Добровольцем в штрафбат. Бесова душа - Шишкин Евгений Васильевич 23 стр.


19

На свободную койку, напротив Федоровой, поместили раненного в грудь музыканта Симухина, балалаечника из фронтовой концертной бригады. Временами Симухина истязали приступы удушья. Он, как рыба, брошенная на сушу, нетерпеливо хватал ртом воздух, дергался телом, барабал и сминал в кулаках одеяло. Он бледнел до синюшности, взгляд его больших черных глаз неостановимо метался, все лицо, словно опрыснутое, мокро блестело каплями пота.

В такие минуты Федор поспешал к дежурному врачу, "бил тревогу". В палату несли кислородную подушку, потихоньку налаживали страждущему дыхание и обезболивающим уколом упроваживали в бальзамический сон.

Симухин был неразговорчив. Даже в часы, когда боль пулевого ранения (концертная бригада попала под обстрел) отвязывалась от него, он редко заговаривал с палатными обитателями. Он либо разглядывал свою тетрадь с нотными записями, либо перечитывал кипу каких-то газетных вырезок, либо томил потолок взглядом черных глаз с длинными ресницами, красивыми, как у яркоглазой белолицей дивчины.

- Судно не подать? Ты не стесняйся, товарищ музыкант. Мы сами, как чурки, лежали, - обращался к соседу Федор. - Иной раз прижмет, а сестру-то позвать неловко. Ладно, если сестра пожилая, а то бывает молоденька-молоденька. Вот и краснеешь.

Ведя товарищеский пригляд, Федор санитарил за соседом, мелкой услугой и пустяковым разговором пробовал скрасить Симухину муторное лежанье. Имелся у Федора до музыканта и другой - скрытый - интерес. Вернее, до его расшитого красными цветочками черного кисета, который тот прятал в изголовье под матрасом.

- Не покуришь, легкие задеты. Несладко без табачку-то? - спрашивал Федор, пытливо глядя на Симухина и замечая в его лице некоторое раздражение.

- Обойдусь, - кратко отзывался Симухин.

Но однажды, отвечая на донимучий вопрос Федора о куреве, музыкант навсегда захотел закрыть тему:

- Некурящий я. Мне, как вы выразились, и перемогаться нечего.

Личные вещи Симухина принесла медсестра приемного отделения, принесла и уложила в тумбочку - одну на двоих с Федором: папку с бумагами и фотографией, где Симухин в черном фраке с бабочкой на шее, письма, перетянутые бечевкой, и черный кисет. Увидев кисет, Федор попервости никакого внутреннего движения к нему не имел, но когда кисет перекочевал в затаинку, очень возлюбопытствовал.

"Чего у него там? Говорит, что некурящий, - прикидывал Федор. - Хитрит балалаечник Глаза у него шаловливые, будто слямзил чего-то".

Наработанная наблюдательность Федора, имевшего касания с людьми разного нрава и замашек, подсказывала ему, что отгораживается Симухин от солдатни (от Федора и Палыча, и даже от напичканного литературными словесами Христофора) не оттого, что учен по нотам и выступал во фраке, а по причине иной. Всякому человеку неуютно и пугливо, если он стережет какую-то предосудительную тайну, которая плохо заперта…

- Скажи нам, товарищ музыкант, сколь сейчас время? - громко обращался Федор к соседу.

Симухин неохотно глядел на наручные часы. Часы у него были, право, на заглядение! По ночам на них зелеными огоньками фосфора светились точки над цифрами и палочки стрелок

- Давай-ка, товарищ музыкант, я тебе простынку подправлю. Выехала вон из-под матраса-то, - предлагал Федор.

- Не надо. Сам подправлю. Сам, - противился Симухин и суетливо начинал поправлять свою постель, а после еще некоторое время как-то жался под испытующими глазами Федора, точно был нагой, выставленный для обзора.

Внешне замаскированная и беспричинная, между Федором и Симухиным все больше завязывалась игра. Федор включился в нападение от ничегонеделания и госпитальной скуки. Донимал балалаечника наивными, не раз уже спрошенными предметами:

- Сколь струн на твоем инструменте?… Вот этак ты по ним щелкаешь, а пальцы потом у тебя не болят? И кожа не слазит? Задубела, видать… У лошади на копытах тоже кожа дубелая. Ты, товарищ музыкант, копыто лошадиное видал? Тебе вот Палыч больше про лошадей расскажет. Палыч, прямо сейчас расскажи товарищу музыканту про лошадиное копыто!…

Заветным итогом таких приставаний Федор держал в уме кисет. Симухин отмежевывался от несносного зануды и услужливого дуралея молчанием и недовольным выражением лица, морща при этом переносицу.

- Угостил бы ты нас, товарищ музыкант, табачком! А? Как считаешь? - вязался Федор.

- Не курю. Я об этом сто раз говорил! - психовал Симухин.

- Извиняйте, запамятовал. Я ведь контузию перенес. Память уже не та… Значит, говоришь, с табачком у тебя туго?

Однажды Федор заглянул под кровать соседа, чтобы удостовериться, что кисет по-прежнему таится в изголовье. И заметил что-то золотистое: похоже, цепочка блестящим ручейком вытекла из ослабшего горла кисета. Симухин в этот час дремал. Федор пониже нагнулся, потянул к блестяшке руку. Но Симухин сквозь дрему учуял угрозу тайне, завозился на постели. Федор состроил невинную гримасу и, опять войдя в роль простачка, кивнул соседу на часы:

- Давай, товарищ музыкант, твои часы на спирт и на закуску обменяем. Тут шофер в госпиталь продукты возит, Федюня Назаров, душа-человек Он нам все устроит в лучшем виде. От спирту у тебя кровь в организме оживится. Дыханье лучше пойдет. И нам с Христофором и Палычем станется повеселыпе.

Симухин молчал камнем.

- Чего жалеть, товарищ музыкант? Война длится, ранение у тебя опасное. Неведомо, каковы еще причуды с твоей балалайкой произойдут. Жив будешь, другими часами обзаведешься. Золотыми. На цепочке. С музыкой.

Подозрителен и одновременно ненавистен был взгляд Симухина. От Федора музыкант тотчас же отвернулся.

"Скряжничает", - насмешливо подумал Федор и окликнул Палыча:

- Вот ежели бы у тебя были часы, Палыч…

- Ну? - откликнулся ездовой.

- Ты бы их берег как зеницу ока или сменял бы на спирт?

Палыч выказывал к часам наплевательское отношение:

- Враз бы сменял. На кой шут они мне сдались? Я без всяких будильников время в себе держу и не обшибусь никогда.

Федор замахал на него руками:

- Ты время в себе держишь, потому что голь перекатная. Этаких часов, как у товарища музыканта, не видать тебе, как своих красных ушей.

Палыч обиженно насупился, украдкой потрогал свои уши между бинтами, словно убедился: хоть и действительно их не видит, но они при нем. Христофор отключался от книжных фантазий и подхватывал разговор:

- Тогда ответствуй нам, голубчик, который нынче час? Мы тебя таким образом проэкзаменуем.

- Да-да, скажи! Проверим, какой ты у нас брехать мастер, - дразнил Федор. И сверим с часами товарища музыканта.

Палыч взглядывал в окно, искал в нем местоположение солнца и, к удивлению, называл час весьма точно.

- Наобум попал, случайно, - недоверчиво говорил Федор.

- Замечу тебе, голубчик, ты как хронометр! - напротив, восхищался Христофор.

- А вот ежели б с товарища музыканта снять часы, смог ли бы он угадать время? - поднимал интерес Федор, и его фронтовые собратья устремляли глаза на Симухина.

Музыкант притворялся спящим.

После обеда, в "тихий час", Симухин и впрямь заснул. Безотказный храпун Палыч повел свою песню. Полуденная жара сморила и Христофора; раскрытая книга лежала у него на животе.

Федору никто не мешал. Бережно-воровскими движениями он выудил из-под матраса соседа тяжеленький кисет - явно не с табаком. Содержимое тайника без опаски разложил на своем одеяле. Обернутые кусками ваты, в кисете хранилось двое карманных часов. Одни - немецкие или швейцарские, трофейные, снятые, по-видимому, с немецкого офицера; другие - потяжельше, побольше размером - отечественные. Федор оглядел их золоченый, увесистый корпус, надавил на кнопку - крышка пружинисто отогнулась. Ярко-белый циферблат с тонкими римскими цифрами и стрелки с ажурным узором. На внутренней стороне крышки была гравировка: "Полковнику Селиванову Ивану Петровичу за боевые заслуги от командования армии".

Когда проснулся Симухин, Федор спокойненько сидел на койке и забавлялся часами: раскачивал на цепочке как маятник Ласково усмехаясь, кивнул Симухину:

- Полковник-то Иван Петрович, видать, тебе их передарил? А подпись-то не поправил. Видать, тоже контуженный. Позабыл.

На бледном лице Симухина презрением загорелись глаза. Он даже тихонько взвыл от негодования.

- Со своего снял? - со столь же коварной улыбочкой спросил Федор. - Не-е, товарищ музыкант. Вижу, что сам не снимал. Рожа у тебя больно приличная. Чистоплюй. У мародеров выкупил… Да не дергайся - не на балалайке играешь. Положу на место. Мне чужого не надобно. - Он запаковал богатство по-прежнему в кисет, усмехнулся: - Ты, товарищ музыкант, на жопе сидеть не можешь, а к часам ручонки-то тянешь. Ну и ну!

В следующую ночь Симухину сделалось худо. Он исступленно и шумно глотал воздух. У него лихорадочно сверкали глаза. Руки делали машинальные хватательные движения, комкали одеяло. Палыч и Христофор дрыхли, а Федор не спал. Он сразу распознал признаки соседского приступа, различил впотьмах истерический блеск симухинских глаз. Позевывая и потягиваясь, Федор сел на свою койку, не спеша сунул босые ноги в шлепанцы. Приступ у соседа усиливался, но Федор спасительной торопливости не проявлял. Он еще попотягивался, почесался и лишь тогда вышел из палаты, жмурясь на свет коридорной лампы. На вопросительный взгляд дежурной медсестры, встреченной в коридоре, Федор равнодушно ответил: "В уборную". Там, в курилке, он скоротал несколько минут, потравив себя табаком и чему-то холодно усмехаясь. Из уборной он повернул к бачку с водой, выпил стакан невкусной кипяченой воды. Затем снова ушел в курилку. Когда порядочно отсчитало минут, он прогулочной раскачкой вернулся в палату. Симухин уже не дышал. В скудном свете белело его лицо с остановившимися чертами, с полуоткрытым ртом, с каплями еще не обсохшего пота.

Федор подошел к койке Симухина, нашарил под матрасом кисет, сунул его к себе под подушку и опять отправился в коридор. Здесь он сообщил дежурному персоналу, что товарищ музыкант, кажется, помер, что его надобно перенести в морг, что сам Федор в этом не помощник, так как после ранений у него болят внутренности и он, хоть и солдат, с детства боится покойников.

20

Утром другого дня Федор настоял у военврачей на выписке из госпиталя. На хоздворе он разыскал шофера - тезку Федюню Назарова, суетливого, артельного мужичонку в замасленном офицерском кителе без погон, и с ним ударился в загул. Однако прежде Федор зашел в городскую военную комендатуру и сдал именные часы.

- На станции подобрал, у полотна. Выронено, видать. Найдите владельца, чин и фамилия тут полностью указаны, и передайте! Если полковник убит, родне его перешлите! Слышите? Чтоб обязательно переслали! Вещь заслуженная и драгоценная. С подписью, - строго наказывал Федор лейтенанту из комендатуры.

Очкастенький лейтенант, составляя акт, едва сдерживал себя, чтобы не разразиться: "Товарищ рядовой! В каком тоне вы со мной разговариваете!" Но побаивался: на гимнастерке у рядового орден Красной Звезды и медаль "За отвагу", а на лице взбалмошная решимость - такой на чин не поглядит, обзовет "тыловой крысой"; ему терять нечего, дальше передовой не пошлют.

Расшивной кисет Федор выбросил на помойку, а трофейные часы продал на рынке пожилому цыгану Цыган долго разглядывал часы, прикладывал к смуглому уху с серьгой, близко подносил к близоруким глазам.

- По дешевке отдаю! Бери, пока цену не поднял! - наседал на него Федор. И вдруг через прилавок схватил цыгана за грудки, застращал блатным нахрапом: - Я ж тебе не фраер гнилой! Не туфту вкатываю! Бери, сказал!

С той выручки он и запьянствовал у Федюни Назарова в убогонькой комнатушке, где диван без ножек, на четырех кирпичах, стол с порезанной, облинялой клеенкой и фотографии в раме на залоснившейся, обклеенной газетами стене. Сперва они выпили на помин погибших окопных друзей. Следом - по второй - "За Победу!" Дальше питье поехало бестостовым чередом. Федор преимущественно молчал. Долго не пьянел. Порой мертвил взгляд в одной точке. Хозяин в противовес не давал застолью молчанки. Он биографично ворошил годы, часто вытирая рукавом кителя рот и ногтем среднего пальца сощелкивая выползавших на стол тараканов. Рассказал, что в тылы его списали по ранению, что жену и двух дочек накрыло бомбой при эвакуации, что довоенная квартира сгорела. Неизустную правду о том, что имел Федюня Назаров семью и квартиру, что преуспевал механиком городского гаража и надевал по праздникам светлую шляпу, берегли в его фронтовых карманах желтые фотокарточки; нынче эти фотокарточки вместились в настенную раму.

По-мужиковски заботный, Федюня Назаров ночевать у себя Федора не оставил - пристроил ко вдовой нестарой соседке. Соседка, долгая, худощавая баба с тонкими лисьими ужимками, смерила гостя сверху донизу, подмигнула хитрым глазом:

- Возьму с тебя за ночевую - маленько выпить да немного закусить…

Федор открыл глаза - и сразу не сообразил: где ж это он? Нет высокого потолка госпитальной палаты с остатками барской лепнины, постель не той мягкости и дух от подушки незнакомый. К тому же - лежит он гол как сокол. Он повернул голову. Рядом с ним на постели, к нему спиной, лежит нагая баба с крупным родимым пятном между выпирающих лопаток Тут ему разом вспомнился загульный вечер у Федюни Назарова, подвернувшийся ночлег, объятия хозяйки, ее обвислая грудь с темными маленькими сосцами. В голове гудом загудел разбуженный улей похмелья. Он опять закрыл глаза. Но сон уже невозвратно отошел.

Яркий солнечный свет бьет в окно, кривым квадратом стелется по самотканому полосатому половику. На нем сидит худая пегая кошка и вылизывает лапу. На столе у окна - солдатская кружка, откупоренная банка консервов, головка чесноку и надкушенный ломоть ржаного хлеба. Рядом на стуле юбка хозяйки и чулки с истертыми пятками.

Хозяйка тоже проснулась, обернулась к Федору Мелкие черты лица оживились тонкой лисьей улыбкой и веселым взглядом вприщур. На Федора накатил стыд и неясные похмельные угрызения. Он нагнулся с постели к одежде, которая была комом свалена на табуретку, поскорее забрался в исподнее и в портки. Горбясь и чувствуя затылком, как хозяйка с постели наблюдает за ним, он робкими шагами обошел кошку на половике и уплелся за занавеску. Он долго мочил голову, шею, плечи - извел два рукомойника воды. Отплевывался, фыркал. Потом скоро собрался, закинул на плечо шинель в скатку, вещмешок и, не поглядя в глаза хозяйке, буркнул прощальное слово. Он ничем не позавтракал, даже не похмелился, что для случайной сожительницы показалось диковатым.

Выйдя из дому, он оглянулся на окна квартиры, где нашел ночной приют и любовную утеху, и мотнул головой: "Эк, меня как занесло! Целый мужиковский праздник! Тут тебе и пьянка, и баба. Надо было еще с цыганом на рынке подраться - для полного кайфу…" Ему хотелось раскрепоститься, порадоваться предфронтовым похождениям. Но все выходило с какой-то горчиной.

На станции Федор узнал, что поезд в "обратно" уходит около пяти пополудни. Впереди вольная воля почти целого дня. То ли безделие будущих часов, то ли желание повидать знакомые лица привели Федора на окраину городка. Через дубовую аллею - к дому с колоннами.

На лестнице госпиталя он повстречал Галю.

- Батюшки! Федор Егорыч! Думала, не увижусь. Вчера не моя смена была. Я уже про вас вспоминала, - обрадовалась она.

В свежем халате, утренняя, она стояла перед ним недосягаемая. Чем-то загадочным бередила чуткое, виноватое с похмелья Федорово сердце. Он взял руку Гали, приложил к своей щеке, неловко поцеловал.

- Прости меня, Галочка, за все. Вдруг обидел.

- Нисколько вы меня не обидели. Мне с вами очень интересно было. - Она рассмеялась, покраснела от Федоровой нежности.

- Обнял бы я тебя, Галочка, но грязноват я нынче.

- Никакой вы не грязный. Только водкой от вас пахнет… После войны к нам приезжайте, - она говорила всегдашне-напутное, а Федор мысленно наставлял ее: "Береги себя, Галочка. Жди своего мужика… Мужики капризнее баб. Сердце у них слабже. Не приведи Бог тебе перед мужиком оправдываться". Но вслух он ничего такого не произнес.

В палате, на койке, где Федор провел больше месяца, лежал новоприбывший - раненый танкист. Койка Симухина пустовала. Свежезаправленная.

Федор подсел ближе к Палычу и Христофору:

- Стаканы давайте. Я принес…

Палыч и Христофор не из тех, кто от выпивки отказывается. По стакану водки дербалызнули со смачным кряком, в настоящей мужской солидарности. Танкист пить поостерегся - новенький.

Вскоре после.выпивки похмельная смурь с Федора сошла, напруга в теле ослабла. Он поотмяк, даже повеселел. Только брезгливенько всколыхивались воспоминания о хозяйке, у которой было что-то лисье в обличье и черные сосцы на тощих грудях; да еще звали ее неудачно - Ольгой.

Поговорив с мужиками обо всем и ни о чем, Федор полез в вещмешок, достал еще бутылку водки:

- Мне достаточно будет, а вы спрячьте. На вечер. Помяните товарища музыканта. Даровитый, наверно, балалаечник был, скуповат разве. Он сказывал, у балалайки три струны. Одна лопнет, на двух других мелодью не вытянуть. Вот и у него одна-то струна больно тонка оказалась.

- Так оно и есть, голубчики, самые тонкие струны всегда подводят, - подтвердил зарумянившийся Христофор.

- Ну, - согласился Палыч.

И вроде ни с того ни с сего они дружно рассмеялись. Федор обнял их на прощание, верно зная, что в хитросплетениях войны им больше не сойтись.

Назад Дальше