрением к свидетельству всех наших чувств, первобытной простотой, извечным пафосом человеческой трагедии, которую оно стремится символизировать. Дориан любил преклонять колена на холодном мраморе церковных плит и смотреть, как священник в тяжелом парчовом облачении медленно снимает бескровными руками покров с дарохранительницы или возносит сверкающую драгоценными камнями дароносицу, похожую на стеклянный фонарь с бледной облаткой внутри, - и тогда ему хотелось верить, что это и в самом деле "panis caelestis", "хлеб ангелов". Любил Дориан и тот момент, когда священник в одеянии Страстей господних преломляет гостию над чашей и бьет себя в грудь, сокрушаясь о грехах своих. Его пленяли дымящиеся кадильницы, которые, как большие золотые цветы, качались в руках мальчиков с торжественно-серьезными лицами, одетых в пурпур и кружева. Выходя из церкви, Дориан с интересом посматривал на темные исповедальни, а иногда подолгу сидел в их сумрачной тени, слушая, как люди шепчут сквозь ветхие решетки правду о своей жизни.

Однако Дориан понимал, что принять официально те или иные догматы или вероучение значило бы поставить какой-то предел развитию своего ума, и никогда он не делал такой ошибки; он не хотел считать своим постоянным жилищем гостиницу, пригодную лишь для того, чтобы провести в ней ночь или те несколько ночных часов, когда не светят звезды и луна на ущербе. Одно время он был увлечен мистицизмом, его дивным даром делать простое таинственным и необычайным, и всегда сопутствующей ему сложной парадоксальностью. В другой период своей жизни Дориан склонялся к материалистическим теориям немецкого дарвинизма, и ему доставляло своеобразное удовольствие сводить все мысли и страсти людские к функции клетки серого вещества мозга или белых нервных волокон: так заманчива была идея абсолютной зависимости духа от физических условий, патологических или здоровых, нормальных или ненормальных. Однако все теории, все учения о жизни были для Дориана ничто по сравнению с самой жизнью. Он ясно видел, как бесплодны всякие отвлеченные умозаключения, не связанные с опытом и действительностью. Он знал, что чувственная жизнь человека - точно так же, как и духовная - имеет свои священные тайны, которые ждут того, чтобы их открыли.

Он принялся изучать воздействие различных запахов, секреты изготовления ароматических веществ. Перегонял благовонные масла, жег душистые смолы Востока. Он приходил к заключению, что всякое душевное настроение человека связано с какими-то чувственными восприятиями, и задался целью открыть их истинные соответствия. Почему, например, запах ладана настраивает людей мистически, а серая амбра разжигает страсти? Почему аромат фиалок будит воспоминания об умершей любви, мускус туманит мозг, а чампак развращает воображение? Мечтая создать науку о психологическом влиянии запахов, Дориан изучал действие разных пахучих корней и трав, душистых цветов в пору созревания их пыльцы, ароматных бальзамов, редких сортов душистого дерева, нарда, который расслабляет, ховении, от запаха которой можно обезуметь, алоэ, который, как говорят, исцеляет душу от меланхолии.

Был в жизни Дориана и такой период, когда он весь отдался музыке, и тогда в его доме, в длинном зале с решетчатыми окнами, где потолок был расписан золотом и киноварью, а стены покрыты оливково-зеленым лаком, устраивались необыкновенные концерты: лихие цыгане исторгали страстные мелодии из своих маленьких цитр, величавые тунисцы в желтых шалях перебирали туго натянутые струны огромных лютней, негры, скаля зубы, монотонно ударяли в медные барабаны, а стройные, худощавые индийцы в чалмах сидели, поджав под себя ноги, на красных циновках и, наигрывая на длинных камышовых и медных дудках, зачаровывали (или делали вид, что зачаровывают) больших ядовитых кобр и рогатых гадюк. Резкие переходы и пронзительные диссонансы этой варварской музыки волновали Дориана в те периоды его жизни, когда прелесть музыки Шуберта, дивные элегии Шопена и даже могучие симфонии Бетховена не производили на него никакого впечатления. Он собирал музыкальные инструменты всех стран света, даже самые редкие и старинные, которые можно найти только в гробницах или у тех немногих диких племен, которым удалось уцелеть при столкновении с западной цивилизацией. Ему нравилось брать эти инструменты в руки и пытаться играть на них. В его коллекции был таинственный "джурупарис" индейцев Рио-Негро, на который женщинам смотреть запрещено, и даже юношам это дозволяется лишь после поста и бичевания плоти; были перуанские глиняные кувшины, издающие звуки, похожие на пронзительные крики птиц, и те флейты из человеческих костей, которым некогда внимал в Чили Альфонсо де Овалле, и поющая зеленая яшма, находимая близ Куско и звенящая удивительно приятно. Были в коллекции Дориана и раскрашенные тыквы, наполненные камешками, которые гремят при встряхивании, и длинный мексиканский кларнет - в него музыкант не дует, а во время игры втягивает в себя воздух; и резко звучащий "туре" амазонских племен, - им подают сигналы часовые, сидящие весь день на высоких деревьях, и звук этого инструмента слышен за три лье; и "тепонацтли" с двумя вибрирующими деревянными языками, по которому ударяют палочками, смазанными камедью из млечного сока растений; и колокольчики ацтеков, "иотли", подвешенные гроздьями наподобие винограда; и громадный барабан цилиндрической формы, обтянутый змеиной кожей, какой видел некогда в мексиканском храме спутник Кортеса, Бернал Диас, так живописавший жалобные звуки этого барабана.

Дориана эти инструменты интересовали своей оригинальностью, и он испытывал своеобразное удовлетворение при мысли, что Искусство, как и Природа, создает иногда уродов, оскорбляющих глаз и слух человеческий своими формами и голосами.

Однако все это вскоре ему надоело. И по вечерам, сидя в своей ложе в опере, один или с лордом Генри, Дориан снова с восторгом слушал "Тангейзера", и ему казалось, что в увертюре к этому великому произведению звучит трагедия его собственной души.

Затем у него появилась новая страсть: драгоценные камни. На одном бале-маскараде он появился в костюме французского адмирала Анн де Жуайеза, и на его камзоле было нашито пятьсот шестьдесят жемчужин. Это увлечение длилось у него много лет - можно сказать, до конца его жизни. Он способен был целыми днями перебирать и раскладывать по футлярам свою коллекцию. Здесь были оливково-зеленые хризобериллы, которые при свете лампы становятся красными, кимофаны с серебристыми прожилками, фисташковые перидоты, густо-розовые и золотистые, как вино, топазы, карбункулы, пламенно-алые, с мерцающими внутри четырехконечными звездочками, огненно-красные венисы, оранжевые и фиолетовые шпинели, аметисты, отливавшие то рубином, то сапфиром. Дориана пленяло червонное золото солнечного камня, жемчужная белизна лунного камня, радужные переливы в молочном опале. Однажды ему привезли из Амстердама три изумруда, необыкновенно крупных и ярких, и старинную бирюзу, предмет зависти всех знатоков.

Дориан всюду разыскивал не только драгоценные камни, но и интереснейшие легенды о них. Так, например, в сочинении Альфонсо "Clericalis Disciplina" упоминается о змее с глазами из настоящего гиацинта, а в романтической истории Александра рассказывается, что владыка Эматии видел в долине Иордана змей "с выросшими на их спинах изумрудными ошейниками".

В мозгу дракона, как повествует Филострат, находится драгоценный камень, "и если показать чудовищу золотые письмена и пурпурную ткань, оно уснет волшебным сном, и его можно умертвить".

По свидетельству великого алхимика Пьера де Бонифаса, алмаз может сделать человека невидимым, а индийский агат одаряет его красноречием. Сердолик утишает гнев, гиацинт наводит сон, аметист рассеивает винные пары. Гранат изгоняет из человека бесов, а от аквамарина бледнеет луна. Селенит убывает и прибывает вместе с луной, а мелоций, изобличающий вора, теряет силу только от крови козленка.

Леонард Камилл видел извлеченный из мозга только что убитой жабы белый камень, который оказался отличным противоядием. А безоар, который находят в сердце аравийского оленя, - чудодейственный амулет против чумы. В гнездах некоторых аравийских птиц попадается камень аспилат, который, как утверждает Демокрит, предохраняет от огня того, кто его носит.

Назад Дальше