- Я в себе, приятель. Я в полном порядке. Я не спятил от боли. Нога меня не беспокоит. Она заживет. Я сделал это сам. Членовредительство. Я прострелил ногу, чтобы не прострелить голову. Понимаешь? Только так я мог выбраться оттуда и не спятить. - Он пробежал глазами по нашим лицам. - Никаких мин, никаких чарли, ничего, только женщины и дети да беззубые старики. Вот все, что есть в этой деревне. Их бьют, убивают, сжигают и насилуют ваши белые сволочи из вашей "освободительной" армии Соединенных Штатов. Эта проклятая война не моя. Я не стреляю в малышей. Нет, сэр. Пусть меня лучше убьют, но я не стану этого делать. Понимаешь, приятель? Мы боялись чарли, когда входили в эту деревню, только никакого чарли там нет. Нигде. Мы не нашли ничего, кроме хижин. "Жгите их, - говорит сержант. - Стреляйте, когда они будут выбегать". И они делали, что он велел. Они сбесились.
Я вижу клубы дыма, поднимающиеся над деревней позади Верзилы, а он сидит на дороге, говорит и даже не поворачивает головы. Я вижу всю деревушку, охваченную пламенем, как один гигантский костер; женщин, детей и нескольких стариков, спотыкаясь бегущих в поле, падающих, поднимающихся и снова бегущих; преследующих их солдат, поливающих поле огнем, срезающих всех до одного.
Вижу Верзилу, рассказывающего о кошмаре, через который он прошел, и так и не повернувшего головы к кошмару, творящемуся позади.
- Голый ребенок выползает из горящей хижины, плачет и вопит, а сержант подходит ко мне и говорит: "Какого черта ты смотришь, Верзила? Застрели этого сопляка. Это вьетконговская деревня". А я говорю: "Я не убиваю голых ребят, сержант. У меня нет винтовки". "Дерьмо собачье", - говорит сержант, выпускает очередь в ребенка и спокойно уходит. А когда из соседней хижины выскакивает девочка лет десяти, а за ней ее мать, солдат убивает мать, срывает с девчонки пижаму и начинает щипать ее крошечные груди и прижимать ее. Мерзавец бросил на землю винтовку, а девочка вырвалась от него и добежала. Но он успел подхватить винтовку и раздробил ей голову, а потом вбежал в соседнюю хижину и начал стрелять. Все делали то же самое: убивали, насиловали и опять убивали. Вот тогда я и всадил пулю себе в ногу и смылся оттуда. Это хуже, чем ад, приятель, и я ни за что туда не вернусь. Понимаешь, что я говорю? Ты, сволочь паршивая, почему ты убил эту женщину и ребенка здесь на дороге? А? Почему? Ты тоже сбесился? Здесь нет никаких вьетконговцев! И я вижу, как в его глазах вспыхивает бешенство и его могучие руки хватают сидящего рядом на земле солдата; огромный кулак бьет его по носу, и солдат опрокидывается на спину, с трудом поднимается на ноги и кричит:
- Ты, черномазый подонок! - и наставляет дрожащую в его руках винтовку на Верзилу.
И Верзила кричит:
- А ты белая сволочь! Ты что делаешь?
Я вижу искаженное ненавистью лицо солдата и кровь, бегущую из его носа, и слышу, как он рычит:
- Черномазый гук! - и загоняет патрон в патронник. - Я раздроблю тебе вторую ногу! За что ты меня ударил?
Направленная на него винтовка распаляет Верзилу.
- А за что ты убил эту женщину, будь ты проклят? Она шла на тебя с винтовкой? Она угрожала тебе?
- Я видел, как один солдат стрелял по гукам в поле, и решил, что это вьетконговцы, а тут на нас выбежала эта женщина, и я выстрелил. От меня требуют убивать гуков. Для этого я здесь и нахожусь.
- От тебя требуют задерживать гражданских для допроса. Так нам приказали.
- Господи, да ведь все стреляют! Я не видел, чтобы кто-то задержал кого-то для допроса. Разве ты сам не говорил мне об этом?
- Они там сбесились! Неужели ты ничего не понимаешь? Они убивают всех подряд в этой деревне, а чарли там нет и в помине.
- Брось, не я командую взводом! Нам приказали очистить деревню и сжечь.
- Никто не приказывал нам убивать женщин и детей.
- С каких пор ты стал таким святошей? Ведь ты наубивал больше, чем любой другой во взводе.
- Вьетконговцев, приятель. Враг - чарли, а не дети и женщины.
Я вижу, как солдат недоверчиво качает головой, смотрит на деревню, извергающую дым и пламя, слышит ружейный огонь и удивляется, в какой сумасшедший дом он попал и какой смысл спорить с чокнутым негром, который прострелил себе ногу и разбил ему нос без всякой причины. Он вытер кровь из носа, поглядел на красные мазки на пальцах, и при виде их его гнев снова разгорелся.
- Уведи этого спятившего сукина сына, или я его убью! - крикнул мне солдат. - Отведи его к лейтенанту! Когда он услышит, что этот болван прострелил себе ногу, он ему покажет, где раки зимуют.
Я вижу, как лицо Верзилы расплывается в широкой улыбке дяди Тома, обнажая полный рот зубов и широкие десны.
- Правильно, парень, веди меня к лейтенанту. Я хочу рассказать ему обо всем. Я с нетерпением жду этого проклятого Военного суда. С нетерпением, приятель. - Он продолжал ухмыляться окровавленному солдату. - Да, малыш, я убил больше всех в этой сволочной роте, и получил больше всех наград, и расскажу суду, как я их получил, и как прострелил ногу, и как ты убил бабенку, бежавшую по дороге с ребятенком на руках, сукин ты сын!
Я вижу, как сверкают глаза Верзилы, как он, откинув назад голову, разражается громким, диким смехом, и он ложится навзничь на пыльную дорогу, поносит и разъяряет солдата, стоящего над ним с взведенной винтовкой.
- Заткнись, или я размозжу твою проклятую башку!
Верзила только смеется и закрывает глаза:
- Стреляй, гад! Стреляй! Я жду.
И солдат наводит винтовку в голову Верзилы и так ее держит. А я сажусь на дороге, направляю винтовку на солдата и слышу свой голос.
- Ну вот я тебе сейчас!
Я вижу, как Верзила поднимает голову, смотрит на солдата жесткими, холодными глазами и бросает ему в лицо ядовитые насмешки:
- Малыш - убийца женщин! Малыш - убийца детей!
Я думаю, в этот момент он хотел, чтобы его застрелили.
Я вижу дрожащую винтовку солдата у головы Верзилы и слышу его крик:
- Ты чокнутый, паршивый черномазый гук!
И я понял, что он намерен убить Верзилу.
Не помню, как я нажал спусковой крючок и услышал ли выстрел, но вижу развороченную на таком близком расстоянии грудь солдата и его падающее вперед тело; вижу, как Верзила перевернулся в пыли, когда солдат растянулся вниз лицом рядом с ним.
Меня преследовали кошмары, и всегда одинаковые. Солдат кричит: "Ты чокнутый, паршивый черномазый гук!" - но не на Верзилу, а на меня. Потом не слышно ни звука, только грудь солдата раскрывается, как красные лепестки мака в замедленном движении на экране, обнаруживая черную сердцевину, и она все растет в растет, надвигаясь на меня и застилая все вокруг, и меня душит, пока я не просыпаюсь в холодном поту. Это странный кошмар, потому что в нем никогда не фигурирует Верзила. Такие кошмары продолжались долгое время, а потом внезапно прекратились - до прошлой ночи в камере, когда я заснул, думая об этом случае. Может быть, теперь, когда я описал их на этих страницах, кошмары прекратятся навсегда.
Убив солдата, я был так потрясен, что не слышал, что мне говорил Верзила. Помню только, он что-то бормотал про себя и удивленно улыбался мне. Я не понимал, почему он улыбается, и подумал, что он, может быть, в самом деле рехнулся. Но он не рехнулся, не потерял рассудка. Когда он увидел, что я в панике смотрю то на него, то на деревню, он понял, что у меня на уме.
- Никто, кроме меня, ничего не видел, дружище. Они слишком заняты убийством.
- Может быть, нас видели с опушки леса? - спросил я.
- А ты видишь их на опушке леса?
- Нет, трава слишком высокая.
- Правильно, дружище. Трава слишком высокая и для них. Эй дружище, зачем ты это сделал?
- Он чуть не убил тебя. Надо было его остановить.
- Ты здорово остановил его, дружище. Но почему? Ведь ты никогда раньше меня не видел.
- Я возненавидел его, когда он убил ту женщину с ребенком. Ему это доставило удовольствие. Но зачем ты его так дразнил? Ты сам напрашивался на это.
Улыбка исчезла с его лица.
- Слышишь стрельбу и крики? Я думаю, они свели меня с ума. Я захотел уйти. Я девять месяцев во Вьетнаме, но до сегодняшнего дня не видел ничего подобного. Больше не могу такого выносить. Просто хочу избавиться от этого ужаса.
- Ну, теперь с этой ногой считай, что ты избавился. Тебя отправят домой.
- Нет. Меня, чернозадого, отдадут под суд. - Он сел на дороге, и, тряся головой, громко заговорил, как будто меня здесь не было. - На моем личном счету тридцать два вьетконговца. Думаешь, для начальства это что-нибудь значит? Оно знает только, что я прострелил себе ногу. "Ты вывел себя из строя, Верзила. Ты ушел с боевого поста. Разве ты не понимаешь?" - "Да, сэр полковник, я поступил плохо. Надо было остаться в деревне и убивать женщин и детей, сэр. Я поступил плохо, сэр. Пожалуйста, сэр, не наказывайте меня строго". - Верзила внимательно посмотрел на меня, и его широкое лицо опять расплылось в улыбке. - Не горюй, дружище. Все будет в порядке у нас обоих. Мы еще покажем этой сволочной армии.
- Как ты это себе представляешь?
- Помоги мне встать.
Он протянул руку, и я поднял его на ноги. Он возвышался надо мной, опираясь на здоровую ногу. Он был ростом, наверное, шесть футов шесть дюймов, если не больше. Верзила обернулся на горящую деревню. Казалось, что горят все хижины. Клубы дыма устилали горизонт. Солдат не было видно. Те, кто выбегал в поле, чтобы расстрелять убегающих крестьян, вернулись в деревню. Стрельба затихла, только время от времени раздавалась короткая очередь.
- Они пошли к югу, - сказал Верзила. - Это хорошо. - Он взглянул на мои погоны. - Ты с этого вертолета?
- Да.
- Я так и думал. Как ты здесь оказался?
Я рассказал ему, что случилось с вертолетом.
- Я очень рад, дружище. Ты спас мою черную башку.
- Да, но сам попал в переплет..
- Послушай, дружище! - Он вытащил из-за пояса две гранаты. - Я засуну эти штучки под Малыша и вытащу чеки. Он наступил на мину, понимаешь? И она разорвала беднягу на части. Мне только оторвало кусок стопы. Вот так-то, дружище.
- Думаешь, тебе поверят?
- Когда я заковыляю по полю, истекая кровью и крича от боли, и они увидят мою ногу, и я расскажу командиру, что случилось, он скажет: "Ну, Верзила, ты живуч, как черная кошка". Ему наплевать на этого сопляка, раз у него будет свидетель, чтобы доложить, а я единственный свидетель. Завтра моя черная задница будет покоиться на чистых простынях госпитальной палаты в Сайгоне. А теперь беги к своему вертолету, а я позабочусь о Малыше. Поторапливайся.
- Тебе надо будет помочь его поднять.
- Мне не нужна помощь. Иди, дружище. Ты сделал свое дело. А это дело мое. Нога меня не беспокоит.
Я протянул ему руку, и он крепко ее пожал.
- Спасибо, Верзила.
- Ладно. Мы в расчете. Увидимся после революции, белый, если ты ее сделаешь. - И он рассмеялся.
Я оставил его смеющимся и пошел через поле к вертолету. Я прошел метров пятнадцать, когда сзади разорвались гранаты. Я обернулся. Мертвый солдат лежал бесформенной грудой в нескольких футах от того места, где я его убил. Верзила быстро, несмотря на больную ногу, ковылял в высокой траве к опушке леса. Больше я его никогда не видел. Наверное, он убедительно доложил "хозяину", потому что я так ничего и не услышал об этом деле. Гораздо позднее я вспомнил, что не назвал ему своей фамилии. Я так и остался для него только "белый". Но он запомнил мое лицо, и, если видел его в газетах или по телевидению, после того как я стал знаменитым, мне хотелось бы думать, что он сказал: "Черт возьми, я знаю этого белого паршивца! Он славный парень".
Где ты теперь, Верзила?
Как я говорил, в то время о бойне в Бонгми не сообщалось, но через два дня после этой акции "Старз энд страйпс" поместила краткий отчет об операции в дельте. Я вырезал его и до сих пор ношу с собой. Он гласит:
"Три пехотных взвода американской 4-й дивизии выполняли важную задачу в дельте Меконга, к югу от Бонгми, и, несмотря на упорное сопротивление противника, очистили этот район, который долгое время был опорным пунктом вьетконговцев.
В начале наступления на Бонгми американские войска встретили неорганизованный огонь противника, но он был быстро подавлен; войска противника бежали к югу и заняли сильную, оборонительную позицию в лесистой местности, граничащей с рисовыми полями.
Американские потери в Бонгми были незначительными. Один солдат подорвался на мине, а другой был ранен, когда рота "Д" под командованием лейтенанта Бутчера ворвалась в Бонгми и освободила ее. В ходе огневого боя большая часть деревни была уничтожена, а ее гражданское население собрано для допроса и последующего перемещения в более безопасные районы. Боевые вертолеты в течение нескольких часов наносили мощные удары по укрепленным позициям противника на опушке леса, после чего американские войска атаковали и уничтожили последние очаги сопротивления. К моменту настоящего отчета известно, что противник потерял убитыми двадцать пять человек, но ожидается, что эта цифра возрастет, когда закончится операция по прочесыванию. В бою два американца убито и трое ранено, таким образом, общие потери американцев за день боя - трое убитых и четверо раненых. Три вертолета, участвовавшие в наступлении, благополучно вернулись на базу".
В отчете не сообщалось, что мой вертолет потерпел аварию, был поднят и доставлен на базу. Думаю, это не представляло интереса ни для кого, кроме моего экипажа.
Не знаю, перепечатала ли американская пресса сообщение "Старз энд страйпс", но знаю, что, когда наконец стала известна вся история о бойне в Бонгми, благодаря настойчивым розыскам одного среднезападного репортера, командование армии объявило, что будет проведено тщательное расследование событий. С тех пор, хотя я внимательно просматривал газеты в своей камере, я ничего больше об этом не читал. По-видимому, армейское расследование проводилось в сугубо секретном порядке, и я подозреваю, что его выводы тоже останутся секретными. А почему бы нет? Видимо, никому до этого нет дела. Если Милай было скандальным разоблачением, то кому в нашей стране нужно еще одно подобное разоблачение? Не правда ли?
Вспоминая теперь, как я боялся наказания за то, что совершил в тот день, я понимаю, как это было глупо. Если можно было сжечь дотла целую деревню и уничтожить всех ее жителей без тени беспокойства, то мне нечего было бояться. Верзила это понимал. Я до сих пор вижу, как он хохочет на дороге у этой пылающей бойни.
9
Мне повезло, что Верзила был единственным свидетелем совершенных мною убийств. Но в день, когда я убил генерала, был еще один свидетель, и свидетель враждебный. Обстоятельства этого убийства необычны, но во Вьетнаме необычное обычно.
Каждая война имеет своего генерала Паттона. Во Вьетнаме это был рыжеволосый командир дивизии бригадный генерал Джордж Расти Ганн. Я лично его не знал: даже во Вьетнаме пропасть между генералом и рядовым глубока. По всем известна его репутация. Он командовал закаленным соединением, твердо держа в узде подчиненных командиров, и выживал всех инакомыслящих, кто не разделял его жестоких действий. Типичным примером был стремительный перевод полковника Роберта ("Старик не терпит никаких возражений, только сыплет взысканиями". - Это замечание точно характеризует его). Расти Ганн заработал свою генеральскую звезду в бою, заставляя солдат делать все, что он хотел. Он любил повторять: "Не надо гнать солдат в бой. Надо их вести". Однако, получив генеральское звание, он все больше гнал и меньше вел.
На счету его дивизии числилось больше всего убитых вьетконговцев за первый квартал 1969 года, и это было известно во всех частях действующей армии. Офицеры ему завидовали, а солдаты ненавидели его. Методы генерала были безжалостными. Он отказался от стандартной тактики - войти в соприкосновение с противником, а затем отойти в ожидании, пока артиллерия и вертолеты обработают вражеские позиции. Он приказывал своим частям вступать в бой с противником независимо от соотношения сил и показать, что американские солдаты способны разгромить противника в ближнем бою без артиллерийской, и авиационной поддержки. Только таким путем, рассуждал генерал, можно не допустить рассредоточения и перегруппировки противника. Только таким путем американский солдат станет закаленным в бою и уверенным в своей способности бить врага на его территории. Эта система действовала, но приходилось расплачиваться дорогой ценой - жизнями американцев. Вместо уничтоженных рот вводились в бой новые роты. Ближние огневые бои велись в неслыханном во Вьетнаме масштабе. Уничтожались целые взводы с обеих сторон. Во время наступления раненых не эвакуировали. Они терпели или умирали. Так велись бои. Это была настоящая бойня. Американские потери были велики, но потери противника еще больше. Любимой забавой генерала Ганна было определение соотношения потерь. Сидя в своем штабе, он подгонял войска и подсчитывал, подсчитывал и подгонял. И пока его дивизия продвигалась вперед, очищая местность от противника, никто его не ограничивал. Впервые в истории этой войны американский командир последовательно захватывал и удерживал территорию. Разве не так мы действовали во второй мировой войне? Разве не таким образом выигрывают войны? Разве это не единственный путь? Черт с ними, с потерями! Если противник упорно обороняется, бей его! Если отступает, преследуй и уничтожай! Не давай ему возможности привести себя в порядок. Вперед! Вперед! Вперед!
К тому времени, когда я встретился с генералом Ганном, в его дивизии не было солдата, который охотно не воспользовался бы возможностью засунуть боевую гранату под подушку генерала. Но возможность убить генерала представляется редко. Я не мог бы убить генерала Ганна без достаточного повода. Прочитав мой дневник до этого места, вы должны этому поверить. Хотя я слышал всякие рассказы о жестокости генерала, но лично этого не видел. Поэтому, когда мой экипаж получил приказание вылететь с генералом на воздушную разведку районов боевых действий в дельте, я счел это задание обычным и безопасным. Однако ни то ни другое не оправдалось.
Мы приступили к выполнению задания ранним апрельским утром, точнее, 20 апреля 1969 года, через девять месяцев после моего прибытия во Вьетнам. Я вспоминаю, как сказал своему экипажу, что мне осталось служить только три месяца. Они мне завидовали, потому что им оставалось еще шесть. Меня удивило, что я уже ветеран, потому что прибыл на пополнение, когда они уже летали вместе. Но я уже успел пройти суровую школу в качестве пехотинца, когда они еще проходили летную подготовку в Штатах. Я вспоминаю также то далекое утро моего первого патрулирования с Блонди и капралом Доллом. Блонди тогда отслужил уже триста тридцать три дня, а за плечами у Долла было двести дней и три реки. И вот у меня уже двести семьдесят пять дней - я еще отстаю от Блонди, но опережаю капрала Долла, который пересек свою последнюю реку.
В девятнадцать лет я уже был "стариком" для экипажа нашего вертолета и теперь ощущал бремя лежащих впереди дней и испытывал мучительный страх. Я представлял себе, как кто-нибудь дома, в приюте, спрашивает: "Интересно, что сталось с Дэвидом Глассом?" - и слышит в ответ: "Разве ты не знаешь? Он погиб во Вьетнаме". Мне отчаянно хотелось избежать этой печальной эпитафии, и груз оставшихся девяноста дней давил на меня в то утро, когда мы вылетели для встречи с генералом Ганном в штаб его дивизии.