Станица за Азовским морем
Придвинься ближе… Я хочу рассказать тебе, впрочем нет - и себе самому. Каждый когда-нибудь должен перелистать книгу своей жизни с самого начала, особенно в конце жизни, перед последней главой.
Слушай внимательно, потому что книга моя - не простая. Чтобы понять ее, тебе придется напрячь воображение.
Прежде всего вспомни карту: Черное море, Крым, за ним огромное "озеро" - Азовское море. За морем, восточнее Дона, в Сальских степях осталась моя деревушка, казачья станица…
Ты когда-нибудь ездил весной с отцом в степь, пахать?
Гонял в знойный полдень табун коней на водопой?
Лежал ли, заглядевшись на звезды, хотя бы одну ночь, возле погасшего костра, рядом с дедом, который сказывал сказки, сказывал да и задремал под конец?
Нет?
Ну так как же тебе, дружище, передать краски и запахи степи?
Сказать, что она ошеломляет, чарует - эта вольная и бескрайняя земля? Пустые слова, скажешь ты, земля везде есть земля, одинаковая.
Послушай…
Среди садов, возле глубокого яра, затерялась в степи белая станица, как листок, вырванный из истории. Ее грабили, поджигали, разоряли бесконечными набегами. Но она стоит - на костях печенегов, татар, киргизов, разбойничьих атаманов и казачьих есаулов.
В городах менялись времена, власть, нравы. А здесь все оставалось по-старому. Станица была, как вырванный листок, - ничья, сегодня такая же, как и века назад. Пока не проникла в глубину степей школа. Школу открыли в соседней станице.
Я должен был вставать на рассвете, поить, седлать коня и мчать восемь верст (а верста больше километра!) до этой нежданной школы, школы, дарованной темным степям.
Ты спросишь, откуда эта любовь к знанию у парня от сохи?
Не знаю, поймешь ли ты. Тебе в большом городе давали науку, как горькое лекарство, просили, чтобы принял… И ты брал, сам не зная, зачем и для кого. А я должен был красть ее, как яблоки в соседском саду. И то, что крал, тут же раздавал людям. Я сразу видел пользу от науки.
Сидишь, бывало, зимним вечером над книжкой. Приходят люди "на огонек". Переберут свои дела, о соседях немножко посудачат, ну и хочется им послушать что-нибудь новенькое. Но что? Дед уже тысячу раз рассказывал о турецкой войне, отец - о японской и германской. Все известно, все старо.
Вот и подсядут ко мне.
- Вовка, что читаешь?
- О Ермаке, как он Сибирь завоевал.
- Ну так и нам расскажи, - просит отец, а сам рад, что может сыном похвалиться. - Даром, что ль, я тебе коня дал в школу ездить?
Послушают они рассказ, а потом задумаются: из каких же это Ермаков тот Ермак будет, не нашей ли станицы? Много ли земли тогда завоевал? А теперь у нас сколько?
- Скажи-ка, Вовка, к примеру: что такое Россия?
- Россия, - говорю я, - это шестая часть земного шара.
- Что еще за шар?
Я, значит, объясняю, что по форме - вроде бы яйцо, а по движению - вроде волчка, все вокруг себя и вокруг солнца вертится.
- Ну-ну, - говорят, - не заливай. Мы бы все попадали с такого яйца. Как это может быть, чтоб яйцо всегда крутилось? Кто его крутит, можешь растолковать?
- Не могу, еще не вычитал.
- Ага, тогда так и говори: не могу. И старшим в голове яичницы не делай… Лучше скажи: какая длина России? Сколько дней, к примеру, надо идти, чтобы ее из конца в конец пройти?
- А это как считать. Если, например, от Балтийского моря до Великого океана, так, пожалуй, верст… тысяч восемь будет. А сколько вы, Влас Данилыч, можете в день пройти?
- Семьдесят верст пройду.
- Да где тебе! - откликнется голова. - Один-то раз сможешь, а так, день за днем, не одолеешь!
Слово за слово - порешают на том, что верст сорок в день пройдет.
Беру бумагу, считаю.
- В таком случае будете идти полгода и двадцать дней.
- Экий кусище земли! - удивляются люди и добавляют: - На нас хватит. Дай бог вспахать столько!
Зерно учения
Чем больше учишься, тем больше и пользы и интереса. Тому письмо напишешь, этому прошение, иному налог проверишь и высчитаешь… Всякий раз новые вопросы, дела, интересы.
Все чаще бегал я к дядьке. Ни один паренек в станице не мог похвалиться таким дядькой: богатый, в травах разбирался, попугая имел и ногу деревянную.
С этой ногой дядька вернулся еще с японской войны. Одинокий, он осел на пустоши за рекой и основал новое хозяйство: не пахал, так как не мог ходить за плугом, а завел ульи и посадил фруктовые деревья. Через десять лет его пасека и фруктовый сад стали известны всей округе.
Отец мой не умел ни читать, ни писать. Дядька зато был "ученый". Никакой школы он не кончал - выучился сам и постоянно читал.
Именно благодаря дядьке я попал в школу: он уговорил отца. Дядька был моим поверенным, защитником и руководителем.
- Читай, пострел, читай, - говаривал о", - знаешь, что такое книжка? Видишь, я делаю ульи. Чем я их делаю? Ясное дело, пилой, рубанком и сверлом. Посчитай, сколько этого инструмента на полке. И у каждого свое назначение имеется. А книга, Вовка, это тоже инструмент, инструмент самый лучший. Только знай, сынок, инструменты бывают и негодные, старые или глупо придуманные. На такие жалко времени, можно работу испоганить.
Больше всего я любил считать и узнавал все новые способы счета. В конце концов я прославился на всю станицу.
Пришел как-то к отцу Влас Данилыч и просит:
- Одолжи нам, сосед, Вовку на две недели.
Он просил дать сына, как обычно просят одолжить плуг или лошадь.
Станица собиралась сдавать зерно. К амбару, собственно говоря к большому гумну, подъезжали возы. Казаки подходили, показывали старые квитанции, говорили, сколько пудов им остается внести.
А меня усадили на бочку перед гумном, дали вместо стола две оструганные доски, на доски положили толстую тетрадь, два карандаша (один подешевле, простой, для расчетов на черновике; второй - химический, для чистовика), рядом мешочек конфет поставили, а около бочки, только руку протянуть, - ведерко орехов.
- Считай, Вовка, считай. Как устанешь - возьми конфету или орешек погрызи, отдохни. Мы не спешим. Лишь бы ты считал аккуратно, по справедливости.
И отца почтили: дали ему четвертушку махорки.
А когда я всем хозяевам подсчитал, кто сколько дал да кто сколько должен остался, когда я все это записал на квитанциях, - велели хозяева отцу с возом подъехать и насыпали ему десять пудов пшеницы!
Домой мы ехали медленно, и вся станица видела прекрасное зерно учения.
Турнир землемеров
С того времени, после квитанции на зерно, очень я в глазах людей вырос. Бывало, раньше встретит меня кто на улице, только головой кивнет:
- Здоров, Вовка!
А теперь шапку снимет и так-то почтительно скажет:
- Здравствуйте, Владимир Лукич!
Как равный равного приветствует заправский хозяин меня, босого паренька.
А уж что было, когда я землемером стал!
Я тогда как раз школу кончил и не знал, что с собой делать, то ли в каникулы коней у отца пасти, то ли податься к дядьке на пасеку.
А тут два хозяйства делились, и несколько малоземельных семейств переселялись в брошенную погорелую усадьбу: сельскохозяйственную артель там создавали.
Отца попросили, чтобы я обмерил землю и установил границы.
Дядька стал меня ободрять:
- Берись за работу, пострел, не бойся! Я тебе такую книжку достану - не ошибешься.
И я взялся за дело. Через несколько недель, когда я уже порядком намаялся, приезжает сам окружной землемер и в крик:
- Что за самоволие! Кто вам разрешил землю без меня мерить?
- Мы ж вас просили. Год ждали, больше невмоготу было…
- Глупости! Что еще за насмешки выдумали! Из мальчишки землемера делать!
- Дык он же хорошо отмерил. Очень довольные мы им.
- А я вот не доволен. Какой-то пастух понатыкал в землю кольев, перепутал все, напорол тут, а я утверждать должен?
Это было уже слишком. Станица впала в амбицию: наш парень, наш землемер, мы за него ручаемся!
- Ах, так? Ну я завтра же проверю! Увидим, что вы тогда запоете.
Закипело все в станице: он нашего землемера прижать захотел? Не выйдет!
- Не поддавайся! - кричат мне. - Бери книжки, бери мерки, все бери! Держись в седле крепко, брат!
Вечером люди собирались группами, бились об заклад, чей землемер победит: станичный или городской.
Дядька ковылял от одних к другим, подбадривал:
- На Вовку ставьте, только на Вовку! Наш конь, степной, выдюжит!
На другой день пошли в поле всей станицей. Судьями выбрали учительницу и дядьку. Они следили за каждым движением землемера, не переставляет ли он какой колышек? Но землемер работал без подлога и только время от времени, глядя на планы, ругался так, что земля содрогалась.
Вечером все собрались на майдане, и окружной землемер заявил:
- Обмеры вашего землемера неточны, но они куда лучше, чем обмеры того идиота из правления, который планы делал и на проверку посылал. Поэтому, граждане, я очень перед вами извиняюсь. Зря я вашего землемера обидел. Поправки в план я внесу и все их утверждаю.
Крик пламенем полыхнул: такое "ура" грохнуло, что солома с крыш полетела. Все затопали, засвистели на радостях. Схватили меня за руки, за ноги и давай качать!
Дядька влез на камень и кричит:
- Кто выиграл, пусть ставит! Кто проиграл, пусть, тоже ставит - будет знать, как в своего не верить!
Вечером понатащили отцу водки, колбасы, разных лакомств: начался такой пир, какого давно в станице не было.
Дядька, что ни час, произносил речь о пользе науки.
Землемер обещал мне высокую поддержку в окружном правлении, а отец, сильно захмелевший, на рассвете совсем разбушевался: "Где доблесть, где удаль казачья?" А потом схватил шашку и лучшему барану, без всякой нужды, только хвастовства ради, единым ударом отсек великолепную голову.
Барана надо было съесть, так что с вечера, веселье началось заново.
Роковой ужин
Настала осень. Я уже несколько раз спрашивал отца, когда же он, наконец, пошлет меня в город учиться.
- Кончилась твоя учеба, - отвечал он. - Будешь в станице писарем, на своем хозяйстве. Самое милое дело.
Вижу, самому не справиться. Бегу на пасеку к дядьке, чтобы он отца смягчил и уговорил.
И вот однажды, в воскресенье, дядька появляется на пороге с изрядным бочонком меда. Вроде проведать пришел, как обычно, а сам мне подмаргивает: "Нынче, мол, я его уломаю".
Отец велит матери похлопотать об ужине, а брата к столу приглашает, бутылку выставил.
"Ой, худо, - думаю, - худо это кончится. Не уломать дядьке отца".
Во всем свете не найти двух людей таких несхожих, как эти братья.
Дядька - кругленький, лысоватый, на деревянной ноге, отец - высокий, проворный, черный, не то цыган с виду, не то грек. Дядька - ученый, отец - темный.
Дядька, с тех пор как потерял ногу, словно открыл в себе что-то, стал спокойней и, отказавшись от своих столь больших некогда надежд, без устали ковылял по жизни, глядя на мир с мягкой, понимающей улыбкой.
Отец же, находясь в вечном разладе с собой и с миром, так и не обрел душевного спокойствия. Честный и справедливый по натуре, он заблудился в жизни, не знал, куда и зачем идти. Он прошел две войны - японскую и германскую: сердце его черствело от испытанных обид, от бессмысленно пролитой крови. С каждой выпитой стопкой дядька все больше отрешался от самого себя, как бы высвобождаясь из тесной оболочки. Ум его охватывал все более широкие горизонты, разрешая с чрезвычайной легкостью самые запутанные вопросы.
Отец, наоборот, мрачнел, начинал вспоминать прежние обиды и разочарования, лил спирт прямо на старые раны и, разгоряченный, слушал дядькины речи угрюмо, подозрительно, готовый к вызову, даже скандалу.
Я поглядывал на них из угла и думал: "Не уломать дядьке отца за бутылкой. Надо было на пасеку его зазвать, новые ульи показать, а потом, за чаем, тихим, теплым вечером…"
- Хватит об этом, - услышал я голос отца. - Знаю, к чему клонишь. Ничего не выйдет! Никуда я Вовку не пушу, пусть учится хозяйствовать. Такая моя воля, и так будет!
Тогда вмешался я:
- Если вы меня в школу не пустите, я, отец, у вас работать не стану.
- Что-о-о? - медленно спросил отец. - Ну-ка поди сюда поближе. Повтори, что ты сказал?
- Не буду у вас больше работать.
Сорвался отец с лавки и бац меня по лицу!
- Вон из моего дома!
Опомнился я в степи. Ночь была светлая, лунная. Вдали чернело наше гумно.
"Захочу и подожгу его, - подумал я, - а захочу - уйду. Я сейчас все могу".
Я почувствовал во рту кровь. Дотронулся до носа: он был мокрый и болел.
Мне показалось, что меня зовет мать. Я повернул в другую сторону, дошел до ближайшей речки, обмыл лицо и пошел прямо через речку на другой берег - в широкий мир.
Тропой беспризорных
Охотней всего я вычеркнул бы этот год из своего рассказа и даже из памяти, раз и навсегда. Но память упряма, из нее ничего не вычеркнешь.
А рассказ стал бы лживым, если бы я умолчал о том, чего теперь стыжусь. Что же делать…
Пешком, на телеге - где как придется - пробирался я к Царицыну. Здесь под вымышленной фамилией я обратился в наробраз: я, мол, беспризорный, без отца, без матери, хочу учиться.
Меня послали в интернат.
И тут меня встретил первый удар: интернат, в который я попал, оказался сущим адом.
Должен тебе объяснить, дружище, что в то время, в первые годы после гражданской войны, на Россию, среди прочих бед, свалилось еще и бедствие детского беспризорничества. По стране скитались тысячи одичавших, выброшенных на улицу ребят. Зимой они, как волки, сбивались в стадо, летом бродили в одиночку или по двое. Не хватало у нас тогда ни школ, ни детдомов, ни умных, подготовленных воспитателей. Случалось, что в роли педагогов подвизался разный сброд, тогда детский дом превращался в вертеп.
Именно в такой вертеп попал и я. Учительница знала меньше меня, заведующий чаще всего давал разъяснения палкой, а весь персонал крал. Было там голодно, холодно и гнусно.
Наконец воспитанники, которые хотели там только как-нибудь перезимовать, не выдержали: обокрали кладовую и по совету Гришки поехали в Одессу.
- Мировой город у теплого моря, - доказывал Гришка. - Зимы там почти нет. За пляжем Ланжерон, в скалах есть катакомбы - после морских разбойников остались. Там и поселимся. А кормиться будем в порту, я вас научу!
Катакомбы оказались действительно "мировыми", но дьявольски холодными, да и беспризорные из Одессы уже заняли их, разгорелась такая драка, что приехала милиция и забрала всех в тюрьму. Здесь нас рассортировали: царицынских - в одну камеру, одесских - в другую, несколько тяжелораненых - в больницу, а труп - в морг.
Начали допрашивать: кто убил?
Одесситы показывают на меня.
- Неправда, - говорю, - я только Гришке подсобить хотел и лягнул того парня в живот, а ножом его кто-то другой ударил.
- Кто? - спрашивают.
Не могу же я сказать, что Ленька! Стало быть, отвечаю, что не помню. Ну и вся моя защита выглядела, как обычные увертки.
Так я попал в исправительный дом по подозрению в убийстве. Продержались мы с Гришкой там до мая и сбежали на Кавказ.
Целое лето скитались. Досталось нам много солнца, много фруктов, но еще больше синяков и человеческого презрения.
Наступили холода. Пожелтели листья. Пора было подумать о пристанище на зиму.
В конце концов Гришка поддался на мои уговоры.
И вот ночью, на крыше вагона, мы едем в Ростов-на-Дону. Город большой, в нем легко затеряться и начать новую жизнь.
Заговорились мы с ним. Я первый заметил в темноте пасть туннеля и успел схватиться за вагонную трубу. Гришка не заметил. Его смело воздушной волной.
На рассвете, когда поезд остановился у полустанка в кубанской степи, меня согнали с крыши. Началась погоня. К такой охоте я уже был приучен. Мне удалось спрятаться между мешками в товарном вагоне на боковом пути.
Топот и крики понемногу стихли. Я подождал, подождал и, убедившись, что все ушли, вылез из вагона. Пошел по шпалам, сам не зная куда. Лишь бы подальше от этой станции, от людей, которые меня преследовали.
Когда я проходил мимо будки, выглянул стрелочник и узнал меня.
- Ах ты, паразит, - закричал он, - гнида на теле рабочего класса!
В нем было столько презрения, что он даже не погнался за мной, только плюнул и захлопнул двери будки.
Я уже привык к ненавидящим взглядам и презрительным кличкам, хлебнул немало обид и оскорблений. Но на этот раз чаша переполнилась.
Голодный, обессиленный, я не мог забыть страшной ночи накануне, гибели друга. К тому же стрелочник очень походил на моего дядьку: кругленький, лысоватый, с книжкой, которую почитывал, должно быть, в свободные минуты.
Задрожали, загудели рельсы. Опытным ухом я различил - подходит курьерский.
Тянуть дальше не было смысла. Зачем? Чтобы кончить бандитом, чтобы победил отец?
Я снял рубаху, обмотал ею голову, крепко завязал рукавами глаза и положил голову на рельсы…
Первый воспитатель
Все сильнее гудят рельсы, все ближе стучат колеса.
Свисток паровоза, порыв воздуха, удар в шею, рывок… и вот я снова на ногах, а сзади меня крепко держат чьи-то руки.
Рубаха упала. Смотрю, курьерский стоит на соседнем пути. Из окон глазеют люди. Около меня стрелочник, начальник станции, толпа собралась.
- Выглянул это я в последнюю минуту, - поясняет стрелочник начальнику, - а этот паразит лежит на рельсах. Я сейчас же, конечно, к стрелке и пустил курьерский рядом.
Крик и галдеж поднялись страшные. Все - и начальник, и стрелочник, и кондукторы, и пассажиры - наперебой расспрашивают: зачем ты это сделал? И кричат, что это стыд, трусость и даже грех!
А я - ничего, стою, как дуб стоеросовый.
В таком оцепенении я и был доставлен к начальнику уездной милиции.
Он был очень молоденький и чистенький. И кабинет у него был блестящий и чистенький. От комнат пахло свежей краской, а от начальника - свежим назначением.
Такие хуже всего: из всякого вздора делают великое дело, допрашивают долго, мелочно, по всем правилам, потом пишут, пишут, пишут… тупым пером по живому человеку, без всякой анестезии!
Но этот вовсе не горел желанием писать. Он тут же отослал болтливых железнодорожников:
- Ладно, ладно… разберусь и все улажу. Можете идти.
Он взглянул на меня (глаза у него были смеющиеся, чуть-чуть озорные) - и сердито закричал:
- Ты что же, каналья этакая, в обеденное время вздумал самоубийства устраивать? Чтобы милиция на голодный желудок протоколы писала? Дураков нет! Алешка! - обратился он к караульному, - обед мне! И этому пассажиру тоже! Быстро! Времени нет, он сейчас уезжает.
Алешка принес две миски щей и две тарелки поджаренной гречневой каши. От одного запаха этой еды голова могла кругом пойти!
- Съешь еще миску? Тебя дальняя дорога ждет, надо заправиться.
Я съел второй обед.
- Ну, теперь говори.
- Что мне говорить?