Неустанное шоссейное движение, которое мы обыкновенно созерцали со стариком с балкона, вызывало в нем тысячи рассказов, имевших целью не только что познакомить меня с промелькнувшим сейчас человеком, но, так сказать, ввести в его душу, вглядеться в нее, вдуматься и потом уже, вместе с ним, одною согласною речью удивиться той несказанной доброте, которая, по стариковым словам, "сидит в этой душе испокон века".
- Друг! Проснись! - поталкивал он меня локтем в бок, когда я принимался за какую-нибудь книгу или просто так о чем-нибудь задумывался. -
Вишь: самовар-от как попыхивает! Глядеть лучше будем да чай пить, чем в книжку-то… Смотри, сколько народу валит, беда!
Начинались нескончаемые, одни другой страннее, характеристики проезжающего народа. Рассказывались они так же быстро и смешанно, как быстро и смешанно, обгоняя друг друга, стремились куда-то дорожные люди.
- Майор! Как это тебя на балкон-то взнесло? - шутил какой-то благообразный купец, остановивши напротив нас свою красивую тележку. -
Братцы мои! Да он с господином чаи расхлебывает да еще с ложечкой!.. Уж пил бы ты лучше мать-сивуху одну, - вернее. Слезай - поднесу.
- Надо бежать! - говорил мне майор, после запроса, предложенного им купцу, относительно благоуспешности его дел. - Человек-то очень хорош. Больно покладистый гусар! Ты не глуши самовара докуда, я мигом назад оберну.
Возвращался старик со щеками, нежно подмалеванными ярко-розовой краской. Благодушно покашливая, он потчевал меня гостинцами, полученными от купеческих щедрот, и говорил:
- Кушай колбаску-то, не брезгай! С чесночком! Она, брат, чистая, только из лавки сейчас. Яблочком вот побалуйся. Н-ну, друг, вот так гражданин!
- Кто?
- А вот этот самый, который угощал-то! Капиталами какими ворочает, не то что мы с тобой. И с чего только, подумаешь, взялся человек? Помню я, мальчишкой он иголками торговал. А теперь у него по дороге калашных одних штук двадцать рассыпано. Кабаков сколько, постоялых дворов, - не счесть! На баб какой молодчина, так и ест их поедом: женат был на трех женах - и все на богатых. Родные ихние как к нему приставали: отдай, говорят, нам обратно приданое, но он на них в суд. Умен на эти дела, - всех перетягал… Теперь принялся огребать любовниц. Как попадет к нему какая, уж он ее вертит, до тех пор вертит, пока она ему всех потрохов-то своих не выложит. Нонишней порой обработал он вдовую помещицу - и живет с ней. Помещица как есть настоящая барыня - и с имением. (Уж все именье-то, дура, под него подписала.) Так он, сударь ты мой, так ее вымуштровал, так вымуштровал… Ты, говорит, музыку-то эту забудь, а учись-ка лучше калачи печь. Што же? Ведь выучилась. А как она ежели в слезы когда али в какие-нибудь другие бабьи капризы ударится, он сейчас ее на цельный день садит в ларь продавать калачи. Извозчики-то грохочут, грохочут. Иному и калач-то не нужен, а все же подойдет: над барыней, как она, значит, мужику придалась, посмеяться всякому лестно…
- Да что же тут хорошего, дед? По-настоящему-то он мерзавец выходит.
- А я про што ж? - отвечает дед. - Ты думаешь, я его хвалю за это, што ли? Да я его онамедни вон в энтой харчевне, при всем при народе, так-то ли отхвостил, - не посмотрел, что богач. (Признаться, были мы с ним тогда здорово подкутимши.) Я шумлю ему: зачем ты из своих работников кровь пьешь? Зачем им денег не платишь, - по мировым да по становым поминутно таскаешь? Попомни, говорю, меня: уж накажет тебя господь бог за такие дела, взыщет он с тебя за рабочие слезы, за каждую капельку… Што же ты думаешь он мне в ответ на это? Заплакал ведь, - самою что ни есть горячей слезою залился и говорит: "Перестань меня срамить, Федор Василич! Чувствую сам - взыск с меня большой будет на страшном суде; но иначе жить мне невозможно никоим образом. Сначала, говорит, мошенничал я кое от бедности, кое себя от других аспидов сберегал, а теперь привык, втянулся… Надуваю когда какого человека или просто, смеха для ради, каверзу ему какую-нибудь подстраиваю, все нутро изнывает у меня от радости, - голова, ровно у пьяного, кружится… И никакими манерами в те поры мне совладать с собой невозможно… А што, говорит, Федор Василич, насчет сердца, так я очень добер: бедность всячески сожалею и очень ее понимаю; но только чтоб я помог ей, - никогда! Хошь расказни, так ни гроша не дам, потому как только она, бедность-то, пооправится, встанет на ноги-то, пооперится безделицу, над тобой же надсмеется и тебя же обманет…"
Ведь што только придумает человек на свою муку? - продолжал старик в сильном раздумье. - Вот ты тут и суди про людей. Я, друг, как услышал от него такие слова, не стерпел: сам заплакал - и не токма што срамить… Уж до сраму ли тут, когда видишь, что человек об своих грехах сокрушается не слезами, а всей кровью… Утешал, утешал я его, так и бросил, потому принялся он в трактире скатерти рвать и посуду бить… Харчевнику это на руку, потому богач, - очнется, за все наликом платит… Еще харчевники-то нарочно таких людей поддражнивают:
"А ну-ка, говорят, разбей посудину при мне… Ежели бы ты, - натравливают, - при мне смел этак сбедокурить… А ну-ка, ну-ка тронь!.. Тронь!.." Так-то друг! Можно, можно, сердечный, к такому привыкнуть, - самому на себя глядеть тошно будет… С кем поведемся… По себе знаю…
Думалось в это время, что старик, по любимому людскому обычаю, сейчас же начнет рассказывать какие-нибудь события из своей собственной жизни, которые бы подкрепляли его мысль насчет человеческой способности переламываться и склоняться в сторону, совершенно противоположную прирожденным влечениям, - так и ждалось, что вот-вот из стариковской памяти вырвутся рассказы и воспоминания о тех людях, связь с которыми научала его по себе знать и видеть разнообразные человеческие немощи, подвигающие на участие к ним, там, где другие люди видят одни грехи и преступления, достойные кары…
Но никогда не исполнялось мое ожидание. Подкарауливши за собою словцо "по себе знаю", старик съеживался, конфузливо и секретно поглядывал на меня, бормотал что-то вроде того, что слово не воробей, а летает, - и наконец стремительно перескакивал к другим людям и толковал о других людях, попадавшихся на его зоркий глаз.
Оглушающее и слепящее жужжанье и роенье разнохарактерной шоссейной толпы ничуть не смущало старика и ни на волос не отвлекало его от глубоко засевшей в нем мысли - неизбежно заканчивать самым оправдывающим и даже хвалебным акафистом все свои повествования о различных жизненных промахах шоссейцев, об их умышленных подлостях, пошлостях, как говорится, с дубу и т. д. и т. д.
- Што доброты в этом человеке, боже ты мой! - неопределенно покивывая на кого-то головою, задумчиво говорил старик. - Вот уж, ей-богу! Зависти во мне ни к кому, а ему, ежели он примется людям милостыню делать, завидую, - в этом я грешон! Рубаху он тогда с себя скидавает, - смеючись благолепно нищенькому ее отдает, - на плечи к нему с целованием братским головою поникнет и, плачучи, скажет: "Ах! нет у нас с тобой силушки-матушки! Потерпим собча, друг мой сердечный, во имя господне!.."
- Это ты, дедушка, все насчет купца?
- Какое там лешего про купца? - сердился дед и тыкал пальцем на шоссе; а там шагал какой-то высокий, с коломенскую версту, рыжий человек, худой и бледный, в обдерганном тряпье и босовиках, на которые прихотливыми фестонами опускались концы пестрядинных штанов. Шел этот человек широким, но медленным шагом, опустивши голову и сложивши руки на груди. По временам его ввалившиеся, бледные щеки вздувались - и тогда он болезненно кашлял. Гулко раздавался по деревушке этот октавистый, напоминавший гневное львиное рыкание, кашель; но старик, не обманываясь силой этого голоса, говорил мне:
- Ты на голосину на эту не гляди! Недолго ей на сем свете осталось гудеть. До осени, может, как-нибудь перетерпит. Он к нам годов с пятнадцать тому прилетел и стал наниматься траву косить. Говорит: больше ничего не умею! а у нас, я тебе скажу, ежели захожий человек хорош, так насчет пачпортов слабо. Дал там что-нибудь Гавриле Петровичу (писарь у станового живет) от своих трудов праведных, - шабаш! Живи - не тужи! Вот он и живет у нас да косьбой и дроворубством себя и пропитывает…
В этом месте рассказа старик наклонился к моему уху и таинственно зашептал:
- Мы, брат, друзья с ним бедовые! Он из Москвы, и отец у него, как бы тебе сказать, потомственный почетный гражданин. За свою торговлю самим царем произведен во дворяне и имеет у себя на шее генеральские звезды все до одной. Ну, а этот из юности еще маненечко рассудком тронут… От библии… Пристал, сказывают, любименький сынок к отцу, штобы он, к примеру, роздал бы, как Иисус Христос повелел, все свое имущество бедным… Отец его сначала лечить принялся, а он ему все: "В тебе, говорит, тятенька, правды нет! Ты, разговаривает, царства небесного не наследуешь". Старик смотрел-смотрел на него, да и проклял… Он вот взял прибежал к нам - и живет, - смирно живет: дрова рубит, сено косит, - рыбки вон тоже кое-когда случается ему изловить, - продаст - и питается. Смирно живет, только в случае, ежели пьяная муха ему в голову залетит, к богачам всячески придирается… Терпеть их не любит! А место у нас, сам видишь, бойкое, - проезжает всякий человек. От скуки, известно, полоумного всякий напоит, а он после этого, только встретит кого мало-мальски с мошной, - сейчас руки в карманы, по-барскому, и пошумливает себе: "Дорогу дай московскому первой гильдии купцу Афанасию Ларивону! А то морду расшибу…"
Бьют его, - страсть как наши-то - и смеются! Поначалу, когда еще силен был, отбивался - и сам всех больно колачивал; теперича ослабел! Я вот иной раз умаливаю, штобы отпустили… Опохмели ты его, Христа ради, голубчик! У него и радостей только всего осталось, что ежели сердце потеплеет от выпивки. Ах, и добродетелен же этот человек перед господом богом! Дай мне, дурачок, гривенничек, - я ему снесу. Бог с ним! Ты не жалей, брат, денег-то! Пусть он повеселится перед своим последним концом…
Таким образом шла наша жизнь с стариком, как он говаривал, в полном удовольствии, без обиды…
- Ах, анделы небесные! - восклицал он в минуты внезапно откуда-то наплывавшего на него счастья. - Как это я, с самого с измальства, люблю жить с людями тихо, скромно, благородно…
- Дело ведомое! - сатирически соглашался с ним содержатель постоялого двора, случайно подслушавший стариковское воззвание. - То-то, должно быть, твое благородство и проходу-то никому никогда не давало… Мальцом был, колотил всех…
- А дражнили вы меня очень, сердечный! Нельзя было иначе-то… Опять же глупость моя… Силенка тоже… Э-эх-хе-хе! Друг! Друг! За это взыскивать рази возможно?
- Вырос, из ученья убег - пропал…
- Люди нехорошие соблазнили, мил человек! Опять же холод энтот мастеровой, голод… Ночей не спали, черствого куска не доедали… Ты поживи-кось в Москве-то, друг! Недаром про нее пословица ходит: Москва, говорит, слезам не верит… Тут, братец ты мой, за кем хочешь пойдешь, как бы собака какая голодная… Перед всяким хвостиком-то повиляешь…
- Што ты мне про это разговариваешь? - сердито продолжал свое обвинение содержатель постоялого двора. - Ну прибегши к нам, што ты стал делать? Опаивать, на всякое буйство травить… Какой ты есть человек?
- А это мне с товарищами - с друзьями - желательно было кручину мою разогнать…
- Сговоришь с тобой - с бесом! Зачем же ты опять-то пропал?
- А надоели вы мне!.. - без запинки отвечал старик. - Опротивели хуже соленого озера - вот я и убег. Опять же к тому времени у меня еще охота приспела - постранствовать, святым местам помолиться, хороших людей посмотреть…
- З-знаем! - угрюмо говорил хозяин, выходя из комнаты и мимоходом бросая, видимо ко мне уже направленное, замечание насчет где-то будто бы существующих господ, которые до того бесстыжи, что водятся со всякой шушерой.
- Мужик, так и то из одной милости, ночевку дает, можно сказать, ради Христа; а тут на-ка! За один с собой стол пущают… Шуты!
Таким образом, чем теснее устанавливалась наша с майором дружба, тем хозяйские нападки на него делались чаще и ожесточеннее.
- Он всегда так! - извиняющим шепотом говорил мне майор после трепок, задаваемых ему нашим общим патроном. - Он не любит этого, чтобы, то есть, я к евойным господам вхож был. Всегда, всегда так!.. А то он до-обрый!.. Ты на него не жалобься. Он, брат, гляди какой! Просто, я тебе скажу… Поищи такого другого… Старик при этом пугливо посматривал на дверь, обладавшую способностью расстраивать наши тихие беседы, как бы ожидая, что вот-вот отворотится она - и покажет нам сперва седую, иронически улыбающуюся голову, потом ярко вычищенные дутые сапоги, которые, сверх всякого человеческого ожидания, заговорят нам живым языком, в одно и то же время и снисходительно и упречно:
"Ну что, мол, друзья? Как вы тут? Позвольте на вас посмотреть?"
- Хороший он, брат, человек, - все более и более оправдывался старик под влиянием ожидаемого ужасного видения. - Он тебя оборвать - оборвет, - это правда! Потому у него зуб уж такой… Но зато, ежели бы ты знал, как он меня милует?.. Ведь я тоже в старину о-ох какой был! Ягода малый! Ведь это он про меня всю правду-матушку режет. Много тоже и мы добрым людям тяготы понатворили. Запивахой был, буяном, драчуном был, - добрым человеком только не был… Нечего греха таить!..
Большой страх нагонял содержатель постоялого двора на старика, так что ему надобилось очень много времени для того, чтобы свалить с себя тяжелое впечатление и снова войти в колею своих нескончаемых восхвалений мелькавшей перед нами жизни, точно так же как и с моей стороны требовалось изрядное количество малиновки, чтобы он скорее и успешнее мог из мокрой, застращенной курицы превратиться опять в майора и вместо унылого раскаяния в своих собственных прошлых грехах принялся за убранство этой убогой людской суетни сокровищами своей доброй души.
- Уех-хал! - вдруг иногда восклицал старик, живо порешивши с тем оцепенением, которое навел на него дворник. - Слышь, енерал? За сеном отправился хозяин-то наш! Ишь как покатил, добренький! Ах, жеребчик этот у него справедлив очень; у мужичка тут он его у одного по соседству за долг заграбастал - и мужичок этот, я прямо тебе скажу: несчастненький такой, - овдовел, сам-сем с ребятишками остался с маленькими; теща в суд его, пить принялся; зовет он, признаться, меня в отцы к себе…
"Чем тебе, говорит он, Федор Василич, по чужим людям шататься, приходи-ка ко мне. Авось на печи место найдется". Ну, а я, когда он со мной начнет этаким манером разговаривать, думаю про себя: вот клад нашел, чудачок! К малым-то да еще старого захотел приспособить… Нейду, - право слово! Думаю: лучше же я по улочке как-нибудь разойдусь, - по крайности, хоть разомну жениховские кости, чем им на чужой печи-то валяться… хе, хе, хе! "Пользуясь драгоценной свободной минутой, старик встаскивал на балкон живо вскипяченный самовар, - с стремительностью, свойственною только обезьянам да сумасшедшим, бегал из лавки в кабак, из кабака в белую харчевню, где отыскивал всевозможные произведения природы и искусства, имевшие сугубо скрасить наш праздник, и наконец, запыхавшись, он садился напротив меня, освещал меня широкой, по всей бороде его сиявшей улыбкой, и говорил:
- Получай сдачу! Три, брат, гривенничка! Нарочно новеньких выпросил. Пущай, мол, думаю - он их в клад положит… А ты думал как? Ты, может, думал - утаит, мол, майоришка мои деньги… Как же! Я з-знаю: ты и сам мне дашь. Хе, хе, хе! Ну, будь здоров! Тебе налить перед чаем-то?..
Затем наша комната наполнялась разновозрастными ребятишками, которые, картавя и взвизгивая от каких-то внезапно приспевших радостей, вскакивали к старику на колени, дергали его за бороду, щелкали его по лысине, воровали приобретенные им произведения природы и искусства и с громким хохотом толковали мне:
- Балин! Акшан Фаныч! Сто ты сталика не выгонись? Ево все у нас по сеям гоняют… Мамка говорит: он - дулак, пьяница!.. Ха, ха, ха!
Старик барахтался с детьми, удерживая на своих коленях целую охапку всевозможных шалостей, и в то же время таинственно подмаргивал мне: гляди, дескать, как разбесились! Уйму нет никакого! Смотри - не спугни только; а то все это веселье живо слетит с них, как птицы с дерев…
В полуотворенную дверь нашего обиталища, смеясь и робея, поглядывали какие-то люди, с которыми я отчасти был уже знаком благодаря рассказам майора и которых, обыкновенно, мой хозяин сурово отгонял от своего дома. Видимо было, что им очень желалось проникнуть в комнату, но из какой-то боязни они не шли внутрь нашего светлого ребячьей радостью чертога, а только почтительно улыбались и нерешительно толклись на одном месте.
- Што заробел? - ободрительно крикнул майор какому-то старику, вставившему в дверь свою жидкую, черную с резкой проседью бороду. - Ай ты не видишь, к какому ты барину пришел? Не тронет, - будь спокоен!.. Не пьянство тут какое у нас идет, - Христос с нами!
Ободренный этим приглашением, старик входит к нам и сочувственно спрашивает:
- Што, уехала ваша кандала-то?.. Запировали?
- Уехала, брат! - торжествует майор. - За сеном укатила, только бубенцы зазвенели… Ха, ха, ха! Пей чай, - садись!
Посторонний старик, желая показать мне свою серьезность, не имеющую ничего общего с звонкой веселостью набравшихся в комнату ребят, начинает со мной солидный и вместе с тем нежно-ласкающий разговор:
- Позвольте, сударь, спросить, в каком чине находились?.. Видим - живет у нас барин… Оченно это антиресно…
- Што ты эту пустяковину-то разводишь? - укоризненно перебивает майор нескромный вопрос. - Ты прямо говори: желательно, мол, мне, сударь, водочки у вас пропустить… Вот тебе и сказ весь! А то в каком чине?.. Кушай-кось на доброе здоровье! Не обидит, - будь спокоен. Сказано уж! в каком ч-чине… Ну-ка перекрестись!..
Дым пошел у нас коромыслом! Ребятишки весело возились, отбивая друг у друга какую-то картинку, найденную ими на столе, - майор хохотал и подзадоривал их; а посторонний старик, сделавшийся уже непритворно серьезным, то грозно прицыкивал на детей, представляя им всю несообразность их буйственных поступков, проделываемых перед барином, то с манерой, обличающей самого светского человека, указывал перстом на розовый полуштоф и спрашивал меня заплетающим мыслете языком:
- Ваше высокоблагородие! Можно еще… Будьте без сумления: м-мы не какие-нибудь… Сами во всякое время во всякий час можем ответить хорошему человеку за его угощение… Тоже вот состоял у нас на знакомстве гос-сподин полковник один, из военных… Так это, примером, на плечиках у него золотые палеты лежат… Он мне однажды говорит: др-руг-г!..
- Пош-шел ты, господний человек! - прекращает майор эту откровенность, наливая знакомому с полковником человеку полный стакан водки. - Вот дерни лучше, чем небо-то языком обивать…
- Это так! - меланхолически соглашается посторонний старик. Затем он, зажмуривши почему-то глаза, медленно выпивает поднесенный ему стакан, тяжело вздыхает и задумывается о чем-то, должно быть, весьма важном, потому что задумчивость эта разрешается громким ударом по столу и буйственным криком: