Полковник Сабуров - Константин Симонов


Рассказ "Полковник Сабуров" завершает сюжетную линию повести "Дни и ночи". Капитан Сабуров и санинструктор Аня Клименко, участники сталинградской битвы, вновь встречаются в послевоенной Германии...

Константин Симонов
Полковник Сабуров

Начинало чуть заметно темнеть.

Полковник через плечо оглянулся назад, где в эту минуту на острые крыши полуразбитого городка опускался багровый, обещавший ветер закат. Силуэты домов резко выделялись на багровом фоне, и полковнику вдруг показалось, что это горит Сталинград. Может быть, командующему пришла в голову та же самая мысль. Во всяком случае, он тяжело повернулся на кожаном сиденье машины, посмотрел в ту же сторону, что и полковник, и сказал с легкой одышкой, появившейся у него год назад, на Висле:

- Горит!

А затем уже в третий раз за последние пятнадцать минут повторил:

- Ну, что же, надо ехать.

Помимо служебных отношений, между ним и полковником существовала особого рода связь, редко в чем проявлявшаяся внешне, но очень важная для них обоих.

Полковник с самого начала войны служил в одной дивизии с командующим и теперь командовал дивизией, которой когда-то, еще в Сталинграде, командовал тот. Командующий при всех обстоятельствах называл полковника только по имени и отчеству, и в редкие минуты неофициальных встреч полковник отвечал ему тем же.

Сейчас они только что просидели два часа вдвоем в длинной, неуютной столовой немецкого помещичьего дома на неудобных, старых, обитых кожей стульях с высокими готическими спинками, за неудобным, слишком длинным столом.

В этой комнате все было чужое, кроме них самих. И, должно быть, именно от этого острого ощущения чужбины они все два часа проговорили о Сталинграде, почти не прикасаясь ни к чему из стоявшего на столе.

Командующего уже полгода мучила язва желудка, он ничего не пил, кроме минеральной воды, и за обеденным столом лицо его приобретало брезгливое выражение. Врачи советовали ему лечь на операцию, но он боялся. Восемь раз раненный и контуженный за войну, последний раз под Белградом, сейчас он не хотел и слышать об операции.

Разговор за столом отличался той отрывочностью, которая появляется, когда собеседники слишком хорошо знают общее прошлое.

- А помнишь, Алексей Иванович, Мечетку, - начинал командующий, и по выражению его лица полковник уже понимал, что командующий сейчас вспомнил о том овраге на Кривой Мечетке, где они отбивали танковую атаку и где погиб майор Боровой.

- Боровой? - спрашивал он. - Да?

- Да, - говорил командующий. - Хороший был человек.

И они оба на несколько минут замолкали. Перед их глазами проносились картины того зимнего дня на Кривой Мечетке: мертвые в грязных маскировочных халатах, дымный от разрывов снег и майор Боровой, стоявший между ними и неожиданно и безмолвно упавший им на руки, в то время как они оба не были даже поцарапаны.

Или вдруг полковник, посмотрев на висевшую над столом громоздкую и безвкусную бронзовую люстру, улыбнувшись, говорил только одно слово: "Катюша". И командующий тоже улыбался, и они оба безошибочно знали, что вспоминают о том же самом: о банкете, который был устроен в блиндаже командира дивизии в ночь после пленения Паулюса, и о том, как блиндаж был иллюминирован двадцатью "катюшами" - сталинградскими осадными лампами, сделанными из сплющенных снарядных стаканов.

Словом, несмотря на разницу служебного положения, они были друзьями, и, как всяким настоящим друзьям, им было приятно встречаться не только для того, чтобы поговорить, но и для того, чтобы вместе помолчать.

Теперь командующий сидел в машине и не хотел уезжать. И чтобы еще несколько минут не уезжать, он придумывал разные предлоги: спрашивал о мелких подробностях, связанных с бытом дивизии, о последних учениях, о которых он и без того все прекрасно знал, и даже вдруг заметил, что в городке грязновато: немцы плохо подметают улицы.

Командующий был правителем этой немецкой провинции. Ему предстояло сейчас ехать принимать у себя чиновников из немецкой администрации. Это было дело не слишком им любимое, но, конечно, весьма нужное. И как ко всем прочим обязанностям, он относился к этому со своей обычной пунктуальностью.

- Ну, что ж, треба йихаты з нимцами розмовляты, - вдруг по-украински, озорно прищурив глаз, что редко с ним случалось в последний год, сказал командующий. - До побаченнья!

Он протянул руку полковнику и, задержав на минуту его руку в своей, спросил:

- Значит, сегодня приезжает?

- Приезжает, - сказал полковник. - Послал машину в Берлин. Должна сегодняшним московским поездом.

- "Ну, как мы встретимся?" - так думала она, пока на всех парах курьерский поезд мчался", - неожиданно продекламировал командующий. - Есть такое стихотворение Апухтина. Читал?

- Нет, не читал, - сказал полковник.

- Прочитай. Впрочем, это не про вас. А все-таки волнуешься? Да?

- Конечно, - просто сказал полковник.

- Ну, хорошо, - командующий выпустил его руку. - Передай от меня привет.

- А вы разве помните ее?

- Смутно. Но она-то помнит. Как-никак, а ведь тогда я был для нее начальством. А начальство забывать не принято. Ну, поехали, - крикнул командующий шоферу.

Машина рванулась с места и понеслась по улице с той сумасшедшей скоростью, которую любил командующий, вне зависимости от того, нужно было ему торопиться или не нужно.

Полковник долго стоял и смотрел вслед машине. У него было неясное чувство грусти, от которого он не мог отделаться все эти два часа.

Что-то в командующем огорчало его. Он не мог понять что. В последний раз они виделись две недели назад на учениях, и за эти две недели с командующим не произошло никаких перемен. А между тем ему сейчас показалось, что командующий сильно постарел, отяжелел, потолстел, какая-то нездоровая желтизна появилась у него на лице. Как-то особенно устало смотрели глаза. Может быть, потому, что они вспоминали о Сталинграде и он сравнивал его, сегодняшнего, не с тем, каким видел две недели назад, а с тем, каким тогда видел его в Сталинграде. Наверное, так.

Да, с тех пор он сильно, сильно постарел. И еще эта одышка, появившаяся после бессонных месяцев за Вислой, на сандомирском плацдарме.

"Надо ему отдохнуть", - подумал полковник и, должно быть, повторил эти слова вслух, потому что подскочивший ординарец спросил:

- Что прикажете, товарищ гвардии полковник?

- Что? Ничего, - сказал полковник и еще раз про себя подумал: "Отдохнуть".

Потом он повернулся и по широкой лестнице, украшенной оленьими рогами, поднялся во второй этаж - в столовую.

Теперь его мысли вернулись к предстоящей встрече. Он подошел к висевшему в простенке длинному и узкому зеркалу, остановился перед ним и долго смотрел в него на себя.

Перед ним в зеркале стоял высокий полковник, такой высокий, что его широкие, сутулившиеся плечи казались даже немножко узкими. Одет полковник был в полевой китель без орденов и ленточек, в длинные брюки и черные, сейчас вдруг показавшиеся ему странными гражданские ботинки.

Лицо у полковника было худощавое, волосы были зачесаны назад и от ровной, проступавшей повсюду седины казались сивыми. Над верхней губой топорщились короткие, тоже начинавшие седеть усы, которые он носил уже два года, но сейчас их присутствие на лице показалось ему странным.

"Когда же это я их отпустил? - подумал он. - Неужели еще на Днепре?"

- Петя! - закричал он. Петя!

И голос его гулко и одиноко отдался под высокими сводами столовой.

- Слушаю вас, товарищ гвардии полковник, - сказал, подбегая, запыхавшийся ординарец.

Полковник перевел взгляд с себя на него и тоже вдруг не узнал его. Перед ним стоял одетый в старшинскую форму немолодой сорокалетний человек с круглым лицом и с брюшком, начавшим округляться под туго затянутым ремнем. И полковнику показалось странным, почему этот уже немолодой человек служит у него в ординарцах, почему он одет в военную форму и почему он, полковник, называет его Петей.

- Слушаю вас, товарищ гвардии полковник, - повторил ординарец.

- Подожди, сколько тебе лет? - спросил полковник.

- Тридцать девятый, - удивленно сказал ординарец.

- Когда это ты живот завел? Кто это тебе разрешил?

Ординарец развел руками.

- Чтобы через два месяца спустил! Слышишь?

- Слышу, - сказал ординарец, - только... - Он улыбнулся. - Только, Алексей Иванович, я через два месяца уже на гражданке буду. Вы даже не увидите, как я ваше приказание выполню или нет.

- На гражданке? Какая гражданка? - сказал полковник и вдруг вспомнил, что, конечно, это он забыл, а Петя прав, он действительно будет, и не через два месяца, а еще раньше, на гражданской работе, потому что по последнему указу он подлежит демобилизации.

"А как же я?" - чуть не вырвалось у него по-детски. Потому что ему, в самом деле, было трудно представить себе свою дальнейшую жизнь без этого человека. Но он сдержался и только сказал, осмотрев Петю с ног до головы:

- Ну, что же, на гражданке. Все равно незачем толстеть. А куда ты поедешь? - после паузы добавил он. И в тоне его голоса Петя почувствовал обиду на то, что он уезжает и бросает своего полковника. - Куда же ты? - почти с удивлением снова спросил полковник.

- К себе, - сказал Петя. - В Москву, к семье. У меня же семья.

- Ах, да, да, да, конечно, - сказал полковник. - Конечно, семья, конечно...

Он прекрасно знал и понимал это умом, но чувство его никак не могло помириться с тем, что у Пети есть семья: так он привык за все эти годы, что семья - это как раз и есть он и Петя, Петя и он, и тот дом, изба или блиндаж, в котором они в данный момент жили.

- Значит, семья, - сказал он уже с нескрываемым удивлением. - Интересно!

И он вдруг представил себе, что не Петя будет подавать утром завтрак на стол, а Петя будет сидеть за столом, и ему будет подавать завтрак его жена и что не полковник и Петя будут идти по заснеженному полю от командного к наблюдательному пункту, а просто Петя под руку с женой будет идти где-то в Москве, может быть, по улице Горького. И дети будут звать Петю не Петей, а папой. Совершенно точно - папой. И ему показалось странным, что кто-то будет звать Петю папой.

Он понял, что все эти годы он не только говорил Пете: "Петя - сюда, Петя - туда. Петя, сделай то-то и то-то", но что все эти годы он еще просто-напросто очень любил стоящего сейчас перед ним уже немолодого, толстеющего человека, одетого в солдатскую форму, любил, привык к нему и, по правде говоря, даже не совсем понимает, как будет жить без него.

Наступила долгая пауза.

- Товарищ гвардии полковник, - прерывая молчание, сказал Петя, - что вы меня вызывали?

- Тебя вызывал... - задумчиво сказал полковник. - Вызывал. В самом деле, зачем же я тебя вызывал? Да, бритвенный прибор приготовь.

- Вы же брились сегодня утром, - сказал Петя.

- Усы сбрею, - сказал полковник.

- А вам в усах лучше, Алексей Иванович, - сказал Петя, не скрывая своего недовольства.

- Хорошо. Иди готовь.

- Лучше вам в усах, - во второй раз сказал Петя.-Вы уже и фотографию в усах посылали. Едва ли Анна Николаевна довольна будет.

- Да? - переспросил полковник и поймал себя на том, что чуть-чуть не добавил: "Какая Анна Николаевна?" - так ему было странно, что его Аню вдруг назвали Анной Николаевной. - Слышал, что я тебе сказал? - добавил он почти сердито, и Петя, пожав плечами, вышел. Полковник, заложив руки за спину, начал взад и вперед ходить по столовой своими огромными шагами, за которыми всю войну не поспевал никто из его подчиненных.

Несколько дней назад полковник получил телеграмму, извещавшую его о том, что к нему выехала жена. Два дня подряд он ездил на машине в Берлин и встречал московские поезда. Два дня по целому часу стоял на перроне, пропуская мимо себя всех приехавших, и уходил только тогда, когда состав начинали отводить на запасной путь. Сегодня он снова послал машину, но ехать сам был уже не в силах.

Через месяц исполнялось три года с тех пор, как они не виделись. История их совместной жизни состояла из нескольких недель счастья и нескольких лет разлуки. Они встретились на сталинградской переправе, полюбили друг друга в короткие минуты между смертью, только что промелькнувшей мимо, и смертью, назойливо ждавшей их у выхода из блиндажа. Они повенчались - если это можно было назвать венчаньем - под стук жестяных кружек, и большинство тех, кто был на их свадьбе, уже давно сложили свои головы. Они в последний раз виделись на волжском берегу, среди горевших развалин тракторного завода, откуда ему надо было идти налево, в свой полк, а -ей направо - в свой полк.

Потом ее почти смертельно ранило. Слово "почти" вписал в ее жизнь своими грубыми узловатыми пальцами фронтовой хирург в ту ночь, когда он оперировал ее и, узнав о начале нашего наступления, должно быть, в честь этого совершил над ней чудо, на которое в обычные дни был не способен даже он...

Полгода наступления по зимним и весенним хлябям Дона и Украины. Полгода тыловых госпиталей где-то в Средней Азии и в Сибири, и, наконец, летом под Орлом принесенное в землянку письмо, написанное незнакомым почерком, потому что она раньше никогда не писала ему писем.

В письмо была вложена любительская фотография: неузнаваемо похудевшее лицо и огромные усталые глаза. Она писала, что выжила, что демобилизована, что учится на врача и работает в госпитале. На штемпеле стояло "Барнаул". Письмо шло три с половиной месяца.

Он ответил ей письмом, шедшим тоже три с половиной месяца, в котором просил ее бросить все и ехать к нему под Орел.

Через восемь месяцев, под Тернополем, его догнало ее колесившее за ним по дорогам войны письмо, где она писала, что любит, что приедет непременно.

А дальше было то же, что было с миллионами людей, забывшими во время войны слово "отпуск". Занимались города, форсировались реки, менялись номера дивизий и номера полевых почт, менялись дислокации тыловых госпиталей, и письма, как люди, играющие в жмурки, беспомощно тыкались из угла в угол с завязанными глазами, не находя того, кого искали.

От всего этого осталось пять или шесть недлинных писем и карточка исхудалого лица с огромными глазами - маленькая пачка бумаги, лежавшая во внутреннем кармане кителя.

И еще осталось щемящее душу неизгладимое воспоминание о ее руках, натертых до ссадин рукавами подвернутой, не по росту большой шинели, о руках, которые он целовал в последнюю минуту их свидания в Сталинграде.

Он спустился в нижний этаж, в ванную. Там все было приготовлено для бритья.

Безразлично глядя в зеркало и на этот раз не видя своего лица, он намылил кисточкой усы и в несколько приемов быстро сбрил их. Потом, нарочно отдаляя тот момент, когда ему снова нужно будет посмотреть в зеркало, он долго мыл лицо горячей водой, плескался, фыркал и, насухо вытершись полотенцем и на ощупь причесав волосы, наконец, взглянул в зеркало. Ему казалось, что лицо его без усов переменится и помолодеет. Но оно до странности не переменилось. Те же складки у губ, те же морщины на лбу, те же сивые виски...

Война позаботилась о его внешности слишком основательно. Затея со сбриванием усов показалась смешной.

Взяв китель под мышку и перекинув полотенце через плечо, он пошел наверх, в спальню. Воротник кителя немножко жал, и ему захотелось посидеть так просто, в рубашке.

Едва он прошел половину столовой, как внизу громко хлопнула дверь, потом послышались быстрые шаги по лестнице. И хотя и хлопанье дверей, и шум на лестнице - все это происходило по двадцать раз на дню, но он почувствовал, что то, чего он ждал, случилось: она приехала.

Сдернув с плеча полотенце, оглянувшись, он поискал, куда бы его приткнуть, и, не найдя лучшего места, кинул на висевшие на стене ветвистые оленьи рога. Потом, не попадая в рукава, натянул китель.

В открывшуюся дверь вбежал Петя и крикнул:

- Приехала!

Стараясь хоть сколько-нибудь прийти в себя, полковник медленно шел по столовой, одну за другой, с военной четкостью, застегивая пуговицы и почему-то считая про себя: "Раз, два, три, четыре". На пятом счете он дошел до двери. Оставались крючки. Он взялся за воротник обеими задрожавшими руками, застегнул крючки и, выйдя на площадку лестницы, прежде чем посмотреть вниз, зажмурился и схватился за перила.

Ему казалось, что он сейчас упадет. Секунду или две он простоял неподвижно и открыл зажмуренные глаза.

По лестнице навстречу ему поднималась его жена, очень бледная, очень спокойная, в черном платье, которое удивило его какой-то странностью. Только в следующую секунду он понял, что эта странность заключалась в том, что до этого он вообще никогда не видел ее ни в чем другом, кроме военной формы.

Она шла по лестнице медленно, не держась за перила, молча глядя на него своими большими, прекрасными глазами. Если можно так сказать, у нее не было на лице никакого выражения, совсем никакого: ни волнения, ни радости, ни страха - ничего. Казалось, что она только бессловесно повторяет про себя: "Иду, иду, иду...", и повторяет это уж бог знает как давно, и идет тоже бог знает как давно по бесконечной лестнице, наверху которой стоит он.

Вместо того чтобы броситься к ней навстречу, то есть сделать то, что следовало сделать, он неожиданно для себя так и остался на месте, продолжая держаться за перила похолодевшими руками.

А она все молчала и шла прямо на него, и ее неизменившееся лицо, молодое и красивое, было совершенно такое, какое он видел в последний раз в Сталинграде. И когда она дошла до последней ступеньки, он вдруг отпустил перила, медленно потянулся к ней руками, взял ее руки, поднял их на уровень своего лица и поцеловал сначала одну, потом другую, туда, куда он целовал их тогда, в запястья. И с невероятной остротой вспомнил ощущение запекшихся ссадин, которых тогда касались его губы, и щекочущее, грубое прикосновение рукавов шинели.

Потом он отпустил ее руки, и они поцеловались. Они поцеловались сначала стоя, потом как-то само собой сели на верхнюю ступеньку лестницы и поцеловались еще раз сидя. Потом он обнял ее за плечи так, что голова ее уткнулась ему в грудь, и, вытянув шею, глядя поверх ее головы, долго сидел и молча, ничего не видя, смотрел в стену.

Со стеной творилось что-то невероятное: она то была стеной, то вдруг раздвигалась, исчезала, и на ее месте мелькали обрывки каких-то воспоминаний, картины, совсем, казалось бы, не касавшиеся женщины, которую он сейчас обнимал. Кусок снежного поля, какой-то опустевший вокзал с содранной крышей, унылая линия железнодорожных путей и свинцовая вода с торчащими из нее обломками обрушившегося моста.

Нет, это были воспоминания, совсем не связанные с ней. Наоборот, как раз то, что разделяло их все эти годы.

Так они просидели, наверное, несколько минут, может быть, даже больше, потому что внизу открылась дверь и в дверях появились Петя и повар, несшие вдвоем огромный торт, как всегда в таких случаях, неизвестно кому нужный.

- Товарищ гвардии полковник, - сказал Петя взволнованным голосом.

Дальше