Шимкyc обрусел окончательно, н звали его в Москве не Ионасом, а Иваном Ивановичем. И фамилия жены была Шимкус, а не как водится в Литве, - Шимкене, и Рита тоже была Шимкус, а не Шимкуте. Это резало слух, раздражало Альгиса.
Окончательно добивали Альгиса неоправданный оптимизм и всепрощение старика. Когда-то, до 1936 года, он был в Каунасе учителем литовского языка и литературы в гимназии, состоял в Руководстве подпольной коммунистической партии, очень немногочисленной тогда, так что на каждого коммуниста приходилось тогда по десятку полицейских сыщиков, денио. и нощно не упускавших их из виду, но не чинивших им, заметных неприятностей. Шимкус, как человек прогрессивный, был женат на еврейке, нынешней своей старушке Рахили Абрамовне, в те годы - белошвейкемодистке. И у них была годовалая дочь, названная прелестным литовским именем Рута, а потом уже в России ставшая Ритой.
Режим Сметоны долго не стал терпеть наличие кучки коммунистов в Литве. Начались аресты. Чем это грозило Шимкусу? От силы - одним-двумя годами тюрьмы. Но такая перспектива его не устраивала, и он перешел границу с ребенком на руках, бежал в Советский Союз, в объятия русских коммунистов, своих братьев по борьбе, ни на йоту не сомневаясь в радушном приемеШел тридцать седьмой год. В Москве Шимкуса арестовали как иностранного шпиона, чрезвычайная тройка вынесла модный в ту пору приговор - расстрел, в камере-одиночке Бутырской тюрьмы он целый год ожидал рокового часа, от чего у него выпали волосы и голова стала голой, как яйцо. Потом, по необъяснимой причине, расстрел был заменен пожизненной каторгой, и в телячьем вагоне с сотнями подобных ему страдальцев он отправился в Магадансначала но железной дороге до Владивостока и дальше морем, в переполненном трюме, где живые лежали рядом с покойниками. Рахиль Абрамовна, как жена шпиона, была сослана на поселение в Казахстан, промаялась там до конца второй мировой войны, какимто чудом смогла разыскать в уральском детском доме свою дочь Риту - десятилетнего подростка, забывшего своих родителей.
Только через двадцать лет, когда Шимкуса реабилитировали, семья собралась вместе, в тесной квартирке в Новых Черемушках.
Старик, когда рассказывал о своих мытарствах в лагерях, об избиениях и пытках на допросах в Лубянке, напоминал Альгису юродивого монаха, упивающегося своими язвами и страданиями и никого в них не винящего. Aльгис как-то у него осторожно спросил:
- И у вас не осталось никакого чувства обиды? Ведь вам погубили двадцать лат жизни, лучшую пору. И кто? Свои же. Именем партии, за которую вы готовы были жизнь отдать. Вы сохранили прежнее отношение к партии?
- Безусловно, - хак само собой разумеющееся подтвердил старик и при этом был искренен. - Поймите, дорогой Альгис. Партия для меня родная мать. Я это говорю не для красного словца. И вот представьте себе: вашу мать, которая вам дороже всех на свете, изнасиловали, обесчестили злодеи. Разве из-за этого вы перестанете любить ее, отвернетесь? Конечно же, нет!
Альгис был тоже коммунистом, но уже другого поколения. Без фанатизма Шимкуса, без его почти религиозной, исступленной веры. Он принимал, как должное, все партийные догмы, не обременяя себя попыткой анализа, регулярно скучал на партийныхсобраниях с сосредоточенным, как и у всех остальных, выражением лица, старался во время платить членские взносы и при этом понимал, что все играют в одну итру, ставшую привычной и не вызывающей иронии. Но основные цели коммунизма были для него святыми, как и в дни юности, когда он с трепетом душевным принимал от секретаря свой партийный билет, ставший путеводителем в новом повороте его жизни. И когда он в стихах упоминал "сияющие вершины коммунизма", "лучезарный свет Октября" и тому подобное, он не кривил душой и не подделывался. Слова же Шимкуса, его безоглядная вера, не взирая ни на что, коробили Альгиса, и старик ему в такие минуты казался не вполне нормальным. Совсем неприятна Альгису была его простецкая манера во всем рубить правду-матку, поучать и наставлять, не задумываясь, как это воспринимает собеседник.
И тут Альгис докопался до причины того неприятного чувства, которое в тайниках души увозил он после посещения Москвы. Виноват был Шимкус. Это он, старый паук, выпучив на Альгиса рачьи водянистые глаза, с блаженненькой усмешкой на занявших губах всадил Альгису в сердце иглу..
- Понимаете, мой дорогой, в згнм двуктомннка. вся-ваша поэтическая жизнь. От начала - юного, румяного и очень честного н до конца. А конец непригляден. Последние ваши работы словно другой человек писал. Не узнаю. Чем позже, тем хуже, И, все больше пустоты.
Альгис ничего не ответил. А Рахиль Абрамовна, разлнвавшая по чашкам чай, перехватила обиженный взгляд гостя и, будучи тактичней своего мужа, поспешно перевела разговор на другую тему.
Рита тоже была за столом. Одна опустила глаза и покраснела. Покраснела, как казалось тогда Альгису, за грубость отца. Ведь она любила Альгиса, и ей было больно видеть, как его унижают. И он не может ответить, потому что обидчик - ее отец. Но через день, у него в номере в гостинице "Украина", прижавшись голым телом к нему и тепло дыша в шею, она тихо сказала:
- Не обижайся на отца. Я с ним согласна. Альгис вздрогнул, как от укуса, ему захотелось ударить ее, выгнать в коридор, босую и голую, на позор, но он сдержался и только глубже затянулся дымом сигареты.
Собственно, кто такая Рита? Высокая и угловатаяв отца, и жгучая брюнетка - по материнской линии. Носатая. Правда, с очень сочными припухшими губамн и еврейскими скорбными глазами. Чем-то она нравилась Альгису и одновременно отталкивала, раздражала. Неумелая и стыдливая в постели, каждый раз напоминала она девчонку, впервые отдающуюся мужчине, и Альгис чувствовал себя с ней неутомимым юнцом. Но во всем остальном Рита была самостоятельной, даже чересчур, подчеркнуто независимой и в суждениях и в поступках, и Альгис никогда не мог предугадать, чего от нее можно ожидать. Она не разделяла политических взглядов отца, хотя любила его по-своему, грубовато, покровительственно, как больного. Не боялась вслух громить все, что ей не нравилось. А не нравилось ей в советской жизни очень многое. И порой она ставила Альгиса в неловкое положение.
Так было, на банкете в ресторана Центрального Дома литераторов, где чествовали знаменитого московского поэта, и Рита, приглашенная туда Альгисом, с неприязненной ухмылкой, заметной всем за столом, слушала стихи, которые стал юбиляр, и когда он кончил под жидкие аплодисменты, сказала Альгису, да так громко, что слышали все:
- Бедненький. Как он страдает за вьетнамских детей! А сам не платит жене алименты и даже не интересуется, что жуют его собственные чада. Алыис в тот вечер решил больше Риту никуда не приглашать и как-нибудь вообще отделаться от нее. Легкая любовная интрижка, одна из многих, что заводил Альгис, приезжая в Москву, могла повредить его репутации, а это уже было слишком высокой ценой за несколько приятных часов в жестковатой постели гостиницы "Украина". Он поссорился с ней, провожая домой. Рита спокойно, с той же усмешкой, выслушала все гневные тирады и заключила:
- А тебе не кажется, милый, что ты так горячо вступаешь за обиженного мною юбиляра потому, что сам в чем-то недалек от него?
Альгис не попрощался и ушел, давая этим понять, что рвет с ней навсегда. А через два дня беспокойство охватило его, и он позвонил ей в институт, долго и невразумительно извинялся, и Рита смеялась в ответ и только повторяла таким теплым и дружеским тоном, что у него начинало щемить сердце от желания немедленно увидеть ее:
- Дурачок. Не болтай. Ведь ты - викинг. А викингу все прощается. Я приду.
- Когда? - нетерпеливо дышал в трубку Альгис.
- Хоть сейчас, - смеялась Рита. Вот только такси поймаю.
И через полчаса действительно приехала, и Альгис жадно, по-мальчишески целовал ее, мешая раздеваться, и она улыбалась доброй, такой нужной Альгису улыбкой, глубокие черные глаза ее туманились, и Альгис уже совершенно не владел собой, хотя за ним давно установилась репутация хладнокровного, уравновешенного любовника.
Вчера Альгис не смог встретиться с Ритой. Он был занят весь день, а после десяти часов вечера женщина не могла прийти к нему в гостиницу. Ее бы не пропустили дежурные по этажу. В целях борьбы с развратом ханжи - блюстители морали во всех гостиницах ввели порядок, при котором весь день можно было творить, что угодно в номере, но ночью это категорически воспрещалось.
- А мы ночуем днем, - смеялась она, покидая с ним гостиницу за несколько минут до десяти, и даже раз показала дежурным язык.
Альгис не хотел уезжать, не повидавшись с Ритой, и договорился с ней пообедать на вокзале. Она обещала быть вовремя. И не пришла. Уже пора было идти к поезду. И он понял, что Рита не придет. Не придет проводить его, проститься. И не отсутствие времени было тому причиной. Она не явилась сознательно, демонстративно, подчеркнув этим окончательный разрыв.
Под потолком ресторана, над степями, тайгой и тропическими лесами, намалеванными в круглых медальонах, проносились ласточки - толстые, неуклюжие, как летучие мыши.
Альгис сунул официанту три рубля, извинился за то, что напрасно занимал столик, и пошел из ресторана рассерженный и голодный.
- Бог с ней, с Ритой, - думал он, пробираясь к выходу на перрон с вещами оттянувшими руки.Сама облегчила задачу. Не придется лгать, изворачиваться, чтоб смягчить разрыв, неминуемый, уже назревавший, как это бывало каждый раз, когда случайный роман затягивался. Обычно оставлял женщин он. Он совершал это элегантно, без грубости, находя пустяковый предлог и талантливо раздувая его до трагедии. Он покидал женщин с ощущением у них, что пострадавшей, безутешной стороной остался он, и они даже испытывали чувство неловкости перед ним. На сей раз оставили его. Впервые. И даже не удосужились прощальным обедом смягчить удар.
Он, Альгирдас Пожера, светский лев, кумир многих женщин Вильнюса и Москвы, начинал стареть, и болезненный щелчок, полученный от Риты, был напоминанием об этом.
К выходу на перрон по узкому туннелю густо текла разномастная толпа пассажиров, потная и бессмысленно-озлобленная, увешанная чемоданами и узлами, волоча за руки хнычущих, сдавленных со всех сторон, детей.
На перроне все это растекалось, словно развеянное морозным сквозняком с колючим снегом, и у дверей общих вагонов вырастали, извиваясь, нетерпеливые очереди. У купейного вагона народу было поменьше и совсем никого возле синего, мягкого вагона, того самого, где ему не досталось места. А кому же? Альгис ревниво шарил глазами по замерзшему перрону в поисках тех, кто выжил его из привычного мягкого в купейный вагон, кто имел на это право, а следовательно, был персоной, значительней его.
И увидел. Сначала шеренгу носильщиков в полотняных фартуках с бляхами, толкавших тележки с горами пестрых, пузатых, невиданных форм и размеров чемоданов. Заграничных чемоданов. Сомнений в этом быть не могло. Затем мохнатой, пушистой c стаей больших птиц появились владельцы багажа. В добротных шубах, теплых, не здешних шапках и разноцветных, мехом наружу, сапожках. Только женщины без единого мужчины. Но крупные, рослые, какмужчины. Добрая половина в очках на красных от мороза лицах. И ведомые женщиной. Русской, хоть и одетой, как иностранка. И в таких же очках. И в шубке не хуже. Гид из "Интуриста". Вышколенная, с уверенными, отработанными движениями, бабенка, в меру смазливая, в меру стройна. Строгая чопорность сквозит в ее взгляде, в каждом повороте головы. Она командует этой группой туристов и отвечает за них. Без суеты, привычно, как наседка свой выводок, стала она грузить меховые толстые шубы в мягкий вагон, повелительным тоном командуя ими и при этом непременно улыбаясь, как это принято в лучших туристских бюро мира.
Альгис сосредоточил свою ревнивую обиду на ней, а не на туристах. Эта бабенка со скуластым кукольным личиком, самоуверенная от данной ей власти, эдакий фельдфебель в юбке, одетый ладно, с иголочки, типичный продукт "Интуриста" (Альгис встречал их немало в своих поездках), почему-то сейчас раздражала его, словно она и только она была повинна в том, что он едет не в мягком, а купейном вагоне, и даже в том, что Рита не пришла проводить его.
Она покрикивала на морозе по-английски; ловкой и гладкой скороговоркой, без нижегородского акцента и в этом ощущалась хорошая выучка, новейшая школа эпохи возросших контактов с Западом. Алгис знал английского. Он понимал совсем немножко и даже мог кое-что спросить на улице, когда бывал за границей.
- Это было все, то он постиг за несколько уроков перед первой поездкой на Запад. А дальше махнул рукой. Обычно ездил с переводчиком, который по совместительству был соглядатаем за ним, но зато освобождал его от всех хлопот, связанных с пребыванием в новом и непривычном месте.
В мягкий вагон садились американские туристки. Это стало ясно из.обрывков фраз, долетавших до его ушей. Потом он насторожился, уловив нечто неожиданное. Явственно прозвучала литовская речь. Не чистая, а с чужим, американским акцентом. Но литовская. Родная и близкая, какой бы акцент ее не окрашивал. И еще одна американка, смеясь, прокричала что-то из тамбура по-литовски. Сомнений быть не могло. Это ехали американские литовки. Ехали в Литву. Повидать бывшую родину, которую большая часть из них даже не знала, потому что родились уже за океаном от родителей, покинувших Литву.
Оттого, что они на чужбине не забыли родной язык, у Альгиса стало тепло на душе, даже исчезло раздражение, которое вначале вызвала у него гид из "Интуриста". Теперь он рассматривал ее дружелюбно, понимая, что в Вильнюсе обязательно придется столкнуться на банкете, как это бывало уже не раз. И этой бабенке суждено увезти из Литвы в Москву его портрет с автографом и стандартно-вежливой надписью по-русски и по-литовски.
Она стояла у дверей вагона, подсчитывая поднимавшихся по ступеням туристок, как цыплят. В коричневой короткой шубке, вязаной элегантной шапочке, но без сапожек, а в чулках и туфлях и потому постукивала ногой об ногу, чтоб не застыть. И начальство и лакей одновременно. Такова профессия. Унизительная и заманчивая. Заманчивая от того, что можно часто бывать за границей без туристской путевки и за казенныйсчет, покупать барахло, недоступное другим, на валюту, скупо отпускаемую в каждую поездку. Экономить, нa еде, буквально голодать, чтоб прилично одеться в недорогом магазине в Париже или Лондоне и потом пускать пыль в глаза своим соседям и знакомым в Москве.
У Альгиса был приятель, в Московском циркеакробат. Он часто гастролировал в Европе и Америке и жаловался Альгису на свою профессию, при которой много добра домой не привезешь. Акробат не может ограничить свой рацион и урвать из денег, отпущенных на питание, что-нибудь для покупки вещей. Ослабнешь и полетишь с трапеции. Дороже обойдется. Зато, по его словам, процветали на гастролях дрессировщики. Им завидовали все циркачи. Те вообще не тратились на питание, а объедали своих зверей, пожирая их морковь, свеклу и даже овес. Уже,не говоря о мясе. Зверь бессловесный. Не напишет донос в партийную организацию. А дрессировщик, слегка оттощав на половинке звериного пайка, везет домой из заграницы кучу добра, которому там цена - копейка, а в России - состояние.
Глядя, как она постукивает каблуком о каблуки с казенной веселостью на хорошем английском языке подбадривает, развлекает иностранок, в своих шубах и меховых сапогах грузно садящихся в вагон, Альгис подумал о том, что она, в сущности, несчастный человек, всегда на чужом пиру, лицезреет чужое богатство, недоступное ей, и пишет в КГБ рапорты, ничем не отличимые от доносов. Такова служба. Все эти девочки-гиды проходят специальное обучение, при поступлении на работу подписывают секретные обязательства, и им присваиваются соответственно офицерские звания. В мундире и в погонах КГБ их никогда не увидишь. Их лейтенантские звания фигурируют в ведомостях на получение заработной платы. Шпики с накрашенными губками, точеными ножками и сносным иностранным произношением.
Он пошел к своему вагону, где у подножек уже не было жидкой кучки пассажиров - успели погрузиться, пока он разглядывал туристок.
Еще была середина дня, а морозный воздух сгустился, как в сумерки,-и по всему перрону горели круглые лампионы фонарей, серебря снежную пыль в конусах неяркого света.
Проводницу вагона, укутанную, в теплый платок поверх форменного берета, он спросил,.как можно интимней, когда она, посвечивая фонариком, вертела в своих перчатках, с оторванными для удобства кончиками пальцев, его билет:
- Надеюсь, купе не забито до отказа?
- Одни поедете. До Вильнюса? Отметить нижнюю полку?
- Да, Пожалуйста.
- В Можайске никто не сядет - ваша удача.
- Спасибо. Я не останусь в долгу.
Окинув опытным глазом велюровое пальто и пыжиковую шапку на Альгисе, она посочувствовала:
- В мягком места не досталось? Все загранице… Едут и едут… Чего не видали? Будто Россия им цирк. В купе действительно было пусто, и от мягкого международного вагона оно отличалось лишь тем, что было рассчитано на четырех пассажиров, а не двух, и полки были деревянные, жесткие, покрытые сверху стеганым матрасом, застланным простынями и шерстяным одеялом. Если не подсадят соседей в Можайске, он до конца доедет один, в относительном комфорте и утром придет домой отдохнувшим.
Он раскрыл чемодан и со вкусом, испытывая удовольствие от этого занятия, стал располагаться в купе в расчете на почти суточное путешествие. Достал прелестный кожаный несессер, купленный в Канаде, электробритву "Филлипс" - подарок одного литовского эмигранта в Аргентине. На стол легли изящная мыльница, французский одеколон, щеточки, ножички, пилочки и множество мелочей, без которых он прежде отлично обходился, а сейчас уже не мыслит, как можно жить без них.
Когда вагон, мягко качнувшись, поплыл вдоль фонарей перрона, Альгис уже полностью обжил свое купе и стал готовиться к обеду. Он основательно проголодался. Поездной вагон-ресторан никогда не блистал своей кухней, но в его положении это было последней возможностью утолить голод. Не всухомятку, какимнибудь каменным бутербродом с колбасой и крутыми яйцами. А основательно. Горячий борщ, бифштекс или на худой конец, рагу иэ баранины. И рюмку другую коньяку. С морозу. Для аппетита.
Поезда дальнего следования и в первую очередь те, что отправлялись из Москвы, снабжались сравнительно неплохими продуктами. Лучше тех, что можно получить где-нибудь.в городском ресторане. И причина этому одна: в поездах ездят иностранные туристы. Их не покормишь словесными утешениями вроде того, что, мол, в Советском Союзе временные затруднения с продовольствием уже давно стали постоянным фактором. Над этим можно посмеяться в своем кругу. А с иностранцами - шутки в сторону. Подавай жрать. Заодно перепадает и другим пассажирам поезда - советским. Красная икорка или черная. Многие уже не помнят, какой она вид имеет икра эта. А иностранные задницы думают, что русские только икру и лопают. Ложками. Столовыми. чай пьют из блюдечка на растопыренных пальцах. Обязательно из самовара.