День был низенький, туманный и тихий, как в апреле, и все же в обед черти откуда-то принесли к нам девятку "юнкерсов". Бомбили они не окопы, а село, и сбросили ровно девять бомб. Я сам считал удары. От них подпрыгивал весь наш пупок, - до такой степени взрывы были мощны и подземно-глухи.
- Железобетонные, - сказал Васюков. - Из цемента. По тонне каждая. Я точно знаю!
- Ну и что? - спросил я.
- А ничего. Воронка с хату. Озеро потом нарождается…
Над селом клубился серый прах; истошно, не по-лошадиному визжали и ржали кони, кричали и стреляли куда-то кавалеристы, хотя "юнкерсы" уже скрылись. Я схватил Васюкова за локоть. Он отвел глаза и отчужденно сказал:
- Ну, тут… сам понимаешь. Они могут сейчас завернуть и к нам. Так что решай, где ты должен находиться…
- Пять минут! - сказал я. - Только взгляну, узнаю… Ну?!
Он молчал, и я отвернулся к ручью и стал закуривать.
Удивительно, какая осмысленная, почти человечья мука может слышаться в лошадином ржании!
- Вообще-то можно и сбегать, - сказал позади меня Васюков. Ну, сколько тут? Двести метров!
Я сунул ему незажженную цигарку и бросился в село.
На улице валялись снопы соломы, колья и слеги заборов - это сразу, а глубже, уже недалеко от Маринкиной хаты, я увидел огромную, круглую воронку, обложенную метровыми пластами смерзшейся земли. Рядом с нею, у раскиданного плетня, высокий смуглолицый кавалерист, одетый в бурку и похожий на Григория Мелехова, остервенело пинал сапогами в разорванный сизый пах коня, пробуя освободить седло. Конь перебирал, будто плыл, задранными вверх ногами, тихонько ржал, изгибал длинную мокрую шею, заглядывая на свой живот, и глаза у коня были величиной в кулак, чернильно-синие, молящие.
Через минуту я увидел - нет, не Маринкину еще - разрушенную хату. Наверно, тут было прямое попадание, потому что даже печка не сохранилась. Да там вообще ничего не уцелело. Просто это была исковерканная куча бревен и соломы, осевшая в провал.
В тесовой крыше Маринкиной хаты, прямо над сенцами, темнела большая, круглая дыра. Во дворе и на крыльце валялась пегая щепа дранки. Я решил, что крышу прободал осколок. Цементный. Но дыра была чересчур велика, и у меня похолодело во рту: "Бомба замедленного действия!" Я мысленно увидел ее почему-то никелированно-блестящей, тикающей и побежал со двора пригнувшись, как бегал в детстве с чужих огородов. Я то и дело оглядывался и видел белую дверь и веревочку, а пониже ее, там, где вчера было "Маринка дура" - бурое продолговатое пятно. "Стерла, чтобы я опять когда-нибудь не прочитал", понял я и повернул назад.
Дверь я открыл с ходу, плечом, и в полутьме сеней, под белым столбом света, проникавшего в дыру крыши, увидел лошадь. Она лежала комком, подвернув под себя ноги и голову, и на ее мертвой спине выпячивалось и блестело медной оковкой новенькое комсоставское седло. В хате никого не было, но на столе, в крошеве стекла, лежал хлеб, три ложки и стоял чугунок. От него шел пар, окна на улицу были разбиты. Я заглянул в чулан и позвал:
- Есть кто-нибудь?
- Есть! - слабо донесся откуда-то Колькин голос.
- Где ты? - спросил я.
- А тут… В погребе!
Прямо у моих ног приоткрылся люк, и Колька вылез первым, за ним мать, а потом Маринка. Она была непокрытой, и я впервые увидел ее волосы - черные до синевы, в двух косах. Она смотрела на меня так, будто хотела предупредить о чем-то, боялась, видно, что я брякну ей что-нибудь лишнее, тут, при матери, и я сказал:
- Лошадь там в сенцах. Убитая. Пришел посмотреть…
- Господи! - запричитала мать. - Да как же она там очутилась? Ваша, что ли?
- Нет, она чужая, - сказал я. - Вечером мы ее вытащим.
В сенцах, увидав пробитую крышу и лошадь, мать сказала, что это не к добру, и заголосила. Что я мог тогда сделать для них? Мне даже подарить им было нечего…
Васюков сказал, что я отсутствовал ровно восемнадцать минут. Я сообщил ему о лошади.
- С седлом? - спросил он.
- С седлом.
- Хорошее?
- Новое. Комсоставское.
- Порядок! - сказал он. - Пригодится.
- Для кого?
- Ну, мало ли! Может, довоюемся до майоров, а тут такой случай… Они же уходят, видишь?
Конники покидали село, уходя в тыл. Некоторые шли пешком, неся уздечки и седла.
Вскоре во взвод явился связной Мишенина.
- Младший лейтенант Воронов! К капитану! - прокричал он, глядя куда-то мимо меня. Все эти связные старших были на один манер: для них мы, командиры взводов, не начальство, которое нужно приветствовать. Сволочи!
Мишенину оборудовали землянку между селом и первым взводом. Землянка получилась роскошная, с печкой и в четыре наката сухих бревен. Значит, мы не уйдем отсюда!
Капитан вызвал всех командиров взводов роты. Совещание было коротким и для меня как праздник - нам предстояло делать проволочные заграждения по эту сторону ручья. Колья - в селе. Проволока - в четвертом взводе. Интересно, откуда она там взялась?
Я побежал в свой взвод и еще издали не прокричал, а пропел, потому что у меня все команды теперь пелись:
- Старший сержант Васюков! Ко мне!
Он, конечно, понял, что я не с плохим вернулся, и точь-в-точь, как я вчера перед Калачом, врезал передо мной каблуками и доложил:
- Помощник командира второго взвода третьей роты четыреста восемнадцатого стрелкового батальона старший сержант Васюков по вашему приказанию явился!
- Пьяница ты! - шепотом сказал я ему. - Самогонщик! В штрафной захотел?
- Никак нет, товарищ лейтенант! - тоже шепотом ответил он, и мы разом почему-то оглянулись на окоп. Тридцать обветренных, знакомых и дорогих мне лиц, тридцать пар всевидящих и понимающих глаз смотрели в нашу сторону. Что-то горячее, благодарное и преданное к этим людям пронизало тогда мое сердце, и я быстро отвернулся, потому что мог заплакать, а Васюков спросил:
- Ты чего?
- Ничего, - сказал я. - Просто ты пьяница. Самовольщик…
Пока принесли колючку - смерклось, и мы с Васюковым отправились в село "на разведку кольев". Маринка ожидала меня во дворе. Она смущенно поздоровалась с Васюковым, а мне сказала:
- Я думала, уже не придешь…
- У нас так не бывает, - с важностью заявил Васюков. - Что сказано, то сделано. Ну-ка, показывайте, где лошак!
- Лошадь? - спросила Маринка. - Она вон там, за сараем лежит.
- Это почему там? - удивился Васюков. - А седло где?
- Казаки взяли. Которые выволакивали… - Васюков остервенело плюнул, хотел что-то сказать мне, но раздумал.
- Давай хлопочи насчет кольев, - сказал я ему. - Назначь два отделения. А я через час буду. Ладно?
Он посмотрел на свои большие кировские часы и пошел со двора. Маринка взяла меня за указательный палец и повела за угол сарая. Там, на снегу, обрывая темный, извилистый след, страшной неподвижной кучкой лежала лошадь. Я стал к ней спиной, обнял Маринку и забыл, что я на земле и на войне. Она подалась ко мне и зажмурилась, а минут через пять сказала:
- Мама спрашивала, зачем ты приходил.
- А ты что сказала?
- Колька сказал…
- Что?
- Ну, что ты ко мне…
- А она что?
- Так… Ничего.
- А все же?
- Ну… чтобы это было в первый и последний раз.
Я поцеловал ее, и она, сронив мне на плечо голову, западающим шепотом сказала:
- Ох, Сережа! Пропала, видно, я…
- Почему? - с непонятной обидой к кому-то спросил я.
- Люблю я тебя… Так люблю, что… пропала я!
- Дурочка ты! - сказал я, и почему-то никакое другое слово не было мне нужнее, роднее и ближе, чем это. - Дурочка! Тебя-то уж я не потеряю!
- А я тебя?
- Куда я денусь?
- Не де-енешься! - пропела Маринка. - Я же хо-ро-ошая, красивая. Ты думаешь, я это не знаю?
- Дурочка ты…
Может, оттого, что я в третий раз называл ее так и сразу же целовал, Маринке нравилось это слово…
Второй день уже я не ходил, а бегал. Васюков сказал, что отсутствовал я всего лишь пятьдесят три минуты.
- Не дотянул до часа, - не удержался он. - Хотя на войне, конечно, быстрее все делается…
- Будешь болтать - и я дотянусь как-нибудь до твоей рожи. Пьяница несчастный! - сказал я.
- Вообще-то выпить не мешало бы, - мечтательно протянул он. - И какого это черта не дают нам фронтовые сто граммов! Ты не знаешь?
- А ты не знаешь, что на закуску ста граммов полагается фронт? - спросил я.
- Так мы бы занюхали тут чем-нибудь…
Бойцы носили из села колья и бревна. Где они их там брали - было неизвестно. Мы работали всю ночь - врывали стояки для колючки, а за ручьем, по заснеженному лугу, елозили батальонные минеры. Неужели в темноте можно минировать? Что за спешка?
Отделения моего взвода попеременно отдыхали в трех крайних хатах. До сих пор я был только в одной - там, где спал сам. Я пошел туда уже перед утром. До этого я лишь один раз видел хозяина хаты маленького и щуплого, с русой бородкой и темными умными глазами. Он почему-то коротко и недобро засмеялся, когда увидел меня, и я не заметил у него зубов. Может, он засмеялся тогда не надо мной, а просто так. И все же он не понравился мне.
В хате спало третье отделение. Бойцы лежали на соломе, настланной толстым слоем на полу. Командир отделения Крылов стоял посреди хаты и курил. У дверей, прислонясь спиной к притолоке, сидел на корточках - как чужой тут - хозяин хаты. Он взглянул на меня и опять нехорошо как-то улыбнулся. Что за тип? Я прошел в угол и с удовольствием нырнул в солому. В хате было тепло и сумрачно - на завешенном рябой попонкой окне мерцала лампа без пузыря. Интересно, чего этот беззубый хрен оскаляется? Что во мне смешного? Сам-то на всех чертей похож! И дочь - тоже. Я столкнулся с нею вчера, выходя из хаты. У нее такой нос, будто она всё время плачет втихую… Любопытно, как ее звать! Феклой, наверно! Я улыбнулся Маринке, обнял солому и стал засыпать. Откуда-то издалека в мое затихающее сознание толкнулся голос Крылова:
- Значит, говорите, отпустили?
- Пришлось выпустить… Видно, не до нас теперь тюремщикам, - шепеляво, но со сдержанно-едкой силой ответил хозяин.
Крылов долго молчал, потом почти безразлично спросил:
- И документик имеете?
- А то как же! Дают, - в тон ему отозвался хозяин.
- А он у вас далеко?
- Не так, чтоб слишком…
Я уже был на краю сна и яви, когда Крылов произнес чуть слышно:
- Предъявите мне документ.
- Можно и предъявить, - со спокойной ехидцей сказал хозяин. - Вы что же, старшой тут по таким делам?
- Может, и старшой, - ответил Крылов. Видно, он решил, что я сплю.
- Ну-ну! - поощрил хозяин, и оба они замолчали - Крылов читал документ, и в хате был слышен лишь ровный, покойный храп бойцов.
- Та-ак, сказал наконец Крылов. - А за что отбывал?
- За что сидел? - будто не расслышал хозяин. - За испуг воробьев на казенной крыше…
Я чуть не прыснул, здорово придумал мужик, а Крылову ответ не понравился. Он сказал: "Ну, всё!" - и стал укладываться. Я слышал, как он сердито шуршит соломой, и слышал, как неприятно хрустят колени хозяина, проходившего в чулан…
Весь следующий день мы укрепляли свой берег ручья и снабжались боеприпасами, - мой взвод получил два ручных пулемета, одно ПТР, несколько ящиков патронов, гранат и бутылок с бензином. Калач прибыл на наш пупок в полдень и сам выбрал место для пулеметов и ПТР - на правом фланге, так как соседей там у нас пока не было. Он опять накричал на меня, но уже не за кооперативное имущество, а за беспечность при распределении бойцов на отдых.
- Что за человек, у которого ты дислоцируешься? - спросил он.
- Маленький такой, - сказал я.
- А мне плевать, большой он или маленький! - покраснел Калач. - Найдите другое место! Мало вам пустых изб, что ли? Залезают черт знает куда!..
Всем остальным майор остался доволен. Он спросил Мишенина, ознакомлен ли я со схемой минного поля впереди ручья, и ушел. Интересно, за что он меня не любит? А вот капитан любит, я ведь это вижу и знаю. И я люблю его тоже.
Я рассказал Васюкову о хозяине хаты и о Крылове.
- Все ясно, - сказал он. - Сознательный малый. Один на весь взвод оказался… Валенки - тоже его работа! Что ж, бдительные люди нам с тобой позарез нужны… Как ты думаешь, не закрепить ли ПТР за младшим сержантом Крыловым? Оружие это грозное, отношение к себе требует бережное. Доверим?
- Конечно, доверим, - сказал я.
В двадцать ноль-ноль я был за углом сарая, как штык. Маринка уже ждала меня, и я снова стал спиной к убитой лошади и полетел над землей.
- Давай уйдем отсюда. Нехорошо как-то тут… - сказала Маринка.
- А куда? - спросил я.
- К амбару.
- Я на один час только.
- А мы бегом.
- Ну давай, - сказал я, и мы побежали по огородам, и она держала меня за указательный палец, как маленького. Крыльцо амбара было припорошено снегом, и я стал разметать его шапкой, а Маринка наклонилась ко мне и изумленно-испуганно спросила на ухо:
- Что ты делаешь?
- Сядем, - сказал я. - Ты не бойся… Я же обещал… Я притянул ее к себе на колени и ощутил грудью стук ее сердца - как у голубя.
- Дурочка! Что ты во всем этом понимаешь!
- В чем? - спросила она.
- В том, какая ты у меня… В нашей с тобой любви.
- Непутевая она у нас… Если б не война!..
- Тогда бы я не встретил тебя.
- А я и без тебя встретила б!
- Кого?
- Как кого? Тебя. Ты где жил?
- В Обояни.
- Ну и приехала б!.. А там у вас одеколон делают?
- Кирпичи, - сказал я.
- Обоя-ань… Расскажи мне о себе. Всё-всё!
Я рассказал всё-всё и сам удивился тому, как это было немного. Мы жили с матерью в Медвенке. Это райцентр. Мать была там учительницей. Я закончил десятилетку, но не в Медвенке, а уже в Обояни; в 1937 году маму уволили, а меня исключили из комсомола. За что? У нас было несколько томов "Отечественной войны 1812 года", и мы с матерью знали всех генералов от Барклая-де-Толли до Тучкова-третьего. Ну, вот за этот интерес к русским генералам… А в Обояни я вступил в комсомол снова. Скрыл прошлое - и вступил!
- Приняли? - спросила Маринка.
- Кто? - не понял я. - Те, что исключали?
- Да нет, вообще.
- Приняли. - И я ругнулся, так, чтоб отвести душу.
- Не ругайся, - попросила Маринка. - Ты очень любишь ругаться. Прямо как мой отец. Он тоже часто выражался…
- А где он? - спросил я.
- На фронте… Два месяца нету писем… Где это Шклов находится, не знаешь?
Я подумал о своем последнем письме маме, посланном еще из Мытищ, о крыше и выбитых окнах в Маринкиной хате, о погребе и Кольке, и что-то обидное шевельнулось во мне к самому себе. Почему-то мне вспомнилось, что самым ненавистным словом у мамы было "проходимец". Хуже такого определения человека она не знала.
- Ты чего замолчал? - спросила Маринка.
- Думал, - сказал я.
- О чем?
- О себе… И о тебе тоже… Знаешь, у нас все с тобой должно быть хорошо и правильно! Давай поженимся…
То, что я сказал - поженимся, отозвалось во мне каким-то протяжным, изнуряюще благостным звоном, и я повторил это слово, прислушиваясь к его звучанию и впервые постигая его пугающе громадный, сокровенный смысл. Наверно, Маринка тоже ощутила это, потому что вдруг прижалась ко мне и притаилась.
- Поженимся! - опять сказал я.
- Что ты выдумываешь, - произнесла наконец Маринка. - Где же мы… Война же кругом!
- Черт с нею! - сказал я. - Мы поженимся так пока, понимаешь? А после войны только будем как настоящие муж и жена. Хорошо?
- Что ты выду-умываешь!..
- Завтра поженимся, в день моего рождения…
- Господи! Что ты говоришь? - воскликнула Маринка, и в эту минуту она была очень похожа на свою мать, когда та увидела лошадь в сенцах и сказала: "Господи". - У меня же тоже двадцать второго ноября день рождения! Ты вправду?
- Ну да. Двадцать один стукнет. Ты думаешь, я молоденький?
- Не-ет, я и не думала… А мне тоже восемнадцать стукнет. А ты думал, сколько?
- Пятьдесят шесть, - сказал я.
- Что ты! Маме и то сорок пять только!..
- Дурочка ты!..
Возвращался я бегом, и подмерзший снег не скрипел, а пел у меня под ногами, и мысленно я пел сам, и со мной пела вся та ночь - чутко-тревожная, огромная, заселенная звездами, войной и моей любовью. Я хорошо понимал, что моя радость "незаконна", - немцы ведь подходили к Москве, но всё равно я не справлялся с желанием поделить свое счастье поровну со всеми людьми.
В окопе с дежурным отделением был Васюков.
- Как дела? - спросил я его.
- Все в порядке, - ответил он. - А у тебя?
Мы сошли с ним к проволочному заграждению, широкой кривулиной уходившему в лунно-дымную даль центра обороны. На кольях и на колючей основе проволоки мерцали блестки легкого инея, и все это безобразное нагромождение казалось теперь осмысленно безобидным, нарядным, кружевным.
- Послушай, Коля… Понимаешь, я женюсь! Завтра женюсь, - бессвязно и благодарно сказал я Васюкову. Он посмотрел на меня, отступил в сторону и спросил, давясь хохотом:
- Только жениться? А иначе, значит, никак? Молодец девка!..
Я ударил его дважды, и в окоп мы вернулись порознь.