– Senta, caro! Завтра утром, в семь.
Он несколько раз назвал американца "саго", и это ему сошло. Хорошая была марсала! Таких дней еще много будет впереди, и начнется это завтра, в семь часов утра.
Они стали подниматься на холм по направлению к городу. Американец шел впереди. Он был почти на гребне холма, когда Педуцци окликнул его:
– Послушайте, саго. Не дадите ли вы мне пять лир?
– За сегодня? – хмурясь, спросил американец.
– Нет, не за сегодня. Дайте мне их сегодня за завтрашний день. Я запасу все, что нужно на завтра. Pane, salami, formaggio, хорошей закуски для всех нас. Вы, я и синьора. Наживку, пескарей, не одних червяков. И марсала будет. Все за пять лир. Пять лир, а, синьор?
Американец порылся в бумажнике и достал бумажку в две лиры и две по одной.
– Благодарю вас, саго. Благодарю вас, – сказал Педуцци таким тоном, каким говорят члены "Карлтон-клуба", принимая "Морнинг пост" из рук соседа.
Вот это была жизнь! Хватит с него ковырять вилами мерзлый навоз в саду отеля. Жизнь раскрывалась перед ним.
– Так, значит, завтра в семь, саго, – сказал Педуцци, похлопывая американца по плечу. – Ровно в семь.
– Я скорее всего не пойду, – сказал американец и положил бумажник обратно в карман.
– Как? – спросил Педуцци. – Я принесу пескарей, синьор. Salami, все достану. Вы, я и синьора. Все трое.
– Я скорее всего не пойду, – повторил американец. – По всей вероятности – нет. Узнаете у padrone в конторе отеля.
12
Если это происходило близко от барьера и против вашего места на трибуне, то хорошо было видно, как Виляльта дразнит быка и вызывает его, и когда бык кидался, Виляльта, не трогаясь с места, отклонялся назад, точно дуб под ударом ветра, плотно сдвинув ноги, низко опустив мулету и отводя шпагу за спину. Потом он кричал на быка, хлопал перед ним мулетой и снова, когда бык кидался, не трогаясь с места, поднимал мулету и, отклонившись назад, описывал мулетой дугу, и каждый раз толпа ревела от восторга.
Когда наступало время для последнего удара, все происходило в одно мгновение. Разъяренный бык, стоя прямо против Виляльты, не спускал с него глаз. Виляльта одним движением выхватывал шпагу из складок мулеты и, направив ее, кричал быку: "Торо! Торо!" – и бык кидался, и Виляльта кидался, и на один миг они сливались воедино. Виляльта сливался с быком, и все было кончено. Виляльта опять стоял прямо, и красная рукоятка шпаги торчала между лопатками быка. Виляльта поднимал руку, приветствуя толпу, а бык не спускал с него глаз, ревел, захлебываясь кровью, и ноги его подгибались.
Кросс по снегу
Фуникулер еще раз дернулся и остановился. Он не мог идти дальше, путь был сплошь занесен снегом. Ветер начисто подмел открытый склон горы, и поверхность снега смерзлась в оледенелый наст. Ник в багажном вагоне натер свои лыжи, сунул носки башмаков в металлические скобы и застегнул крепление. Он боком прыгнул из вагона на твердый наст, выровнял лыжи и, согнувшись и волоча палки, понесся вниз по скату.
Впереди на белом просторе мелькал Джордж, то исчезая, то появляясь и снова исчезая из виду. Когда, внезапно попав на крутой изгиб склона, Ник стремительно полетел вниз, в его сознании не осталось ничего, кроме чудесного ощущения быстроты и полета. Он въехал на небольшой бугор, а потом снег начал убегать из-под его лыж, и он понесся вниз, быстрей, быстрей, по последнему крутому спуску. Согнувшись, почти сидя на лыжах, стараясь, чтобы центр тяжести пришелся как можно ниже, он мчался в туче снега, словно в песчаном вихре, и чувствовал, что скорость слишком велика. Но он не замедлил хода. Он не сдаст и удержится. Потом он попал на рыхлый снег, оставленный ветром в выемке горы, не удержался и, гремя лыжами, полетел кубарем, точно подстреленный кролик, потом зарылся в сугроб, ноги накрест, лыжи торчком, набрав полные уши и ноздри снега.
Джордж стоял немного ниже, ладонями сбивая снег со своей куртки.
– Высокий класс, Ник! – крикнул он. – Это чертова выемка виновата. Она и меня подвела.
– А как там, дальше? – Ник, лежа на спине, выровнял лыжи и встал.
– Нужно все время забирать влево. Спуск хороший, крутой. Внизу сделаешь христианию – там изгородь.
– Подожди минутку, съедем вместе.
– Нет, ты ступай вперед. Я люблю смотреть, как ты съезжаешь.
Ник Адамс проехал мимо Джорджа – на его широких плечах и светлых волосах осталось немного снегу, – потом лыжи Ника заскользили, и он ухнул вниз, окутанный свистящей снежной пылью, взлетая и падая, вверх, вниз по волнистому склону. Он все время забирал влево, и к концу, когда он летел прямо на изгородь, плотно сжав колени и изогнув туловище, он, в туче снега, сделал крутой поворот вправо и, сбавляя ход, проехал между склоном горы и проволочной изгородью.
Он взглянул вверх. Джордж съезжал, готовясь к повороту телемарк, выдвинув вперед согнутую в колене ногу и волоча другую; палки висели, словно тонкие ножки насекомого, и, задевая снег, взбивали комочки снежного пуха; и, наконец, почти скрытый тучами снега, скорчившись, выбросив одну ногу вперед, вытянув другую назад, отклонив туловище влево, он описал четкую красивую кривую, подчеркивая ее блестящими остриями палок.
– Я не решился на христианию, – сказал Джордж. – Слишком глубокий снег. А ты отлично съехал.
– С моей ногой нельзя делать телемарк, – сказал Ник.
Ник лыжей прижал верхнюю проволоку, и Джордж проехал через изгородь. Ник вслед за ним выехал на дорогу. Они шли, слегка согнув колени, по дороге, проложенной в сосновом бору. Здесь возили лес, и накатанный полозьями лед был в оранжевых и табачно-желтых пятнах от конской мочи. Лыжники держались полосы снега на обочине. Дорога круто спускалась к ручью и затем почти отвесно поднималась в гору. Сквозь деревья им виден был длинный облезлый дом с широкими стрехами. Издали он выглядел сплошь блекло-желтым. Вблизи оконные рамы оказались зелеными. Краска лупилась. Ник палкой расстегнул зажим и сбросил лыжи.
– Лучше понесем их, – сказал он.
Он стал карабкаться по крутой дорожке с лыжами на плече, пробивая ледяную кору шипами каблука. Он слышал за спиной дыхание Джорджа и треск льда под его каблуками. Они прислонили лыжи к стене гостиницы, обмахнули друг другу штаны, потоптались, стряхивая с башмаков снег, и вошли в дом.
Внутри было почти темно. В углу комнаты поблескивала большая изразцовая печь. Потолок был низкий. Вдоль стен стояли гладкие деревянные скамьи и темные, в винных пятнах, столы. У самой печки, покуривая трубку, потягивая мутное молодое вино, сидели два швейцарца. Лыжники сняли куртки и сели у стены по другую сторону печки. Голос, певший в соседней комнате, умолк, и в комнату вошла служанка в синем переднике и спросила, что им подать.
– Бутылку сионского, – сказал Ник. – Согласен, Джорджи?
– Можно, – сказал Джордж. – В этом ты больше понимаешь. Я всякое вино люблю.
Служанка вышла.
– Нет ничего лучше лыж, правда? – сказал Ник. – Знаешь, это ощущение, когда начинаешь съезжать по длинному спуску.
– Да! – сказал Джордж. – Так хорошо, что и сказать нельзя.
Служанка принесла вино, и они никак не могли откупорить бутылку. Наконец Ник вытащил пробку. Служанка вышла, и они услыхали, как она в соседней комнате запела по-немецки.
– Кусочки пробки попали. Ну, не беда, – сказал Ник.
– Как ты думаешь, есть у них какое-нибудь печенье?
– Сейчас спросим.
Служанка вошла, и Ник заметил, что у нее под передником обрисовывается круглый живот. "Странно, – подумал он, – как это я сразу не обратил внимания, когда она вошла".
– Что это вы поете? – спросил он.
– Это из оперы, из немецкой оперы. – Она явно не желала продолжать разговор. – У нас есть яблочная слойка, если хотите.
– Не очень-то она любезна, – сказал Джордж.
– Что ж ты хочешь? Она нас не знает и, наверно, подумала, что мы хотим посмеяться над ее пением. Она, должно быть, оттуда, где говорят по-немецки, и она стесняется, что она здесь. Да тут еще беременность, а она не замужем, вот и стесняется.
– Откуда ты знаешь, что она не замужем?
– Кольца нет. Да здесь ни одна девушка не выходит замуж, пока не пройдет через это.
Дверь отворилась, и в клубах пара, топая облепленными снегом сапогами, вошла партия лесорубов. Служанка принесла им три бутылки молодого вина, и они, сняв шляпы, заняли оба стола и молча покуривали трубки, кто прислонясь к стене, кто облокотившись на стол. Время от времени, когда лошади, запряженные в деревянные сани, встряхивали головой, снаружи доносилось резкое звяканье колокольчиков.
Джордж и Ник чувствовали себя отлично. Они очень любили друг друга. Они знали, что впереди еще весь долгий обратный путь.
– Когда тебе нужно возвращаться в университет? – спросил Ник.
– Сегодня вечером, – сказал Джордж. – Мне надо поспеть на поезд десять сорок из Монтре.
– Хорошо бы ты остался, мы бы завтра махнули на Дан-дю-Лис.
– Я должен закончить свое образование, – сказал Джордж. – А что, Ник, если бы нам пошататься вдвоем? Захватить лыжи и поехать поездом, сойти, где хороший снег, и идти куда глаза глядят, останавливаться в гостиницах, пройти насквозь Оберланд, и Вале, и Энгадин, а с собой взять только сумку с инструментами да положить в рюкзак запасной свитер и пижаму, и к черту учение и все на свете!
– И еще пройти через весь Шварцвальд. Ух, и места же!
– Это где ты рыбу ловил прошлым летом?
– Да.
Они съели слойку и допили вино.
Джордж прислонился к стене и закрыл глаза.
– Вино всегда так на меня действует, – сказал он.
– Тебе плохо? – спросил Ник.
– Нет, мне хорошо, только чудно как-то.
– Понимаю, – сказал Ник.
– Ну да, – сказал Джордж.
– Закажем еще бутылочку? – спросил Ник.
– Нет, довольно, – сказал Джордж.
Они еще посидели. Ник – облокотившись на стол, Джордж – прислонясь к стене.
– Что, Эллен ждет ребенка? – спросил Джордж, отделившись от стены и тоже ставя локти на стол.
– Да.
– Скоро?
– В конце лета.
– Ты рад?
– Да. Теперь рад.
– Вы вернетесь в Штаты?
– Очевидно.
– Тебе хочется?
– Нет.
– А Эллен?
– Тоже нет.
Джордж помолчал. Он смотрел на пустую бутылку и на пустые стаканы.
– Скверно, да? – спросил он.
– Нет, ничего, – ответил Ник.
– Так как же?
– Не знаю, – сказал Ник.
– Ты с ней будешь ходить на лыжах в Штатах?
– Не знаю.
– Там горы неважные, – сказал Джордж.
– Неважные, – сказал Ник. – Слишком скалистые. И слишком много лесу. И потом, они очень далеко.
– Верно, – сказал Джордж, – во всяком случае, в Калифорнии так.
– Да, – сказал Ник, – повсюду так, где мне приходилось бывать.
– Верно, – сказал Джордж, – повсюду так.
Швейцарцы встали из-за стола, расплатились и вышли.
– Жаль, что мы не швейцарцы, – сказал Джордж.
– У них у всех зоб, – сказал Ник.
– Не верю я этому.
– И я не верю.
Они засмеялись.
– А что, Ник, если нам с тобой никогда больше не придется вместе ходить на лыжах? – сказал Джордж.
– Этого быть не может, – сказал Ник. – Тогда не стоит жить на свете.
– Непременно пойдем, – сказал Джордж.
– Иначе быть не может, – подтвердил Ник.
– Хорошо бы дать друг другу слово, – сказал Джордж.
Ник встал. Он наглухо застегнул свою куртку. Потом потянулся через Джорджа и взял прислоненные к стене лыжные палки. Он крепко всадил острие палки в половицу.
– А что толку давать слово, – сказал он.
Они открыли дверь и вышли. Было очень холодно. Снег подернулся ледяной коркой. Дорога шла в гору, сосновым лесом.
Они взяли свои лыжи, прислоненные к стене. Ник надел рукавицы, Джордж уже начал подыматься в гору с лыжами на плече. Обратный путь еще можно проделать вместе.
13
Я услышал бой барабанов на улице, а потом рожки и гудки, а потом они повалили из-за угла, и все плясали. Вся улица была запружена ими. Маэра увидел его, а потом и я его увидел. Когда музыка умолкла и танцоры присели на корточки, он присел вместе со всеми, а когда музыка снова заиграла, он подпрыгнул и пошел, приплясывая, вместе с ними по улице. Понятно, он был пьян.
Спуститесь вы к нему, сказал Маэра, меня он ненавидит.
Я спустился вниз, и нагнал их, и схватил его за плечо, пока он сидел на корточках и дожидался музыки, чтобы вскочить, и сказал: идем, Луи. Побойтесь бога, вам сегодня выступать. Он не слушал меня. Он все слушал, не заиграет ли музыка.
Я сказал: не валяйте дурака, Луи. Идемте в отель.
Тут музыка снова заиграла, и он подпрыгнул, увернулся от меня и пошел плясать. Я схватил его за руку, а он вырвался и сказал: да оставь ты меня в покое. Тоже папаша нашелся.
Я вернулся в отель, а Маэра стоял на балконе и смотрел, веду я его или нет. Увидев меня, он вошел в комнату и спустился вниз взбешенный.
В сущности, сказал я, он просто неотесанный мексиканский дикарь.
Да, сказал Маэра, а кто будет убивать его быков, после того как он сядет на рог?
Мы, надо полагать, сказал я.
Да, мы, сказал Маэра. Мы будем убивать быков за них, за дикарей, и за пьяниц, и за танцоров. Да. Мы будем убивать их. Конечно, мы будем убивать их. Да. Да. Да.
Мой старик
Теперь, когда я об этом думаю, мне кажется, что моему старику сама природа предназначила быть толстяком, одним из тех маленьких, кругленьких толстячков, какие встречаются повсюду, но он так и не растолстел, разве только под конец, а это было уже не страшно, потому что тогда он участвовал только в скачках с препятствиями, и ему можно было прибавлять в весе. Помню, как он натягивал прорезиненную куртку поверх двух фуфаек, а сверху еще толстый свитер, и утром заставлял меня бегать вместе с ним по жаре. Бывало, он приедет из Турина часам к четырем утра и отправляется в кэбе на ипподром, берет из конюшни Раццо какого-нибудь одра на проездку, а потом, когда все кругом еще покрыто росой и солнце только что всходит, я помогаю ему стащить сапоги, он надевает спортивные туфли и все эти свитеры, и мы принимаемся за дело.
– Двигайся, малыш, – скажет он, бывало, разминая ноги перед дверями жокейской. – Пошли.
И тут мы с ним пускаемся рысцой по скаковой дорожке, он впереди, обежим раза два, а потом выбегаем за ворота на одну из тех дорог, что идут от Сан-Сиро и по обе стороны обсажены деревьями. На дороге я всегда обгонял его, я умел бегать в то время; оглянешься, а он трусит легкой рысцой чуть позади, немного погодя оглянешься еще раз, а он уже начинает потеть. Весь обливается потом, а все бежит за мной по пятам и смотрит мне в спину, а когда увидит, что я оглядываюсь, ухмыльнется и скажет: "Здорово потею?" Когда мой старик ухмылялся, нельзя было не ухмыльнуться ему в ответ. Бежим, бывало, все прямо, к горам, потом мой старик окликнет меня: "Эй, Джо!" – оглянешься, а он уже сидит под деревом, обмотав шею полотенцем, которым был подпоясан.
Повертываешь обратно и садишься рядом с ним, а он достает из кармана скакалку и начинает прыгать на самом припеке, и пот градом льется у него с лица, а он все скачет в белой пыли, и скакалка хлопает, хлопает – хлоп, хлоп, хлоп, – а солнце печет все жарче, а он старается все пуще, скачет взад и вперед по дороге. Да, стоило посмотреть, как мой старик скачет через веревочку. Он то крутил ее быстро-быстро, то ударял о землю медленно и на разные лады. Да, надо было видеть, как глазели на нас итальяшки, шагая мимо по дороге в город рядом с крупными белыми волами, тащившими повозку. Видно было, что они принимают моего старика за полоумного. И тут он начинал так крутить веревку, что они останавливались как вкопанные и смотрели на него, а потом понукали волов и, ткнув их бодилом, снова трогались в путь.
Я сидел под деревом и, глядя, как он работает на самом припеке, думал – хороший у меня старик. Смотреть на него было весело, и работал он на совесть, и заканчивал настоящей мельницей, так что пот ручьями струился у него по лицу, а потом вешал скакалку на дерево и, обмотав полотенце и свитер вокруг шеи, садился рядом со мной, прислонившись к дереву.
– Чертова эта работа – сгонять жир, Джо, – скажет он, бывало, и, откинувшись назад, закроет глаза и сделает несколько долгих, глубоких вздохов, – теперь не то, что в молодости. – Потом постоит немножко, чтобы остынуть, и мы с ним рысцой пускаемся в обратный путь, к конюшням. Таким манером он сгонял вес. Это не давало ему покоя. Другие жокеи одной ездой могут согнать сколько угодно жиру. Жокей теряет за каждую поездку не меньше кило, а мой старик вроде как пересох и не мог сгонять вес без всей этой тренировки.
Помню, как-то раз в Сан-Сиро маленький итальяшка Реголи, жокей конюшни Бузони, шел через загон в бар выпить чего-нибудь, похлопывая по сапогам хлыстиком; он только что взвесился, и мой старик тоже только что взвесился и вышел с седлом под мышкой, весь красный, замученный, и остановился, глядя на Реголи, который стоял перед верандой бара, совсем мальчишка с виду и ни капельки не запаренный, и я сказал:
– Ты что, папа? – я было подумал, не толкнул ли его Реголи, а он только взглянул на Реголи и сказал:
– А, да ну его к черту! – пошел в раздевалку.
Что ж, может, ничего бы и не случилось, если б мы остались в Милане и работали в Милане и Турине, потому что если бывают где-нибудь легкие скачки, так это именно там.
– Пианола, Джо, да и только, – говорил мой старик, слезая с лошади у конюшни, после заезда, который этим итальяшкам казался верхом трудности. Я как-то спросил его об этом. – Дорожка здесь такая, что сама бежит. Брать препятствия опасно только при быстрой езде. Ну, а тут какая уж быстрота, да и препятствия пустяковые. А впрочем, главное – всегда быстрота, а не препятствия.
Такого замечательного ипподрома, как в Сан-Сиро, я нигде больше не видел, но мой старик ворчал, что это собачья жизнь. Таскаться взад и вперед из Мирафьоре в Сан-Сиро, работать чуть ли не каждый день, да еще через день ездить по железной дороге.
Я тоже был просто помешан на лошадях. Что-то в них есть, когда они выходят на старт и приближаются по дорожке к столбу. Словно танцуют, и все такие подобранные, а жокей натягивает поводья изо всех сил, а может быть, и отпускает немножко, дает лошади пробежать несколько шагов. А когда они подходят к старту, я просто сам не свой. Особенно в Сан-Сиро – такой большой зеленый круг, и горы вдали, толстый итальянец-стартер с длинным хлыстом, жокеи сдерживают лошадей, и вдруг ленточка разрывается, звонок звонит, и все они разом срываются с места, а потом начинают растягиваться в одну линию. Да вы, верно, знаете, как оно бывает. Когда стоишь на трибуне с биноклем, видишь только, что все они тронулись с места, и звонок начинает звонить, и кажется, что он звонит целую тысячу лет, и вот они уже обогнули круг, вылетают из-за поворота. Мне всегда казалось, что с этим ничто не сравнится.
А мой старик сказал как-то в уборной, когда переодевался после езды: