Новая книга свердловского прозаика построена на реальных событиях, в ней сохранены подлинные имена и фамилии. Только безоглядная вера в победу помогает четырнадцатилетнему Гришке Иванову и другим героям книги стойко выдержать все испытания в смертельной схватке с врагом.
Содержание:
Часть первая. Оккупация 1
Часть вторая. В наступлении 22
Примечания 36
Кодочигов Павел Ефимович
Аннотация издательства: Новая книга свердловского прозаика построена на реальных событиях, в ней сохранены подлинные имена и фамилии. Только безоглядная вера в победу помогает четырнадцатилетнему Гришке Иванову и другим героям книги стойко выдержать все испытания в смертельной схватке с врагом.
Часть первая. Оккупация
1. Первая встреча
Гришка сидел на крыльце и строгал палку. Бездельничал, сказала бы мать, если бы застала за таким занятием. А он и на самом деле бездельничал и за нож взялся ради того, чтобы дать рукам хоть какую-то работу. В другое время вырезывал бы на палке квадратики, ромбики, колечки, спираль вниз пустил, потом закоптил палку на костре, убрал оставшуюся кору и получилась бы знатная трость, какую и в магазине не купить. Теперь Гришка просто сдирал кору длинными и тонкими лентами. Разомлевшие от жары куры окружили было хозяина, похватали белые ленточки, но тут же побросали их и разбрелись по двору.
Лицо мальчишки было насуплено, короткий нос недовольно морщился, а успевшая выгореть на летнем солнце голова клонилась вниз. Гришка думал о войне, вспоминал недавний разговор с отцом. "Какие экзамены, какой техникум?" - удивился отец, когда он заикнулся об отъезде в Ленинград. "Ты же сам хотел, чтобы я ехал учиться!" - "Хотел, пока войны не было". - "Что война? Что война? Она скоро кончится, а экзамены не сдам, так целый год пропадет!" - "Когда она кончится, Гриша, пока не знает никто, - хмуро сказал отец. - В этом году вряд ли".
И оказался прав. Наступали почему-то не наши, а фашисты. Быстро прошли Прибалтику, стали захватывать Ленинградскую область. Когда из Старой Руссы начали эвакуировать заводы и учреждения, решила уходить от фашистов и Гришкина деревня. Снялась вся, но ушла недалеко: навстречу сплошным потоком шли войска и колхозникам приказали освободить дорогу. Свернули в лес, целый день смотрели на колонны военных, на пушки, машины, мотоциклы, даже танкетки и засомневались: надо ли бежать, если фашистов вот-вот погонят обратно? А их погонят: сам Ворошилов обещал в случае чего сокрушить врага малой кровью, могучим ударом, воевать на его, а не на своей земле. "Не видать им красавицы Волги и не пить им из Волги воды", - вещала обнадеживающая всех песня.
Вернулись.
А через несколько дней отец, разглаживая каждую складку, долго навертывал портянки, потом натянул сапоги, потопал, проверяя, хорошо ли устроились в них ноги, и объявил, что уходит в армию. Мать, подозрительно поглядывавшая на него, заголосила: "Чего надумал? Чего надумал! У меня седьмой шевелиться начал... - Повисла на шее отца и заголосила еще громче: - Не отпущу! Никуда не отпущу!" - "Повестка же пришла - красненькая!" - урезонил ее отец. Мать ахнула, прикусила на миг язык и заговорила по-другому: "Филипп, скажи, что ты больной и старый, может, отпустят? Скажи, что ты в германскую в окопах насиделся и газов нанюхался, в гражданскую воевал. Должны же понимать, люди же там!" - "Ладно, скажу, а ты собери побольше еды на дорогу - когда еще на довольствие поставят".
Мать продолжала всхлипывать, но через полчаса отец был накормлен и собран. "Теперь садитесь! Все, все садитесь!" - приказала мать.
Сидели долго. Молчали. Первым поднялся отец, обнял и расцеловал мать, сестренок, братишку Мишу. Его, Гришку, позвал с собой.
Он проводил отца до дороги на Парфино, куда переехал старорусский военкомат. Там отец остановился: "Слушайся мать и береги младших. За меня остаешься, понял?"
Он пошмыгал носом, хотел сказать на прощание что-нибудь хорошее, но не сумел - перехватило горло.
И сейчас сжало, он словно бы ощутил на своей голове тяжелую и теплую отцовскую руку.
Скоро мимо деревни потянулись бесчисленные стада скота. Из западных районов области угоняли коров, лошадей, овец, свиней, даже гусей. От восхода до заката солнца клубилась по дорогам пыль, мычали недоеные коровы, блеяли овцы. Застигнутые в пути темнотой стада ночевали в колхозных загонах. Гонщики шли в деревню, просили женщин подоить коров хоть в подойники, хоть на землю. На землю чаще всего и сдаивали - коров в деревне хватало своих.
Скот фашисты бомбили и обстреливали так же, как и людей. Раненых животных приходилось забивать, и опять беда - что делать с мясом?
День и ночь, почему-то на двуколках, везли раненых, черных от пыли, с искусанными в кровь губами, с тоской и болью в запавших глазах. Их отпаивали молоком и квасом, совали на дорогу лепешки и пироги, масло и сметану и провожали жалостливыми глазами. Когда потоки беженцев, раненых и скота иссякли, а фронт подошел совсем близко, Валышево снялась снова и добралась на этот раз почти до Рамушево, большой деревни на берегу реки Ловать. Чтобы не переправляться через нее в потемках, в ближайшем лесу остановились на ночлег и чувствовали себя в нем вольготно: допоздна жгли костры и жарили пищу, а проснулись от частой стрельбы пушек. Председатель колхоза Никифор Степанович Степанов позвал его, Гришку, пойти посмотреть, кто и почему так сильно пуляет? Он не шевельнулся - вдруг фашисты, вдруг они убьют и его и деда Никифора, как с малых лет привык звать председателя колхоза. "Боишься?" - подзадорил тот. "Никого я не боюсь! Вот еще! - задиристо начал он, но тут же и признался: - Боюсь, но не сильно. Пойдем давай".
Лес был темным и холодным. Поеживаясь от утренней свежести, Гришка опасливо озирался по сторонам и злился, что стрельба мешала слушать. Фашисты могли притаиться за любым деревом, выскочить, схватить.
Старый, с большой, окладистой, наполовину седой бородой, широкий в кости и плечах дед Никифор шел уверенно. Руки сжаты в кулаки, а они у него каждый двум его, Гришкиным, равен. Незаметно для себя и он стал смелее, хотел даже прошмыгнуть вперед, но председатель ухватил за плечо - не торопись!
Прошли еще с километр. Лес стал редеть и кудрявиться. В нем начало что-то посвистывать. Ветра не было, но над головой вдруг треснула и закачалась на остатке коры ветка. Снова стало страшно и от приблизившейся и потому ставшей громкой стрельбы, и от непонимания происходящего. Кто и как мог сломать ветку? Председатель озадаченно посмотрел на дерево, но ничего не сказал.
Дальше оба шли через силу.
Выйдя к опушке, увидели танки с белыми крестами на бортах. Они перерезали дорогу на Рамушево и стреляли то ли по деревне, то ли по переправе через Ловать. Наши строчили по ним из пулеметов. Председатель тяжело охнул и пошел назад...
Около недели прошло со дня второго возвращения, и каждый новый день казался длиннее и опаснее предыдущего. Газеты писали, что фашисты сжигают деревни, издеваются над жителями, а то и расстреливают их, отбирают и увозят в Германию скот. В ожидании их прихода ни за что не хотелось браться, люди стали нервными и беспокойными. Гришке казалось, что они заранее гнули головы и спины, а фронт растекался каким-то непостижимым образом: почти непрерывно гремело на востоке, где должны быть свои, отдаленная стрельба-слышалась с севера, от Старой Руссы, особенно сильная канонада доносилась с юга, откуда-то из Белебеловского района По вечерам небо вокруг, облака на нем зловеще краснели. Отсветы пожаров держались до утра. В какое-то странное окружение попала Гришкина деревня и соседние с нею, не нужны оказались ни своим, ни немцам. Ивановское, правда, чем-то помешало фашистам. На днях прилетели самолеты, выстроились в круг и начали бросаться один за другим на деревню. Все мальчишки мигом оказались на крышах. Оттуда хорошо было видно, как в Ивановском высоко в небо взлетали бревна и доски, целые кучи земли вместе с росшими на ней кустами и деревьями.
Даже такая неблизкая бомбежка перепугала и старых и малых. Разговоры о ней тянулись до вечера и закончились решением на день уходить в овраг - сегодня на Ивановском бомбы побросали, завтра и за Валышево могут приняться.
Овраг начинался при въезде в деревню, почти напротив Гришкиного дома. Два неглубоких отростка уходили от него влево, к Старорусскому шоссе и скотному двору, а сам овраг, изгибаясь дугой, углубляясь и расширяясь, обрастая новыми ответвлениями, черемухой, ольхой и осиной, держал направление на окраину Ивановского. Примерно посредине оврага валышевцы и устроили дневное пристанище. В деревне оставались лишь те, у кого были неотложные дела, и дежурные в обеих ее концах. Гришка дежурил. Шоссе и дорога от него в деревню были хорошо видны с крыльца и пустынны. Делать было нечего, и он строгал палку.
День выдался тихим и прозрачным. Ни один лист не колыхался на деревьях, ни один самолет не пролетал.
На всем необъятном голубом небе неподвижно висело одно-единственное белое облачко.
На ноги мальчишку поднял шум приближающейся машины. От Старой Руссы по шоссе впервые за много дней шла полуторка ГАЗ-АА. В ее кузове сидели люди. "Красноармейцы!" - обрадовался парнишка, увидев поблескивающие штыки и каски, и побежал навстречу: вдруг красноармейцам что-то спросить надо, вдруг они какое-нибудь распоряжение везут? Может, освободили Старую Руссу, может, и не захватывали ее фашисты? И все рухнуло, померкло, когда разглядел непривычные глазу глубокие каски и широкие ножевые штыки. В страхе попятился и, сдерживая рвущийся из груди вопль, понесся назад. В овраг бы нырнуть или через двор в огород выбежать и куда-нибудь подальше нестись, но не подумал об этом, под защиту родных стен кинулся. В комнате подскочил к окну, пряча лицо в листьях герани, выглянул на улицу, беззвучно запричитал: "Проезжайте! Проезжайте! Не останавливайтесь!" Но полуторка затормозила напротив дома, из нее попрыгали на землю какие-то все серые, похожие друг на друга фашисты и направились во двор. Чужой и громкий говор услышал мальчишка, всплески автоматных очередей, оглушительные по сравнению с ними хлопки винтовочных выстрелов. Ошалело закудахтали, заносились по двору, пытаясь вылететь на улицу, перепуганные куры.
В деревне никогда не стреляли домашнюю птицу из ружей - такой человек до конца жизни дурачком бы прослыл, - и стрельба по курам до того озадачила парнишку, что он на какое-то время забыл о собственной безопасности. Вспомнил о ней, когда от стены отлетела вырванная пулей длинная щепка, упала на край стола, качнулась и соскользнула на пол. Он зачем-то подобрал ее, в два прыжка заскочил на печь, натянул на себя старенький кожушок и замер, ощущая, как противный, познабливающий страх разливается по всему телу.
Предсмертное кудахтанье какой-то курицы оборвалось почти человеческим стоном. Немцы заколготили, голоса их стали удаляться, но еще не стихли, как началась стрельба во дворе соседнего дома, где одиноко жила веселая и грузная Мария, по прозвищу Пушкариха.
Гришка откинул с головы кожушок, перевел дыхание, но оказалось, что немцы ушли не все. Двое вошли в дом, что-то громко спросили. Он не отозвался. Скрипнула скамейка, с которой забирались на печь, жесткая рука схватила мальчишку за босую ногу и стащила вниз.
Один фашист, глядя на него, смеялся, второй, что стянул с печи, достал маленькую книжечку и стал медленно, запинаясь и путаясь, читать какие-то слова. Они были похожи на русские, но мальчишка не мог понять, что от него хотят. Стоял перед немцами, таращил на них глаза и молчал. Веселый немец, подмигнув ему, рывком притянул к себе, повернул и дал такого пинка, что Гришка пролетел через всю комнату в самый дальний ее угол.
Немцы нашли и забрали две буханки хлеба, корзину яиц, большой кусок сала. Сметану выпили из кринки и ушли.
Гришка потер ушибленное место, пощупал шишку на лбу и уткнулся головой в угол. Отец не бил ни его, ни сестренок. От матери доставалось. Чуть что не так, хлестала для послушания всем, что попадется под руку, от ребят тоже попадало, но никогда мальчишке не было так горько и обидно и никогда он не плакал так, как сейчас. Всхлипывая, давясь слезами, угнетаясь своей беспомощностью, он сидел на полу, а в глазах все еще стояли немцы, их глубокие и широкие каски, их черные автоматы, непривычные френчи, широкие голенища сапог, кинжалы на поясах, какие-то сумки за плечами, слышался чужой говор, смех, чавканье.
Поднялся не скоро, поддернул старенькие, давно ставшие короткими штаны, одернул синюю, выгоревшую на солнце сатиновую рубашку и, тихо ступая босыми ногами, пошел к двери. На дворе летали перья, опускались в лужи крови, застревали в них и, уже окровавленные, словно живые, трепетали на ветру.
Стрельба не смолкала - немцы продолжали выбивать кур в дальнем конце деревни.
Он выглянул на улицу. На ней, как снег, тоже кружились перья. Пригнув голову, Гришка перебежал дорогу и понесся в овраг, к матери, к людям.
2. Один в деревне
Приезд фашистов в Валышево не был неожиданным - рано или поздно они должны были появиться, - однако такого разбоя не ожидали.
- Ироды какие-то, а не люди, прости меня, господи, - кричала мать. - Из двадцати курей одна серенькая осталась, и та с перебитым крылом. Скачи в район, Никифор, - наседала на председателя. - Жаловаться надо, а то сегодня кур, а завтра коров и свиней поубивают.
- Что мелешь, Мария? - тускло отвечал председатель. - Мне теперь и на тебя пожаловаться некому, не то что на немцев. Куры что, могли и нас всех на тот свет отправить. Об этом не подумала?
Мать и другие крикуньи притихли: все и на самом деле могло закончиться гораздо хуже. Деревню, слава богу, не сожгли, скот не тронули и Гришку не убили, "поджопника" только, как он говорил, дали. Одна Пушкариха стояла на своем:
- Будем в овраге сидеть, так и из домов все утащат, а при хозяевах не тронут. За свое и постоять можно. Домой надо возвращаться, Никифор. Были бы в деревне, так столько птицы не поубивали...
Председатель поскреб крепкий, поросший седыми волосами затылок и сплюнул:
- Не знаю, бабоньки, что и лучше. Все так перевернулось, что ума не приложу. К Ивановым нонче пуля влетела? Влетела. А что было бы, если бы мы все в деревне сидели?
Опять галдеж пошел. Одни приняли сторону председателя, другие, их было большинство, поддерживали Пушкариху, однако, посчитав пробоины от пуль, разглядев, сколько кровавых пятен осталось на подворьях, утром снова потащились в овраг. Кроме Гришки, никто немцев близко не видел, но все вели себя беспокойно, разговаривали едва ли не шепотом, даже самые маленькие. Они не плакали и не играли, а все время, вопросительно заглядывая в глаза, жались к матерям - состояние тревоги, ожидания чего-то непонятного и страшного передалось и им.
Второй раз фашисты приехали во время дежурства Пушкарихи.
На этот раз стрельба в деревне была недолгой. Фашисты добили оставшуюся птицу, и до оврага донеслись визг и хрюканье свиней. Забравшийся на дерево Вовка Сорокин крикнул:
- Свиней, свиней угоняют!
- И поросят!
Эта весть ошеломила. В овраге стало тихо. Шелест ветвей только слышался - мальчишки, как один, полезли на деревья.
- Повернули к Старой Руссе.
- Ушли - не видно больше! - известили сверху.
И людей будто кто кнутом подхлестнул. Побежали к домам: вдруг у кого-то остались свинья или поросеночек? Разбежались по своим хозяйствам, но скоро без зова собрались у правления колхоза. Председатель оглядел хмурые лица и подвел итог:
- Та-а-ак, чисто сработали. Мастера, так их перетак!
Женщины молчали, не зная, что сказать на это, пока старая Мотаиха, не расстававшаяся с телогрейкой и летом, не вспомнила о Пушкарихе: почему ее не видно, не забрали ли немцы и ее с собой?
- Ой, и правда, где она? - спросила мать и, не дожидаясь ответа, побежала к дому соседки.
Жена председателя Ольга Васильевна, мать Гришутки Кровушкина, Мотаиха, Савиха и другие женщины в сопровождении кучи ребятишек поспешили за ней.
Пушарихи во дворе не было. Не оказалось ее и в доме. Пока судили-рядили о том, куда она могла запропаститься, откуда-то снизу, будто из-под земли, раздался слабый голос:
- По-мо-ги-те-е! Под крыльцом я.
Видно, слышала Пушкариха, что о ней говорили, только сразу отозваться не могла, но, час от часу не легче, под крыльцо-то она зачем забралась? С трудом - за какое место ни возьмись, кричит - вытащили и заморгали: лицо - сплошной синяк и ни одного живого места на руках и на спине. Случалось, в деревне подерутся парни и даже мужики, как без этого: муж жену поколотит, если перепьет; а то и жена мужу чем-нибудь ребра пересчитает, но чтобы так избить пожилого человека? Не было такого!
По слову, а то сразу и по два, Пушкариха рассказала, что с ней произошло. Когда фашисты начали выгонять свиней со дворов и сбивать в кучу, она не захотела отдавать своего боровка, схватила палку и заступила дорогу грабителям. За это ее той же палкой да прикладами загнали под крыльцо и стали там травить, как собаку.
Мать, никогда не упускавшая случая в глаза и за глаза поругать соседку, на худой конец, поперечить ей опустилась на колени, стала гладить по голове и успокаивать:
- Ты потерпи, Мария. Мы тебя обмоем, травкой обложим, и, дай бог, поправишься скоренько, - подняла голову, увидела сына и нашла ему дело: - Беги нарви подорожника побольше, а вы, - шумнула на дочерей и других ребятишек, - марш по домам! Нечего тут глазеть! Избитую подняли, осторожно занесли в дом и по примеру матери тоже стали почему-то звать не Пушкарихой, а Марией. Обмыли раны, обложили их подорожником, перевязали. Небольшая заминка вышла, когда хотели больную оставить в доме.
- Не хочу здесь! Отнесите в овраг! - вскричала Пушкариха.
Мать вскинула голову, хотела было отчитать перекорную, но неожиданно для себя согласилась с ней:
- Дело говоришь, Мария. И мы нынче останемся в овраге, и нам здесь сна не будет.
Занятая хлопотами, об угнанных свинье и поросенке мать вспомнила лишь в овраге и отвела душу. Досталось и солдатам, и их матерям, и бабушкам вместе с прабабушками, и всей фашистской нечисти во главе с их окаянным Гитлером. Мать покричать любила, и, если на нее накатывало, остановить ее было невозможно. Тихий и молчаливый отец в таких случаях показывал матери спину.
И Гришка показал. До вечера прокупался с приятелями на Полисти. Там решили ночевать в деревне. Одни! Без родителей! Но когда дошло до дела, Вовка Сорокин сказал, что его мать не отпускает, Колька и Петька Павловы сами расхотели, а Ванька Федотов сказал Гришке, чтобы и он не ходил.
- Это почему?
- Так страшно же будет в пустой деревне!
- Договаривались же!