- Любые свои предположения вы можете написать лично мне. Конверт оформляется как нормальная секретная почта, и никто ни о чем никогда не узнает. Вы должны следить за вашим начальником, понимаете?
Гурьянов быстро дважды кивнул.
- Впрочем, это между нами! - предупредил немец и, не поблагодарив Хорвата, приказал Гурьянову откупорить бутылку. Глаза его смеялись почти добродушно, когда он спросил у начальника, не работает ли его Лашков, "подполковник или майор в прошлом", как он выразился, на русских.
- Не думаю, - покашляв в кулак, ответил Хорват.
- Еще бы вы думали, - уже засмеялся шеф. - Но вообще смотрите за ним, черт его разберет.
Посмеявшись, Грейфе предложил выпить всем вместе.
- Отчего не выпить на досуге? - спросил он - Не правда ли? А на мою подозрительность не обижайтесь, господа. Я слишком осведомлен для того, чтобы кому-либо, когда-либо верить. Себе я тоже верю с трудом. Своим глазам. Например: где мы? Почему мы тут? Почему этот майор в прошлом с нами? Чьи боги нарисованы на стенах? Здоровы ли мы психически?
И он замолчал надолго, быть может сладко прислушиваясь к тому, как работает таинственный серый порошок, изобретенный для избраннейших химиками "Фарбендиндустри".
"Угостил бы! - подумал Лашков. - Наверное, получше шнапса!"
- Вы решительно во всем правы, господин доктор, - осторожно нарушил молчание Хорват, - но ведь не исключено, что наша школа готовит агентуру и на длительное оседание. Во всяком случае, особый курс у нас существует с основания школы. А такие агенты не имеют права давать о себе знать.
- Да что вы! - издевательским голосом произнес шеф. - В первый раз слышу. Неужели?
Серый порошок срабатывал, видимо, на славу. Угасшие было глаза Грейфе вновь начали светиться фанатическим огнем.
- Может быть, вы прочтете мне курс конспирации разведочной агентуры? - осведомился он. - Я бы прослушал. У меня есть и время для этого…
Хорват сконфузился и сделал вид, что протирает очки.
- Купейко был бы хорошим резидентом на глубокое оседание, - серьезно, без усмешки произнес Грейфе. - Отличным. Смотря только на чьей стороне. Вам, кстати, не кажется странным, что рабочие качества человеческой особи иногда раскрываются после смерти. То есть я хотел выразиться в том смысле, что как человек умирает - таков он и есть на самом деле?
Гурьянов и Хорват промолчали, у них не было никаких мнений на этот счет. Грейфе раскурил сигару. Он заметно оживился от своего порошка и от коньяка тоже, пот высыпал на его высоком лбу.
- Вас информируют о чем-либо в смысле действий вашей агентуры или вы решительно ничего не знаете? - осведомился шеф. - Хоть что-нибудь вам сообщают?
- Только один раз нам прислали литографированное сообщение из английской печати о том, что мощная диверсионная группа, выброшенная в Ленинград, была после выполнения своих заданий ликвидирована органами МГБ.
Хорват помедлил: говорить дальше или нет? Грейфе молча сосал сигару.
- Сообщение в школе я не вывесил, - сказал Хорват. - Такие вести не укрепляют моральный дух курсантов…
- Тем более что в Ленинград мы никого не выбрасывали, - усмехнулся Грейфе, - это все фантазии писак из отдела пропаганды "Остланд". Без моего грифа прошу все литографированные сообщения уничтожать. Теперь послушайте меня. Я вам расскажу кое-что. Кое-что из жизни. Из невеселой жизни.
Он опьянел довольно основательно.
- У меня, у меня самого, в отделе "Норд" на станции Ассари работал советский разведчик. Вы понимаете, что это значит?
Хорват и Гурьянов понимали. Они оба даже перестали дышать. Уж это не литографированное сообщение из английских газет - это говорил сам Грейфе.
- В ванной комнате он ухитрился держать рацию. Не в своей квартире, а в здании моей разведки. Ванна, конечно, там не работала. У него была якобы фотолаборатория. И вдруг мое здание запеленговали. Вы понимаете?
И это они понимали.
Пожалуй, им стало полегче. Уж если такие крокодилы, как Грейфе, ухитряются держать при себе советских разведчиков, то что можно спросить с какого-то начальника школы и его заместителя?
- Он выбросился из окна головой о камни. Вот и вся история, - сказал Грейфе. - Тут и начало и конец. А в отделе "А-1" еще похуже, - слава господу, что там я не командую. Там работала целая группа советских разведчиков. Приезжала комиссия из Берлина. Лейтенант Вайсберг оказался Кругловым. Его опознали. Было расстреляно сто девять человек.
Он выпил еще и посмотрел бутылку на свет.
- Со следующей недели вы будете получать регулярную информацию о том, куда, когда и даже с какими результатами забрасываются ваши паршивцы, - сказал Грейфе. - Вы будете получать и информацию, и наши выводы. Вы будете получать все для того, чтобы знать, сколько времени осталось до рассвета…
Гурьянов и Хорват глядели на шефа неподвижными зрачками.
- На рассвете обычно казнят, - отпив еще коньяку, сказал шеф. - Должны же вы знать, когда это с вами произойдет? Ну, а возможно - почему же нет? - возможно, что ваши воспитанники действительно так хороши, что заброшены на длительное оседание. Тогда это… дорогой товар, очень дорогой…
Доктор Грейфе вдруг задумался.
- Он много пьет? - спросил вдруг шеф, кивнув на Лашкова-Гурьянова.
- Вечерами, - сказал Хорват.
- Я не спрашиваю - когда. Я спрашиваю - много ли?
- Порядочно, - твердым голосом произнес Хорват. - Мог бы меньше.
- А этот? - отнесся шеф к Гурьянову.
"Сволочь, - подумал заместитель. - Сейчас ты у меня попляшешь!"
И ответил, стараясь не замечать стеклянного блеска очков своего начальника:
- Мы пьем обычно вместе. Поровну. Господин Хорват делит все наши блага по-братски.
Но Грейфе уже не слушал.
- Контрразведкой здесь против нас ведает очень крупный чекист, - сказал он. - Вы это должны знать. Генерал Локоткофф. Но то, что он генерал, знает только "Цеппелин". Он конспирируется старшим лейтенантом. Есть сведения, что мы получим приказ об уничтожении этого субъекта, не считаясь ни с какими затратами и потерями. И надеюсь, мы выполним этот приказ. Не правда ли, господа?
Он поднялся, давая понять, что беседа окончена. Еще минут десять он просидел в одиночестве, потом не торопясь оделся и вышел из часовни, возле которой два часовых отсалютовали ему автоматами. Зонненберг распахнул перед доктором Грейфе дверцу "адмирала", обтянутую имитацией красного сафьяна. В машине пахло крепкими духами и мехом, грубой овчиной, которой Грейфе любил покрывать ноги в долгих поездках по русским дорогам.
- Куда? - спросил Зонненберг.
- Пожалуй… в Ригу.
- Тогда нужно вызвать автоматчиков и мотоциклистов.
- К черту! - ответил Грейфе. - Выезжайте из этой крысоловки, я еще подумаю…
Зонненберг нажал сигнал, "оппель-адмирал" пропел на двух тонах - выше и ниже. У ворот вспыхнула синим светом пропускная контрольная лампочка. Ехали они недолго. Неподалеку от Поганкиных палат машина притормозила.
- Я пройдусь, - сказал Грейфе. - Вы подождите здесь, Зонненберг.
Стрелки часов на приборной доске автомобиля показывали девять. Было темно, моросил весенний дождь. Из-за угла навстречу Грейфе вышел высокий костлявый человек в широком пальто и в низко надвинутой на лоб шляпе. Грейфе сказал ему на ходу:
- Приезжайте в Ригу. Здесь нет возможности поговорить. Я вызову вас повесткой в свой кабинет, и вы явитесь незамедлительно. Вы ведь швейцарский подданный?
- Моя фамилия - Леруа, - ответил высокий и слегка приподнял шляпу.
А шофер Зонненберг записал в это время: "21 час. Встреча возле Поганкиных палат. Широкое пальто, длинный. Беседа не более минуты".
Глава четвертая
- И что ты все смалишь табаком и смалишь? - сказал Локотков, умело и ловко зашивая вощеной дратвой свой прохудившийся сапог. - Не умеете вы, девушки, курить, как я посмотрю…
Инга не ответила.
- Напишу твоему папаше, приедет - выпорет! - посулил Иван Егорович. - Даже смотреть неприятно, как ты себе здоровье портишь. Твой папаша - доктор?
Инга кивнула.
- От чего лечит?
- Он доктор не медицинский. Археолог.
- Тоже неплохо, - покладисто сказал Иван Егорович. - Эвакуирован, как талант?
- Командует артиллерийским полком, - сухо сказала Инга. - Они еще молодые, мои родители, им по двадцать было, когда я родилась. Почитать вам что-нибудь?
- Почитай, - согласился Локотков, - почитай. Стихи?
- Стихи.
- Кстати, ты не помнишь, чей это такой стих: "Как дело измены, как совесть тирана, осенняя ночка темна?"
- Не помню, - подумав, ответила сердитая переводчица. - Слышала, а не помню.
И погодя спросила:
- Вы всегда про свои таинственные дела думаете? Или можете вдруг заметить, что уже весна, что птицы бывают разные, что они поют - война или не война, что нынче, например, жаркий был день?
Локотков еще раз с силой продернул дратву и сказал:
- Это я в газетах читал - была такая дискуссия про живого человека. Который водку пьет - тот живой, а который отказался - тот неживой. Так я, Инга, живой и даже еще совсем не старый, только с первой военной осени ревматизм заедает. Болезнь стариковская, а мне и тридцати нет, хоть, конечно, и тридцатый год - не мало. Ну и устаю, случается. Тебе смешно - вояж-вояж, а мне не до смеху.
Он протер воском дратву, вздохнул и велел:
- Читай стихи свои, оно лучше будет.
- Это про вас, - сказала Инга, и лукавая улыбка дрогнула в ее серых глазах. - Называется "Чекист".
Локотков с любопытством взглянул на свою переводчицу. А она начала тихо читать:
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои!
Пускай в душевной глубине
И всходят и зайдут они,
Как звезды ясные в ночи.
Любуйся ими и молчи…
- Это классическое, - перебил Локотков, - а чье именно, врать не стану - не помню…
Инга шикнула на него и сказала:
- Вы слушайте! Это я так думаю:
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
- Ладно, - с усмешкой произнес Иван Егорович, - кому надо, те понимают. Что надо - делают. И как надо. Выдумщица ты и фантазерка, Инга, вот что.
Он подергал дратву, полюбовался еще не оконченной работой и подумал о том, что хорошо бы съездить к семье в Саратовскую область, похлебать с сынами щей, передохнуть, поговорить с женой. А вслух произнес:
- "Молчи, скрывайся и таи", вот как, товарищ Шанина. Но не про чекиста. Чекист без народа - ноль без палочки. Ты в это вдумайся, сама, между прочим, в особом отделе работаешь…
После Шаниной Локоткова навестил Ерофеев, лучший подрывник бригады.
- Думал, спишь, - сказал он сверху, со ступенек, - там к тебе один гитлеровский паразит просится.
- Какой такой может быть паразит? - с силой продергивая дратву, осведомился Локотков. - Откуда у нас гитлеровские паразиты?
- Да ты что, спал, верно, что ли? - удивился Ерофеев. - Еще поутру они перешли - тридцать два солдата РОА и военнопленных штук под двести из лагеря да из гарнизона Межничек. Привел их парень молодой, изменник, сволочь, вот он и просится к тебе. Да где же ты был, что ничего не знаешь?
- Где был, там меня нету, - сказал Иван Егорович, - а где нету, там побывал. Слышал такую присказку?
- И как тебя еще не убили?! - искренне удивился Ерофеев. - Ребята брешут, что ты и в Псков ходишь, и будто в самую Ригу наведывался.
- В Берлине давеча кофей с Гитлером пил, - сказал Локотков. - Побеседовали о том о сем. Вот так я, а вот так Гитлер. И пирожками закусывали…
Он выслушал длинное повествование Ерофеева о том, как нынче переходили к партизанам изменники Родины, а погодя зевнул и потянулся.
- Ладно вздор-то пороть, Ерофеич, - сказал он сквозь длинную зевоту, - я же сам их принимал нынешний день. Там и был, у обозначенного хутора. А ты как раз спал и все тут мне одни побрехушки рассказываешь. Отсыпь табачку и иди. У тебя табак всегда есть.
Оконфуженный Ерофеев ушел, сделав вид, что про табак забыл. А через несколько минут заскрипела дверь в землянку и чей-то голос, незнакомый и молодой, вежливо осведомился:
- Здесь размещается особый отдел?
Незнакомец еще не спустился в землянку, Ивану Егоровичу видны были пока только ноги в немецких разбитых ботинках.
- А ты зайди совсем, - сказал Локотков. - С головой взойди.
Он полюбовался окончательно зашитым сапогом и вскинул глаза на вошедшего. Это был человек лет двадцати двух, очень худой, с обветренным лицом и зорким взглядом светлых и дерзких глаз. Одет он был в немецкую шинель, но без орла со свастикой, на левом рукаве Иван Егорович разглядел знакомую эмблему боевого союза - трехцветный флаг, белый, синий и красный, с надписью "За Русь".
- Так, - сказал старший лейтенант и, аккуратно замотав портянку, обулся, - сам пришел или взяли?
- Бывший младший лейтенант Лазарев Александр Иванович, - спокойно и с каким-то странным облегчением в голосе представился вошедший. - Сдался сам. Привел солдат, тридцать два человека…
- С оружием?
- Так точно, с оружием. И военнопленных сто девяносто. А к вам явился с просьбой: или расстреляйте нынче же, или поверьте.
Локотков внимательно посмотрел на Лазарева.
- Быстрый, - сказал он. - Ультиматумы ставишь. Давай сначала ознакомлюсь, что ты за птица и какого полета. Расстрелять успеем. Садись.
- Прежде всего, вы мне должны поверить, - твердо произнес Лазарев. - Если вы мне не поверите…
Иван Егорович прервал гостя:
- "Верит - не верит, любит - не любит, любит - поцелует…" Это ты девушкам станешь говорить, - строго сказал он. - Здесь для такого разговора не место да и не время. Кто тебя сюда послал?
- Командир вашей бригады. Я уже четвертый раз прихожу, вас все нет да нет…
- Это вроде того, что я свои приемные часы не соблюдаю?
Лазарев промолчал. Теперь Локотков понял, что глаза у него не дерзкие, а веселые, но в данных обстоятельствах взгляд бывшего младшего лейтенанта, разумеется, выглядел дерзким.
- Чему радуешься? - спросил Иван Егорович.
- Домой пришел - вот и радуюсь.
- Думаешь, и впрямь будем тебя пряниками кормить?
- Дома и солома едома.
- Вострый. Рассказывай свои небылицы.
И Локотков положил на стол клок дефицитной бумаги.
- Протокол писать будете?
- Зачем? Сразу же приговор.
- А что рассказывать?
- Все. По порядку. Только не ври ничего, - как бы даже попросил Иван Егорович. - Меня вруны утомляют, и с ними я заканчиваю быстро. И что произошел ты из пролетарской семьи, не надо мне говорить, говори только дело.
- У вас закурить не найдется? - спросил Лазарев.
- Пока что нет, - сказал Локотков, - мы в партизанах живем небогато. С дружками делимся, а с неизвестными нет. Или ты, парень, располагал, что к нам вернешься и мы тебе за то хлеб-соль поднесем?
Лазарев по-прежнему дерзко-весело смотрел на Локоткова.
- Хотите - верьте, - сказал он, - хотите - нет. Я знал, на что шел. Но только думал, ужели судьба так ко мне обернется, что и умереть не даст человеком. Немцы нас все время убеждали, что тут всех расстреляют, кто вернется, я даже иногда верил. А иногда думал: что ж, пускай. Я рассуждал так…
- Послушай, Лазарев, - сказал Локотков, - рассуждать после победы станем. Ты подумай, в какой форме человек передо мной сидит. Подумай, что у него на рукаве нашито. И давай по делу говорить. Покороче. Когда, как, при каких обстоятельствах попал в плен?
- Струсил и попал.
Локотков растерянно поморгал: еще никогда и никто так ему не отвечал.
- Как это струсил?
- А очень просто, как люди пугаются внезапности. Они только про это не говорят, они все больше рассказывают, как ничего не боятся. А я вам говорю правду.
- Говори конкретнее.
- Поконкретнее - как нас из эшелона возле разъезда Гнилищи вытряхнули, путь дальше взорван был, и эшелону не удалось уйти, за нами они тоже линию взорвали, вот тут это и сделалось.
- Что сделалось?
- Болел я, понимаете, - сердясь, ответил Лазарев - Болел сильно желудком. И от этой болезни, и от стыда, что вроде, выходит, трушу, совсем был слабый. Физически сильно сдал. Думал, так пройдет, думал война - еще не то придется выдержать. Совсем, короче говоря, стал плохой. А тут санинструкторша попалась, я ей и поведал свои горести. Она мне три таблетки дала. И как рукой сняло. Но только совсем уж я был слабый. Думаю, хоть час посплю, единый час.
- Во сне и взяли? - догадался Локотков.
Лазарев удивился:
- А вы откуда знаете?
- Бывает, рассказывают.
- Значит, окончательно не верите?
- А ты не гоношись, - посоветовал Иван Егорович. - Опять напоминаю, какая на тебе форма, а какая на мне…
На это напоминание Лазарев не сдержался и произнес тихо:
- На вас-то вообще ничего не видно, никакой такой формы.
- Но-но! - возразил Локотков. - Все ж таки…
- Да что все ж таки?
Они помолчали. Иван Егорович сбросил с плеч ватник, одернул гимнастерку, привычным жестом заправил на спине складки. И подумал, что формы действительно на нем никакой особой нет. Нормальная партизанская одежка.
- Что же за таблетки были такие особые, что ты из-за них уснул? - продолжил он допрос.
- Впоследствии мне объяснили: с опием. А от опия сон разбирает.
- Не отстреливался?
- Нет, - печально ответил Саша. - Я же спал. Они меня сонного прикладом огрели - долго башка трещала. И у сонного пистолет отобрали. Это как со Швейком, хуже быть не может.
- Ладно, со Швейком, - прервал Иван Егорович, - дальше что было?
- Дальше санинструктора нашего увидел - девушку убитую. И словно она надо мной смеялась за те таблетки, что я выпил. Рванулся из колонны, побежал, ранили, но не убили. А я хотел, чтобы непременно убили.
- Для чего так?
- Смеетесь?
- Вопрос: для чего хотел, чтобы убили?
- Говорю, свой позор перенести не мог.
- А сейчас вполне можешь?
- Вы не так меня понимаете. Я себе войну с мальчишества представлял, как в кино. Непременно-де в ней красота, храбрость, удаль, и конники летят лавой с саблями наголо. А вышло так, что заболел я животом, ослабел, заснул и попал в плен. Теперь: я поначалу видел только внешнюю сторону своего пленения и хотел смерти. Я думал не о том, что пленен, а думал, как некрасиво я пленен. А потом вдруг я понял, что не в этом дело, и старался обязательно выжить, чтобы подвигом свой позор перекрыть. Я бы мог много раз с красивой позой погибнуть, но я мечтал как угодно жить для пользы Родины. А тогда дураком был, хотел, чтобы убили. Ну и тут не задалось, как нарочно. Палят и палят без толку.
- Так плохо фрицы стреляли, что даже и не подранили?
- Ранили.
- Куда?
- По ногам. И в бедро. Плечо еще, сволочи, пробили. Но все в мясо, по костям не попадали.
- Везло! - иронически сказал Локотков.