Вскоре был составлен план, и выступление назначили на сумерки. На тот случай, если немцы начнут прочесывание извилистых проселочных дорог Тосканы до назначенного для эвакуации времени, в район просачивался отряд соседних партизан, готовых в чрезвычайных обстоятельствах огнем прикрывать отход. Но вероятность осложнений была невелика. На свете мало ландшафтов, более соответствующих нуждам их обитателей, чем грандиозные Апеннины с множеством диких укромных мест, волнообразных холмов и неожиданных впадин, ревниво хранящих свои секреты.
До наступления темноты оставалось только похоронить партизана; тяжело раненный, он скончался около десяти часов, тихо, пристойно, в окружении семьи. С подобающей этому событию торжественностью Старый Плюмаж пригласил обоих представителей других патриотических организаций присутствовать на церемонии.
- Будете свидетелями от имени Италии, - сказал он.
Тело опустили в могилу. Члены семьи до этого так плакали, что у них не осталось слез, и они стояли, словно тени, у скрывающихся под землей ног своего кормильца.
- Луиджи Гвиччардини - имя всем известное, - с неописуемым достоинством заговорил Старый Плюмаж, - и мы никогда его не забудем. Мы должны выразить соболезнование его семье и вместе с нею оплакать его злосчастную участь, поскольку, друзья мои, безжизненное тело, которое мы только что видели в последний раз, могло, в зависимости от направления пули, оказаться телом Джозуй Филиграни, Фебо Буонсиньори, синьора графа или любого из нас. Смерть объединяет все сословия, для нее не существует ни богатства, ни ума, ни знатности. Она уравнивает всех. Мы помним улыбку Луиджи Гвиччардини, его манеру разговаривать, его личность. Тело, которое мы только что погребли, было в этом смысле отнюдь не Луиджи Гвиччардини, а традиционным символом, который, повторяю, мог представлять любой из нас. Друзья, деревня Сан-Рокко аль Монте обрела своего неизвестного солдата. Да покоится он в мире.
После недолгой молитвы собравшиеся разошлись, и оба делегата с мрачным видом пустились в обратный путь.
Немцы в тот день ограничились отправкой двух патрулей в неизвестность за пределами поля битвы. Они оба нагнали страху на безобидных окрестных фермеров, немного постреляли, немного пограбили, потом заблудились в предательских холмах и возвратились гораздо позже, чем их ожидали.
Немцы похоронили своих убитых безо всякого ритуала, отправили Ганса в госпиталь и покинули горящую деревню, когда пламя стало слишком жарким.
В пять часов над той местностью низко пролетел немецкий самолет-разведчик, но ничего среди деревьев не обнаружил. Старый Плюмаж решил, что рассредоточение начнется в половине восьмого, то есть, как он предпочитал выражаться, в девятнадцать тридцать.
Около семи часов Валь ди Сарат расхаживал но лагерю, будто что-то искал. Споткнулся о лежавшего принца, единственного пленника, какого захватили патриоты, и попросил прощенья. Принц, уверившись в тысячный раз, что его не расстреляют, принялся с заиканием истерически выражать свою ненависть к нацистскому режиму.
- Я дал бы вам сигарету, будь они у меня, - засмеялся Валь ди Сарат, и принц застонал от облегчения.
В конце концов Валь ди Сарат заметил юного Кавалески, игравшего среди деревьев, и присоединился к нему. Мальчик вел сражение легендарных масштабов с хворостинками, имитировал звуки канонады, методично уничтожая в воображении и свою, и чужую армии. С жизнерадостностью своего возраста он уже почти забыл недавние ужасы и превращал свои впечатления в романтические подвиги.
Валь ди Сарат умел находить подход к детям. Сперва он стал изображать из себя танк, но поскольку в противостоянии двух армий танку не находилось места, удовольствовался тем, что наломал хворостинок для сражения. Окончательно расположив к себе ребенка, Валь ди Сарат опустился на колени и довольно грубо обхватил маленького друга за талию.
- Стало быть, ты солдат, как и я, bimbo.
- Да, - подтвердил ребенок.
- Хм. Тогда скажи мне, как солдат солдату, как выглядели те трое врагов в деревне?
Мальчик все вспомнил, испугался и готов был расплакаться.
- Солдатам плакать запрещено, - сурово заметил Валь ди Сарат.
- Не помню, - сказал мальчик.
- Забывать солдатам запрещено.
- Один был маленьким, толстым.
- Браво, за это сообщение ты получишь медаль. - Валь ди Сарат, как обычно, улыбался. - А другие как выглядели?
- Один был непохож на всех, кого я знаю.
- Браво, еще медаль. А третий?
- Он-то и стрелял больше всех.
- Угу, и как он выглядел?
- Мне он не понравился.
- Почему?
- Мигал все время.
И тут впервые с лица Валь ди Сарата исчезли все следы веселости.
6
История Сан-Рокко аль Монте вскоре обрела известность как образец способности итальянцев к мученичеству в сознании высокой цели. Лишь когда повод для смерти слегка отдает сомнительностью, когда расставание с жизнью кажется хотя бы в малейшей степени ненужным, итальянцы предпочитают сдачу в плен и бурную радость по поводу того, что остались живы. Говорить, что они отчаянно цепляются за жизнь, будет несправедливостью к их прирожденной смелости; справедливее сказать, что жизнь отчаянно, любовно цепляется за них.
Гибель семисотлетней деревни Старый Плюмаж рассматривал как неизбежное зло войны и не выражал изощренных сожалений, присущих историкам искусств.
- Это могло произойти раньше; могло произойти позже, - сказал он. - Однако судьбе было угодно, чтобы это произошло в наше время, и чтобы у нас была достойная жертва для сожжения на алтаре свободы.
- Вы сражались вчера за свободу, как Старый Плюмаж, - спросил Валь ди Сарат графа, - или потому, что находите радость в битве, как я?
- Я сражался, - ответил граф, - за свои земли, как Эрменеджильо дельи Окки Бруни четыре века назад, и подобно ему на время утратил их. Ничего, я не падаю духом. У меня есть еще земли на севере. И позволю себе сказать, мой друг, что, хотя большинство наших павших отдало жизнь за Италию, за свои жалкие дома, мой слуга отдал жизнь за меня, а мой дворецкий, получив рану, попросил у меня дозволения временно удалиться с поля битвы. Вот это истинное благородство.
- Это гнуснейшее раболепие, - неожиданно выпалил Филиграни.
- Ragazzi, после поражения немцев у нас надолго воцарится мир, - заявил Старый Плюмаж. - Давайте отложим наши личные войны до того времени, иначе получится сражение сразу на несколько фронтов, а это безумие и с военной, и с моральной точки зрения.
На другой день немцы, собрав все имевшиеся в распоряжении силы, устроили карательную экспедицию, которая не обнаружила ничего, кроме остатков лагеря. Когда она вернулась на базу, даль уже содрогалась от грома артиллерии. Тем временем в тесном вестибюле маленькой горной церкви, километрах в двадцати пяти к западу, Валь ди Сарат дружески беседовал с принцем.
- Если не ответите на мои вопросы удовлетворительно, мне ничего не останется, как вывести вас и расстрелять.
Принц так часто думал о неизбежности расстрела, что чуть ли не с облегчением услышал эту произнесенную спокойно, бесстрастно жуткую угрозу. Появилась почва для дискуссии.
- Вы бы не расстреляли меня в церкви, - услышал он собственный голос.
- Нет, я бы вас вывел, - ответил Валь ди Сарат, - хотя в подобных делах всякое представление о моральных критериях уничтожено. Вчера ваши солдаты сожгли церковь в Сан-Рокко, так что нелепо полагать, будто ваша смерть в церкви явилась бы таким уж святотатством. К тому же, - он указал на каменные плиты в нефе, - вы оказались бы в хорошей компании. Там уже лежат четверо или пятеро покойников.
Принц счел эту шутку безвкусной и сказал об этом. Валь ди Сарат высказал мнение, что вся война была весьма безвкусной, и что лично он не настолько тщеславен, дабы полагать, будто может улучшить ее характер одним благородным поступком.
- Каким, например? - спросил принц.
- Например, пристойно расстреляв вас за стенами церкви, - ответил Валь ди Сарат.
- Чего вы хотите от меня? - спросил принц, похолодевший от этого легкомыслия.
- Название вашей части.
- Сто восьмой пехотный полк, военный округ Дармштадт.
Валь ди Сарат записал.
- Теперь сведения об этом Винтершильде.
- Откуда вы знаете его фамилию?
Валь ди Сарат рассказал об их турнире, в меру приукрасив подробности.
- Нет нужды говорить вам, что он фанатичный нацист, - сказал принц.
- Или фанатичный немец?
- Вам не оскорбить меня этими словами. Я австриец и непримиримый противник прусского духа. Винтершильду около двадцати четырех лет, родом он, по-моему, из Лангензальцы, городка в Тюрингии, очень неприятный тип - я почти ничего не знаю о нем. Помнится, он как-то сказал, что, когда принял боевое крещение, был вынужден изнасиловать женщину в какой-то деревне.
- Вынужден? - засмеялся Валь ди Сарат. - Чем? Esprit de corps?
На лице принца появилось уязвленное выражение.
- Прошу прощенья за очередную безвкусицу, - сказал Валь ди Сарат, стараясь выглядеть серьезным. - Продолжайте.
- Он поведал мне о том случае, - снова заговорил принц, - и сказал, что, как ни отвратительно было ему собственное поведение, впоследствии оно возвысило его в собственных глазах. Это довольно трагично, если только в наше время есть еще что-то трагичное. Он сказал - я убежден, совершенно искренне, - что после этого никогда не женится. Чувствовал себя в определенном смысле нечистым - как ни парадоксально, у таких людей есть нечто абсурдно нравственное, даже пуританское. Но при всем своем пуританстве он прежде всего солдат. Помню, как он шутливо сказал, что любовью для него будет то, что можно купить за деньги.
- Шутливо?
- Да, но это была не шутка.
Валь ди Сарат записал еще кое-что и заметил необычно спокойным, сочувственным тоном:
- Вы совершенно правы, это довольно трагично, для итальянца весьма трагично. Теперь назовите фамилии других офицеров.
- Там был только один, Бремиг.
- А как он выглядит?
- Невозможно описать. Совершенное ничтожество.
- Никаких особых примет?
- Никаких.
Продолжать допрос стало невозможно, так как появился граф, более аристократичный, чем всегда, хотя был одет в скромное крестьянское платье. Он услышал, что пленник оказался австрийским принцем, и ему не терпелось узнать, что сталось с Элли фон Балински, которая собиралась в тридцать восьмом году выйти замуж за графа Эльфензиделя, но не вышла, как семейство Цапарсич разрешило свои морганатические проблемы с королевским домом сами-знаете-где, не была ли Биди Хосони-Хосвос чересчур умна, не имела ли она несчастья унаследовать торс своей матери. Аристократия, как и смерть, границ не признает.
Когда полковник Винтершильд вскрыл письмо и прочел: "Дорогой папа, если я когда-нибудь застрелюсь…", он спрятал его, скомкал конверт, сунул в огонь и раскурил от него погасшую трубку.
- Почему не спичкой? - спросила вынужденная уйти от дыма фрау Винтершильд, когда вернулась и увидела опускавшиеся на пол хлопья пепла.
- По рассеянности, - ответил полковник.
- Я думала, ты получил письмо от Ганси.
- Я тоже так подумал, но письмо не от него.
- От кого же?
- Что? Ты его не знаешь… фамилия этого человека… Энцингер… он был моим… денщиком…
С этими словами полковник отправился в ванную и заперся.
Дорогой папа, если я когда-нибудь застрелюсь, ты поймешь, что этот отчаянный поступок вызван не зависящими от меня обстоятельствами. Германия, преданная слабыми сыновьями и дочерьми, снова истекает кровью. Никто не знает, когда наступит конец. Все беспросветно. Я очень хочу увидеться с тобой и с Мутти, сказать вам - однако жаловаться не по-мужски. Наступает время, когда пуля - это единственный язык, который способны понять мозг и сердце. Порабощение меня не прельщает. Дорогой папа, ты учил меня быть гордым. Мы одни, как всегда одни против всего мира, который я возненавидел. За эту идею я готов умереть. Окружающие не разделяют моих взглядов, и я могу лишь презирать их. Если б только у немцев было мужество убеждений Фюрера! Но что об этом говорить? Слишком поздно. Остается только личная честь. В недостатке ее никто не сможет меня упрекнуть. Я, как и ты, дорогой папа, думаю лишь о том, что находится за пределами обычного долга. Пока у нас есть эта вера, даже смерть не сможет нас разлучить. Не забывай меня.
Письмо пришло смятым. Ганс забыл даже поставить под ним подпись. Любовных приветствий матери в нем не было. Оно представляло собой мужское прощание, женщины пусть поплачут потом. Полковник медленно вышел в сад и спрятал письмо под корень дерева.
- Что ты делаешь там в такой холод? - крикнула ему из окна фрау Винтершильд.
- Иду, дорогая, - ответил полковник и подумал: "Ах, женщины, до чего они непонятливы".
Ганс вышел из госпиталя после двухдневного "обследования". В течение этого времени он видел лишь одного врача, старика, который пришел на второй день со словами:
- Вы покидаете, нас, дружище. Извините, но эта койка нам нужна для умирающего. Боюсь, что больных в эти дни уже нет. Человек либо жив, либо мертв.
Генералу Воннигеру теперь стало ясно, что союзники всеми силами рвутся к Флоренции, хотят спасти этот исторический город быстротой своего натиска. И поэтому перебросил 108-й пехотный полк в город, так как понял еще в России, насколько легче оборонять застроенное пространство, чем открытую местность. Он старался отложить как можно на дольше решение взорвать знаменитые мосты, так как понимал, что людей заменить можно, а плоды их нечасто встречающегося гения нет. Однако волею судьбы Воннигер был избавлен от необходимости принимать это решение, так как накануне битвы был арестован за соучастие в покушении на Гитлера, и больше его никто не видел. Командование перешло к ненавистному Грутце, которого произвели в генерал-лейтенанты по личному указанию фюрера и который решил в благодарность уничтожить все, что возможно. Двадцать четвертого апреля гитлеровское приветствие выкидыванием руки стало в немецкой армии обязательным. Десять дней спустя началась битва за Флоренцию.
Во Флоренции существовал ночной клуб под названием "Uccello Rosso" - "Красная птица", скучный, как и все подобные заведения на свете. В то время он был излюбленным заведением немецких офицеров. Бармену пришлось выучить язык оккупантов, причинявший ему страдания своей немузыкальностью, но он не выражал на нем ничего, кроме смирения и терпеливости. Время от времени украдкой обменивался взглядом с одной из девиц за пустыми столиками, выглядевшей преждевременно постаревшей и удручающе оптимистичной. Во время затишья перед боем за город Бремиг потащил туда Ганса.
- Вся беда с тобой в том, - сказал Бремиг, - что тебе нужна женщина. Взгляни на себя, становишься истеричным, как старая дева. То кричишь о победе, то хнычешь, как девчонка. Причина такого поведения коренится лишь в одной проблеме.
Они подошли к бару, отдав нескольким знакомым офицерам новое приветствие. Офицеры, поневоле перестав лапать девиц, ответили, а девицы еле-еле удерживались от смеха.
- Посмотри туда, - сказал Бремиг, когда они заказали выпивку и обменялись несколькими стереотипными шутками с барменом. Предмет его внимания, крупная дама словно бы с яркого полотна Тинторетто, прихорашивалась по случаю появления двух новых гостей. Бармен за их спинами пожал плечами. Он еще не составил мнения об этих офицерах.
- У нее крашеные волосы, - сказал Ганс.
- Господи, с каких это пор мы стали такими разборчивыми? - рассмеялся Бремиг. - Может, предпочтешь вон ту неподкрашенную левантинку?
- Мне все они не особенно нравятся, - ответил Ганс. Но это было ложью, так как он приметил девушку - единственную, не старавшуюся привлечь его внимание. Она была не очень высокой, ничем, собственно говоря, не блистала, но выделялась своей позой, печальной и вместе с тем негодующей.
Пугающе толстая дама, выйдя из-за портьер, улыбнулась обоим офицерам на манер наиболее отталкивающих китайских фарфоровых статуэток.
- Господа предпочитают какой-нибудь определенный тип женщин? - осведомилась она.
Бремиг начал поддразнивать ее, но эта дама была невосприимчива ко всему, кроме лести, и принимала завуалированные шпильки за чистую монету, округляя глаза от изумления и удовольствия.
- Тем не менее позвольте нам к ним приглядеться, - сказал Бремиг.
Разочарованная, но всей душой преданная созданному с великим усердием предприятию дама указала на вызывающе улыбавшуюся химическую блондинку.
- Розанна венецианка, а господам, столь сведущим в истории, нет нужды говорить, что Казанова был венецианцем. Луиза, вон та, - и указала на женщину, которую Бремиг назвал левантинкой, - Луиза неаполитанка, а они славятся страстностью на всю Италию. Карлотта, вон, за колонной, виден только ее затылок, - римлянка, а Рим знаменит испорченностью и продажностью. Марта, она только что вышла и вернется с минуты на минуту, из Милана, блондинка с севера, очень неравнодушна к тоскующим по дому офицерам.
Потом все поглядели на одинокую фигурку в углу.
Сводня тут же вышла из себя и направилась к несчастной девушке. Последовавшая сцена прекратилась так же внезапно, как и началась, едва Ганс подсел к ней. Сводня возвела глаза к небу, так как временами становилась очень набожной, и пошла обратно распалять воображение Бремига.
Девушка и Ганс какое-то время сидели молча.
- Чего это вы остановили свой выбор на мне? - произнесла она в конце концов.
Ганс, с грехом пополам овладевший разговорным итальянским, как и большинство иностранных солдат, спросил ее имя.
- Тереза.
- Меня зовут Ганс.
- Я вас не спрашивала.
Ганс пристально поглядел на нее. Она возбуждала острое любопытство не маской притворства, а скрытым под ней страданием. Лицо у нее было маленьким, очень изящным, с тонким носиком, хорошеньким и надменным. Губы были полными, щеки нежными, свежими, каштановые с рыжеватым оттенком волосы спадали на плечи в красивом беспорядке. Однако впечатление пасторальной невинности портили большие и темные, словно каштаны, глаза. В них горел революционный пыл.
- Чего ты такая сердитая? - спросил Ганс.
Девушка не ответила. У Ганса возникло желание оставить ее, но потом он увидел, что отвратительная ведьма без шеи выжидает минуты для нанесения coup de grace. На сей раз молчание нарушила Тереза:
- Почему не уходите?
- Потому что намерен остаться, - ответил Ганс.
- Странно.
Она бессмысленно рассмеялась, потом впервые взглянула на него. Взгляд ее был испытующим, недоверчивым.
- Хотите отправиться в постель?