- Ну, а Кронштадт, братцы, на своем месте стоит! - говорил молодой, здоровый вельботный старшина. - Бабы все знакомые заскучили по нас и велят всем кланяться! - прибавил со смехом матрос, обращаясь к толпившейся кучке.
- А про мою матроску ничего не слыхал, Чекалкин? Жива? Здорова? - как будто спокойно спросил, подходя к Чекалкину, Григорий и считая ниже своего достоинства обнаружить перед товарищами свое душевное волнение.
Молодой матрос как-то смущенно отвел глаза и проговорил:
- Как же, слыхал… Здорова… Матросы видели ее на рынке… - и как-то неловко замолчал.
Григорий заметил это смущение, и сердце в нем так и екнуло.
Однако он не показал и вида, что заметил что-то странное и в глазах и в тоне Чекалкина, и отошел прочь.
"Что это значит? Уж не пустили ли про Груню какие-нибудь подлые слухи? От подлых кронштадтских баб это станет. Злятся на Груню, что на их не похожа!" - думал Григорий и решил, как отпустят на берег, повидать одного старого знакомого матроса с корабля и дознаться от него, в чем дело.
Несколько взволнованный, Григорий хотел было спуститься вниз, чтоб приняться за письмо к Груне, как его нагнал судовой писарь и, подавая ему конверт, проговорил:
- Вместе с казенными пакетами с флагманского корабля и тебе пакетец есть, Кислицын. Верно, от дражайшей супруги!
- Должно быть! - смущенно ответил Григорий, обрадованный и вместе с тем изумленный письму от жены, которого не ждал, так как не хотел, чтоб кто-нибудь посторонний был посредником между ними.
Сама Груня кое-как читала, но писать не умела.
Григорий спустился вниз на кубрик и, усевшись на рундуке, вскрыл конверт, и едва только прочел первые строки анонимного произведения Иванова, как сердце упало в нем и лицо его исказилось выражением ужаса, злобы и страдания.
Он дочитал внимательно это письмо, столь обстоятельное и подробное, упоминавшее даже о заложенных двух платьях и шубке, спрятал его в карман, и на него словно бы напал столбняк. Он стоял недвижно, с застывшим, помутившимся взглядом, с беспомощно опущенными руками.
Появление какого-то матроса заставило его прийти в себя, почувствовать прилив бешеной ревности и сознать, что какое-то ужасное, тяжкое горе внезапно мучительно обрушилось на него, и в то же время какая-то смутная надежда, что все, что написано, неправда, клевета, мгновениями проникала в его душу и несколько облегчала его.
Он был словно в каком-то тумане и чувствовал только, что ему больно, невыносимо больно и что надо узнать поскорей всю правду.
Переживая эти страдания глубоко любящего и ревнивого человека, Григорий, однако, имел мужество скрывать их от посторонних глаз. Лицо его было только напряженнее и суровее и глаза возбужденнее.
В душевных страданиях, то веря, то не веря тому, что написано о жене, то готовый перервать горло подлому писаришке, то с презрением отгонявший мысль, будто он мог быть полюбовником жены, провел Григорий утро, и когда после пополудня команду отпустили на берег, он тотчас нанял финку и поехал на корабль, где служил его знакомый старый матрос.
Через полчаса Григорий вернулся на бриг мрачнее ночи.
Старый матрос подтвердил, что слухи о подлеце Ваське ходили и что он видел Аграфену, сильно заскучившую и исхудавшую.
XV
На бриге все скоро заметили, что Кислицын осунулся и сделался мрачен и неразговорчив, и догадывались о причине. Вся команда уж знала, что Кислицына Грунька "связалась" с писарем, и все матросы, любившие и уважавшие Григория, жалели его, хотя в то же время и осуждали за то, что он, кажется, умственный матрос, а так убивается из-за бабы.
- Из-за их не стоит убиваться-то. Потому, известно, баба - самая обманная тварь, какая только есть на свете! - авторитетно говорил по этому поводу пожилой матрос Гайка, жена которого действительно могла внушить ему такие нелестные понятия о женщинах вообще. - Скажем теперь так: ты из-за нее убиваешься, а она в тую ж пору перед кем-нибудь зенками, подлая, вертит или подолом, вроде как угорь, повиливает… А по-моему, братцы, так: чуть начала пошаливать - избей ты ее до последнего дрызга и плюнь…
- Грунька Кислицына не такая… За ей прежде ничего не было слышно худого… Правильная была матроска… - заступился тот самый вельботный старшина Чекалкин, который первый привез на бриг известие о том, что Аграфена "свихнулась".
- Не такая? - повторил черный, как жук, Гайка, глядя насмешливыми маленькими умными черными глазами из-под взъерошенных бровей на молодого матроса. - А ты лазил, что ли, ей в душу? Бабья душа известно, что бездонная прорва… Угляди-ка, что в ей! Может, песок, а может, с позволения сказать, и грязь… Не такая?! Все они, братец ты мой, такие! Одного шитья. Недаром-то бог бабу всего-то из одного ребра сотворил… Другого материалу она и не стоит… Не то в ей звание - шалишь! Адам был сотворен по образу и по подобию божию, а она прямо-таки из ребра… Понял ты разницу, братец ты мой?..
- Все это, может, и верно, но только Грунька Кислицына совестливая матроска… Это впервые грех с ней случился, коли правда, что Васька-писарь ее облестил! - снова горячо вступился Чекалкин.
- Все они впервые!.. Моя матроска так каждый раз, когда после лета вернешься в Кронштадт, говорит, что впервые… Вот теперь, как вернемся в Кронштадт, она, наверно, бою от меня ждет, - со смехом заметил Гайка.
- Что ж, ты и будешь бить? - спросил кто-то.
- А то как же? это уж такие правила… А я бы еще из-за такой убивался!.. Давно уж меня и звания бы не было. А мое дело: вернулся в Кронштадт и избил ее как следует по всей форме… Смотришь, на следующий день - как встрепанная кошка… И жареное, и вареное, и водка на столе… Так и ублажает! Как есть самая увертливая тварь. А Кислицын из-за такой твари как сыч какой ходит… Вовсе даже довольно глупо!
- И попадет же теперь бедной Груньке! - участливо вымолвил Чекалкин, давно уж неравнодушный к красавице матроске.
- Это как пить. Первым делом. Однако до настоящего боя не доведет! - заметил не без сожаления Гайка.
- Почему?
- Добер он слишком к своей бабе. Обожает!
"Вихрь" простоял в Гельсингфорсе неделю и неожиданно получил от адмирала приказание идти за почтой в Кронштадт.
Все обрадовались.
Только Григорий, казалось, не только не обрадовался, а, напротив, как будто сделался еще угрюмее и угнетеннее.
- Что с тобой, Кислицын? - спросил капитан, останавливаясь у штурвала, у которого стоял Григорий и правил рулем, направляя "Вихрь" к Кронштадту. - Ты здоров?
- Точно так, вашескородие!
- А мне показалось, что ты нездоров? Такой мрачный стоишь, вместо того чтобы радоваться, что завтра увидишь свою Аграфену. Небось рад? - говорил капитан, знавший, какие примерные супруги были Кислицыны.
- Точно так, вашескородие! - отвечал Григорий. Но лицо его не выразило ни малейшей радости.
Капитан пристально взглянул на своего любимца рулевого и поднялся наверх.
На другой день, после полудня, открылся Толбухин маяк. Ветер чуть засвежел, и "Вихрь" ходко приближался к Кронштадту.
Григорий, стоя у руля, с каким-то страхом ожидал прихода на рейд и съезда на берег.
XVI
- Груня, а Груня… ты дома?
Ответа не было.
И Ивановна, удивленная, что Груня не откликается, прошла за полог.
Распростертая на полу, матроска молилась перед образами, у которых горели свечи.
- Груня! - окликнула громче старуха.
Та поднялась бледная, совсем исхудавшая за последние дни, с большими, ввалившимися, кроткими и потухшими глазами. Ее красивое лицо стало еще красивее и словно бы одухотвореннее и светилось выражением какого-то удовлетворенного тихого покоя.
Казалось, что Груню уж не тяготят никакие скорбные думы, не мучат никакие сомнения и она, примиренная, нашла выход из того мрака, которым окутана была ее душа.
- И что это ты, Груня, все молишься да молишься? Кажется, давно уж замолила все грехи! - ласково упрекнула Ивановна. - Я окликала тебя, а ты и не слыхала… А двери-то отперты, того и гляди обкрадут… А я нарочно к тебе с рынка прибежала… Сейчас матросик с брандвахты был, сказывал, что "Вихрь" с моря в Кронштадт идет… Готовься мужа принимать… Вечор будет.
Груня вздрогнула.
- Будет? - переспросила она.
- То-то будет… Готовь закуску какую да шти, что ли, свари, да чтобы чай с булками, одним словом, что следует, чтобы честь-честью принять мужа… Да есть ли у тебя деньги?.. А то возьми у меня…
- Спасибо, Ивановна… Не надо мне денег…
- Ну, а я опять к ларьку… Ужо раньше приду… Да смотри, Груня, помни, что я тебе говорила… Нишкни! А уж если ты так хочешь, я с мужем обо всем поговорю…
- Спасибо, Ивановна, за ласку! - дрогнувшим голосом промолвила Груня. - Ты ему, милая, все, все скажи, а я говорить не буду… Скажи, какая я великая грешница, как я мучилась, как молилась, как жалела, что огорчила его, доброго, хорошего… Все скажи… Он, наверно, простит… Он поймет…
И с этими словами Груня крепко поцеловала Ивановну.
- Да ты что ж это… словно опять замучилась, голубка?
- Нет, Ивановна, конец мучениям!
- И слава богу!.. Ну, прощай пока, ласточка!
- Прощай!
Как только что старуха ушла, Груня надела платок на голову, заперла двери на замок, положив ключ на полку в прихожей, куда всегда его клала, когда уходила и думала, что в ее отсутствие придет муж, и, поклонившись на крыльцо, твердой походкой пошла к Купеческой гавани.
День стоял мрачный. Ветер так и завывал, проносясь по улицам и поднимая пыль.
На Господской улице кто-то сзади окликнул Груню. Она обернулась, увидела Ваську, и по лицу ее пробежала судорога.
Она продолжала идти, но Васька догнал ее и сказал:
- Смотри, Груня, мужу ни слова, а то - крышка и мне и тебе!
Она ни слова не ответила и только прибавила шагу.
Навстречу шла кучка матросов. Поравнявшись с нею, матросы хихикнули.
Она слышала, как кто-то сказал:
- Матроса своего бежит встречать да виниться! Лето-то гуляла с писарьком! А небось форсила… Я-де мужняя жена…
Еще какой-то офицер пристал было к ней, но, не получив никакого ответа, пустил ей вслед:
- Писарей, видно, любишь, а офицеров нет!
Она только ежилась от этих оскорблений и шла все скорей и скорей.
Вот и стенка. Она поднялась на деревянную стенку, отделяющую гавань от рейдов, и пошла по ней, придерживая руками раздувающееся платье.
Дойдя до угла у Малого рейда, она остановилась и взглянула на море. Знакомый ей "Вихрь" быстро приближался к рейду… Она видела, как убрали паруса и бриг стал на якорь. Она заглянула вниз. Свинцовые волны с шумом разбивались о стенку и обдавали брызгами матроску. Ей сделалось холодно, и тоска охватила все ее существо. Тоска и отчаяние. Но лицо ее по-прежнему было спокойно и полно решимости.
Она взглянула на серое небо. В одно мгновение перед ней пронеслась вся ее жизнь, чистая и безупречная до последнего времени… Потом она вспомнила Ваську, позор, грех, мужа - и совсем подвинулась к краю стенки.
"Господи, прости!" - прошептали ее уста.
И, перекрестившись, она с жалобным тихим криком бросилась в море.
Какой-то матросик, проходивший мимо, увидал ее падение и побежал на брандвахту.
Послали шлюпку, но тела не нашли.
XVII
В седьмом часу вечера Григорий пришел домой и, увидав, что дверь на замке, бросился к Ивановне.
- Где Аграфена? - спросил он.
Ивановна, вся в слезах, молчала.
- Где, говорю, жена? сказывай! Или она совсем к полюбовнику сбежала? Говори, старая!
- Бога в тебе нет, Григорий!.. Сбежала… Она к богу сбежала, голубка… Она утопилась в море сегодня… Вот где твоя жена!
Григорий рыдал, как малый ребенок.
Ивановна, всхлипывая от слез, подробно рассказала ему все, что случилось, как подлый писарек ее облестил, как она мучилась, каялась и как сегодня еще утром просила передать мужу, чтоб он ее простил…
- А мне и невдомек, что она уж даве решилась извести себя, бедная… Совесть-то, совесть ее замучила!..
Григорий всю ночь просидел у себя в комнате, не смыкая глаз.
Наутро он оделся и вместо того, чтобы отправиться на бриг, пошел в казарму, где жили писаря.
Когда Васька увидел Григория, медленно подходившего к нему, он мгновенно понял весь ужас своего положения и хотел было бежать, но Григорий загородил выход. Страх несчастного животного исказил красивые черты писарька. С каким-то недоумевающим, растерянным и умоляющим взглядом широко раскрытых глаз смотрел он в спокойное и неумолимое лицо матроса и только слабо ахнул, когда Григорий всадил ему в грудь свой матросский нож по самую рукоятку.
Затем Григорий вышел из казармы и, явившись в свой экипаж, доложил, что убил писаря Василия Антонова…
Примечания
1
Впервые - в газете "Русские ведомости", 1895, №№ 166, 173, 178, 184, 187, 191, с подзаголовком "Из морских силуэтов прошлого".
2
…он не гнушался есть с матросами из одного бака и не считал их погаными. - Старообрядцы считали официальную - или, как они ее называли, никонианскую - церковь еретической, отступнической, а всех ее прихожан - оскверненными, "погаными".
3
Большие трехдечные корабли - парусные линейные корабли с числом орудии от 70 до 120, которые размещались на трех закрытых палубах-деках. Экипаж таких кораблей доходил до тысячи человек.