- Кому молочка? Кому редиски? - покрикивала Дануте, шлепая босыми ногами по дощатому настилу и протягивая свой товар в окно. Покрикивала она нехотя, даже зло, и злиться было отчего. Пока поезд стоял, никто ничего не купил у нее. И так, видать, бывало не раз. В поезде ехали большей частью крестьяне, а уже какие они покупатели, сами везут то же саму на рынок. Паровоз свистнул, вагончики слабо звякнули и поплыли. На перроне остались Альгис со своим чемоданчиком и они вдвоем. Дануте прошла мимо него, направляясь к матери, скользнула быстрым цепким глазом, и когда он по простоте душевной улыбнулся ей; посуровела, сдвинув брови, и во взгляде ее сверкнуло столько злости, что Альгис вначале опешил и лишь потом сообразил, что она приняла его улыбку за насмешку. Дануте подошла к матери, поставила корзину у ее ног, а та стала ругать ее. Альгис слов не слышал, но видел, что мать отчитывает ее за неудачную торговлю, и потом еще хлестнула рукой по лицу. Дануте отскочила от нее, как коза, ругнулась в ответ и побежала с перрона на тропинку, высоко вскидывая босые ноги. И бежала,не оглядываясь, пока совсем не скрылась за кустами в овраге.
Альгис, возможно, вскоре и забыл бы ее, если б их пути снова не перекрестились. И произошло это в тот же день вечером.
Со станции Альгис направился к цели своей командировки - в колхоз "Родина", которым управляла удивительная женщина - Она Саулене. О ней Альгис и раньше писал в газете и каждый раз приезжал сюда, как к себе домой.
Вся жизнь Саулене давала благодатнейший материал для газетных статей на тему, что принесла советская власть в Литву. Такие, как она, получили все, о чем прежде и мечтать не могли. До советской власти она ютилась в этих местах в жалкой хибарке с мужем и тремя детьми, своей земли не имела и работала в чужих хозяйствах у богатых крестьян, оставаясь неграмотной, бедной и озлобленной. Крупная, тяжелая, как большинство жемайтийских крестьянок, она была человеком суровым, с твердым мужским характером и цепким природным умом.
Вот эти свои качества она с лихвой проявила, когда Литву присоединили к России, и советская власть, недолго думая, стала по своему образцу создавать колхозы: отбирать у мужиков землю, скот и все это объединять в одно хозяйство, где все равны, без бедных и богатых. С богатыми дело решилось просто - их скоренько увезли в Сибирь, а бедным терять было нечего - что на чужом поле гнуть спину, что на колхозном.
Это был звездный час Оны Саулене, она как бы родилась заново. С револьвером в кармане пальто, первого в жизни пальто, которое ей выдали без денег после конфискации имущества у кулаков, ездила она по хуторам, выселяла по спискам в Сибирь, свозила плуги, бороны, сеялки, коней и коров на общий двор, не знала милосердия к богатым, но была честна и справедлива к бедным.
Она, жестоко поплатилась. за это. Лесные братья, те, что не дали себя увезти в Сибирь и ушли в леса, отомстили ей. Однажды ночью запылала ее хибара, а окна и двери были предусмотрительно заперты снаружи чьей-то немилосердной рукой. В огне остались муж и трое детей. Сама она уцелела чудом, в эту ночь она была в уездном центре на собрании. Вернулась на пустое пепелище, молча, без единой слезы, рылась в золе, собирала обугленные косточки, сама похоронила все, что собрала, в одной яме и уж совсем осатанело продолжала строить колхоз,.
Крестьяне, напуганные и придавленные всем, что происходило вокруг, были рады, когда ее назначили председателем и дружно голосовали за нее, потому что она была своя, а не чужая, в честности ее никто не сомневался, и была надежда, что уж эта баба с мужским характером, если и обидит кого, то от души по-свойски, но зато и защитит от всех напастей перед уездным начальством, которого развелось вокруг, как грибов после дождя.
Она оказалась на редкость даровитым человеком. Неграмотная, забитая баба отлично понимала в хозяйстве, а уж заставить людей работать она умела, как никто другой. Не только женщины, но и мужики боялись ее взгляда. Если проезжала мимо, когда народ работал в поле, все кланялись ей до земли, как давным давно помещику. Но при этом ее и уважали. Люди при ней стали богатеть, хозяйство шло в гору, за ее спиной им и сам черт не был страшен, А сама она себе лишнего не брала. Жила, как все остальные.
Альгис с нескрываемым интересом и восхищением наблюдал за ней в частые свои поездки сюда. Рано состарившаяся, широкой кости и в последние годы пополневшая от сердечного недуга, она была некрасивая. Плоское обветренное лицо, нос картошкой и маленькие сверлящие глазки под вечно сдвинутыми бровями. Но эти глазки могли быть и добрыми.
Альгис замечал, как непривычно теплел ее взгляд, когда она разговаривала с ним. Она сама призналась, что он напоминал ей старшего сына, и каждый его приезд был для нее тихим праздником. Тяжело усевшись в продранное кресло у топящейся печи, дымя самодельной папиросой, которую она по-мужски скручивала из газетной бумаги, она подолгу говорила с ним, а раз ночью, он спал в ее доме, проснулся оттого, что она стояла над ним, разглядывая его лицо.
Такие, как эта женщина, олицетворяли для Алъгиса новую жизнь, что пришла в Литву с советской властью. Она Саулене сама была этой властью, подлинно народной, не щадившей себя для общего блага. Как быстро она научилась, не смущаясь, выступать на собраниях, спорить с начальством, грубовато, но метко, и ее языка побаивались даже столичные гости. Однажды Альгис случайно встретил ее в Вильнюсе, куда она приехала на совещание. В ресторане "Бристоль" под хрустальной люстрой, тяжело нависшей с лепного потолка, отражаясь со всех сторон в. зеркалах, грузно сидела она в полупустом зале с ковровыми дорожками и вощеным паркетом и, хмуря брови, делала заказ официанту, почтительно склонившемуся перед ней. Альгис подсел. На ней было черное шерстяное платье городского покроя с глубоким вырезом на груди, и в этом вырезе Альгис, оторопев, увидел розовый шелк нижней рубашки, поднятой высоко до горла. Смущаясь, Альгис пытался обьяснить ей, что нижнее белье не должно быть видно, его носят под платьем, но Саулене и бровью не повела.
- А пусть все видят, что и мы в шелках ходим,горделиво сказала она, окинув весь зал вызывающим взглядом, готовым вцепиться в каждого, кто непочтительно глянет на нее.
У себя в колхозе Она жила одна в доставшемся ей после конфискации у богачей большом доме со старинной резной мебелью. Жилой была лишь одна комната, остальные пришли в запустенье, как и вся усадьба с сараями и пристройками. О прежнем богатстве напоминали лишь два павлина, доставшиеся ей вместе с домом, вконец одичавшие, но не покидавшие двора и по ночам гортанными резкими криками будившие ее.
Уже к вечеру, закончив все дела и не зная чем заняться - обратный поезд будет поздно ночью, Альгис пошел побродить перед сном.
Наступил вечер, синий и прозрачный. Бледная, как сквозь марлю, луна вылезла из-за дальних холмов, растворив сумерки, и было видно далеко-далеко. Даже небыстрая река Шешупе угадывалась отсюда петляющей полоской среди зарослей орешника. Оттуда, с реки, тянуло сырой свежестью и первыми волокнами тумана, несмело ползшими по низинам к полям. Головки клевера по краям песчаной мягкой дороги набухали влагой источали такой медовый дух, что воздух хотелось пить, а не просто дышать им, чтоб запастись на много дней вперед. Альгис пришел в то умиротворенное невесомое состояние, какое предшествовало обычно рождению нового стихотворения и, уже сладко предчувствуя это, бесцельно брел по мягкой дороге, не думая ни о чем.
Здесь, в гостях у Оны Саулене, он обретал душевный покой. Уже несколько лет, как присмирела перестала буйствовать Литва. Стихли выстрелы, испарились патрули. В заколоченных пустых хуторах снова засветились окошки, безбоязненно, уютно, и.из печных труб вились домовые дымки. Поля, заглохшие бурьяном в те годы, были снова чисто ухожены и, как бы нагоняя упущенное радостно и тучно зеленели
Значит, все беды и кровь не напрасными были. Мир и покой пришли в Литву, а люди, что уцелели, жадно дорвались до сытой, в трудах и заботах, жизни. Так думал Альгис, и колхоз Саулене давал ему лучший пример для таких размышлений.
Приезжая сюда, Альгис не досаждал никому вопросами, не составлял никаких планов. Он только наблюдал и это давало гору материала. Так и ни сей раз. Он с утра забрался в рессорную двуколку председателя, запряженную норовистым игривым мерином, Саулене грузно опустилась рядом на застланное охапкой клеверного сена сиденье, по-мужски взяли вожжи, и они понеслись, мягко покачиваясь, по пыльному проселку. Он решил сопровождать ее, пока не надоест, во всех будничных делах и даже не делать пометок в блокноте, а больше полагаясь на свою память.
Мерин ходко бежал по холмистой равнине, екая селезенкой, и когда Альгис спросил, почему бы ей не завести автомобиль, в отдельных колхозах уже появились, Саулене только усмехнулась, как детской забаве, сказав, что автомобиль воняет, и так уж тракторы кругом губят воздух, скоро по всей Литве дышать будет нечем, а от коня запах свойский, домашний. Была она в тот день в хорошем настроении, возможно, приезд Альгиса был причиной тому, и даже один раз созоровала, совсем по-молодому; открывшись Альгису еще с одной, неведомой ему прежде, стороны. На полях поспевал, заметно побелев, густой усатый ячмень, а клевер, под какой была занята большая часть земли, совсем уже созрела к укосу, стоял высокий, по колено, и даже в знойный полдень из его темной гущи несло сырым холодком. Заяц, похожий на кролика, серый"с растопыренными ушками, выскочил в дорожную пыль, вспугнув мерина, и сиганул в другую сторону, в, густую темень клевера.
Альгис не успел и глазом повести, как Саулене проворно, одным движением, выхватила из-под сиденья пистолет, не целясь, пальнула в клевер и, осадив коня, велела ему:
- Пойди, подбери добычу. Альгису стало смешно. Он и не сомневался, что, стреляя наугад, в клевер, она не могла попасть в зайца, но не стал ей перечить, принял это как игру - балует старуха, соскочил и вошел в клевер, сразу замочив концы брюк и стал старательно глядеть под ноги, делая вид, что ищет.
- Левей пойди. И чуть дальше. Он смеясь повиновался и увидел зайца на примятых стеблях клевера с сочащейся по серой шерстке кровью и уже закрытыми глазами. Попадание было точным в голову, и это казалось невероятным. Старая, с больным сердцем женщина на полном ходу коня, не целясь по порхнувшему в клевер зайцу, попала без промаха. Притом, совсем не случайно, потому что без тени сомнения послала Альгиса подобрать его и даже указала место.
- Поужинаем, как охотники, - рассмеялась она, пряча зайца под сено, и туда же сунула пистолетнемецкий трофейный "парабеллум".
На холме клевер уже косили, и оттуда пряно несло запахом чуть привядшей на солнце травы. Три конных сенокосилки со стрекотом шли уступом одна за другой, валя сочными буграми охапки клевера. На железных сидениях покачивались бабы, Саулене им доверяла больше, чем мужикам. Чуть поодаль, вытянувшись цепочкой цветных платков, женщины ворошили ручными граблями вчерашний укос.
- Вот, поверь мне, - подмигнула ему Саулене,увидят меня, запоют.
И точно. Оттуда-послышалась песня, сначала тихо, потом громче, во весь голос, хоть никто не поднял головы, делая вид, что не заметили, как она подьехала.
- Это мой приказ. Везу гостя, чтоб была песня. Пусть видит, как счастливо мы живем. Что? Почему напоказ? Разве плохо мои живут? Посмотри у соседей. Как была нищета, так и осталась, только коллективная. Потому что нет у них хозяев, каждый тащит, что сможет, себе. Ты вот подумай своим умом, кто раньше на Литве в хозяева выходил? Старательный мужик, непьющий, каждую кроху берег и копил. Такихто в Сибирь спровадили. Я даже думаю - зря. Осталась в Литве земля без хозяина. Нищий мужичонка хозяином не станет, не привык. Вот и нужна им строгость, чтоб боялись. К хорошей жизни надо за уши тащить. О том, как ее в колхозе боялись Альгис знал хорошо по прежним наездам, но и тут подвернулся случай увидеть. Они поровнялись с трактором, приткнувшимся у края дороги. На прицепе сбились две лобогрейки, застыв деревянными планками крыльев. Прицепщики, дремавшие в сене, вскочили, как шальные, и наперебой, боясь разгневать, пояснили, что расплавился подшипник и тракторист поехал за новым.
- Давно поехал?
- Да часа два…
- А может, три?
- Может, и три…
- Пьет, жаба! - подхватив вожжи, припустила коня Саулене и пожаловалась Альгису, как своему человеку:
- Сладу с ними нет, с мужиками. Моих я отучила. А тракторист со стороны, из МТС. Хоть бы поскорей подросли ребята в школе, своих выучу, не будет голова болеть.
Конь бойкой рысью спускался по косогору к реке Шешупе на деревянный свежесрубленный мост. Навстречу по мосту ехал шагом на неоседланной пегой кобыле испачканный мазутом мужичок, босой, с перекинутыми через плечо сапогами.
В центре поселка, где тянулась улица с десяток домов, высился в окружении старого заглохшего парка серый шпиль костела. Костел был небольшой и ветхий. Стены из дикого тесаного камня змеились глубокими трещинами и оттуда рос яркий, как трава, мох и, выгнув дугой тоненький ствол, тянулась вверх жидкая березка. В глубоких, как бойницы, узких стрельчатых окнах матово играли на солнце витражи древней хорошей работы. Эти-то витражи и спасли костел от закрытия.
- Приехали из города орлы. Много их поразвелось нынче, - неодобрительно кривя рот, рассказывала Альгису Саулене. - Закрывай, кричат, костел. Возьмешь его в колхоз под склад. Было дело, настоятель костельный, собака, с бандой снюхался. Его - в Сибирь, а костел - под замок: Мне жалко. Куда, думаю, бабы старые пойдут, помрут, как мухи, от тоски. Не дала. Говорю, ценность костел имеет для истории. Не дам губить. Сама то я, честно говоря, в мои годы там пол коленками протерла. Жалко. Прислали нового ксендза. Кроткий, что ягненок. Со мной в ладу.
Альгис давно собирался осмотреть костел и попросил высадить его.
- Погоди, проедем подальше, - погнала коня Саулене. - Народ из окошек за мной следит. Еще подумают, взбрело Саулене под старость с Богом совет держать.
За углом Альгис слез, дав слово не опаздывать к обе ду, и побрел поросшей травкой улицей к костелу. Древностью веяло от его стен. Внутри, в цветном полумраке пахло сыростью и приятно холодило после жаркой улицы. Несколько старушек в темном застыли на коленях в дальнем углу спинами к Альгису. Больше здесь никого не было. И он тихо, неслышно ступая, пробирался от одного витража к другому, задрав голову кверху, откуда под овальным сводом в цветное окошко лился столб пыльного света.
Кто-то, шлепая босыми ногами по каменным плитам, проскользнул за его спиной. Альгис обернулся. По ситцевому платьицу, лопнувшему на боку, по голенастым загорелым ногам он и сзади узнал Дануте, вспомнил станцию утром, старушку, ударившую ее по щеке, и диковатый, не подпускающий взгляд из-под сдвинутых бровок, которым она смерила его в ответ на улыбку. Дануте на цыпочках приблизилась к старушкам, стала, как и они, на колени, закачала головой и плечами, неслышно шепча молитву. Потом поднялась, отвесила поклон большому темному распятию с лопнувшей, в трещинах, краской на теле худого Христа и, глядя в пол, быстро прошла мимо Альгиса в жаркий, слепящий проем двери.
За обедом Альгис вспомнил Дануте, рассказал Саулене про станцию, про костел.
- Пропащие люди, - горестно вздохнула она. Ни Богу свечка, ни черту кочерга. Мать-то ее со мной когда-то в подругах ходила. Вместе на торфе работали у хозяина, язвы на ногах наживали. Была баба, как баба, мужик попался дрянной. В войну к немцам в полицаи пошел. С тех nop - ни духу, ни слуху. Ее, горемыку, хотели с дочкой в Сибирь увезти. Я не дала. Голытьба беспросветная, какой она враг? Теперь жалею. Ух, и змея. В колхоз ни за что. Землю отняли, налогом придавили - не идет. Хуже попрошайки живет, подворовывает. Сколько я ни билась с ней как камень. И дочка тоже… от яблони недалеко. Дети в школу ходят, а она нет. Вот на станции молочком приторговывает… Разве это дело в ее-то годы?..
Саулене пристально посмотрела на Альгиса, будто проверяя, понял ли он.
Хочешь людям добра не понимают. Как малые дети. Ей-Богу. Не посечешь - не научишь. А с другой стороны, один Бог знает, чья правда. Я книжек не читала, в школу два года бегала, вот и весь диплом. Не умом, а страхом людей держу. Долго ли так пойдет? Не знаю… И спросить некого.
В ней было что-то от атамана. Она любила людей. По-своему, грубо. И умела держать их в руках, подчинять себе беспрекословно. И притом была для них вроде матери. Особенно пеклась она о том, чтобы дети учились, все, поголовно и без церемоний влезала в домашнюю жизнь каждой семьи, в меру своего понимания принуждая людей жить красиво.
Мужики перестали пить. Только по праздникам. И тогда ее, одинокую, наперебой приглашали в дома, почтительно чокались с ней и пили умеренно, чтоб не вызвать ее гнева. В одной семье она выгнала из дому мужа-пьяницу, и тот подался в город на заработки, а хозяйство повел старший сын Витас Адомайтис, славный парень, демобилизованный солдат, ставший для матери и сестер за хозяина. Альгис об этой истории писал в газете, и она вызвала много сочувственными откликов, как пример подлинно социалистической перестройки крестьянской семьи.
С тех пор Саулене особенно опекала эту семью, а Витаса любила, как родного сына. Поэтому настояла, чтоб он, хоть и переросток по годам, учился в школе, мечтая со временем послать его в университет, а для материальной поддержки семьи поставии его ночным объездчиком, высвободив день для учебы. Витас - худощавый, но высокий паренек, неприметный, хоть по бедности еще донашивал военную форму и этим выделялся среди других парней, ходил, как теленок, за ней по пятам, и Альгис часто видел его в ее доме, где он на правах сына помогал Саулене в домашних делах.
Это была новая Литва, и каждый признак такси новизны Альгис бережно выуживал, собирал в своих поездках на село, не без основания полагая, что и оп приложил к этому руку и приложил не зря. Впереди рисовались безмятежная, идущая в гору жизнь без тех страшных проблем, какие смыла кровь, обильная, даже чересчур, но пролитая не напрасно. Нынешний вечер, уснувшие тихие домики с редкими не погашенными ог нями, винный запах клевера, от которого слегка кружилась голова, наводили на эти размышления.
Альгис бесцельно брел по дороге, удаляясь от деревни. Клеверные поля тянулись до самой станции. Кругом была пусто, безлюдно, и только справа, редко пофыркивая, паслась по колено в клевере однорогая корова, иногда позванивая цепью, какой была привязана к колышку. Альгис с улыбкой подумал о том, что ночной объездчик Витас Адомайтис сейчас мотается на своей лошади в других полях, а возможно, еще не вышел на дежурство, и кто-то - людей так скоро не перевоспитаешь - тайком выгнал свою корову в колхозный клевер попастись.
Он ушел еще далыие, уже стали различимы пустынные станционные постройки и цепочка телеграфных столбов вдоль путей, когда услышал протяжный свист. Долгий-долгий, с переливами. Так свистел он сам в детстве, заложив два пальца в рот.
Озираясь по сторонам, он увидел вдали перед темнеющим одиноким домиком силуэт всадника на лошади. Свистел он. Вкрадчиво и призывно. Приподнявшись в стременах и действительно заложив пальцы в рот. В лунном свете проступал только четкий силуэт, без лица и других, примет, по которым Альгис мог бы опознать человека. Он здесь знал почти всех. Всадник опустил руку, прислушался. Внимание его было нацелено на темный домик, но оттуда ничего не слышалось в ответ. Тогда он снова свистнул - коротко, нетерпеливо и снова настороженно затих.