Я вдруг забыл о неладах между дядей и Эрнстом. На меня нахлынула нежность к отцу и горечь утраты. Мне как-то сразу припомнились бесчисленные и неуклюжие проявления его доброты, я понял, как одиноко мне будет без него. Я вспомнил наши милые воскресные прогулки - весною, погожими летними вечерами, зимой, когда схваченные инеем живые изгороди на равнине четко рисовались каждой своею веточкой… Вспомнил я бесконечные нравоучительные рассуждения о цветах и кроликах, горных склонах и далеких звездах… И вот теперь отца нет. Никогда мне больше не слышать его голоса, не видеть его добрых старых глаз, таких неправдоподобно огромных за стеклами очков. Никогда уж я не скажу ему, как я его люблю. А ведь я ни разу не говорил ему об этом. Я и сам до сих пор не догадывался, что люблю его. А сейчас он лежит в гробу, недвижимый, безмолвный и покорный. Отверженный… Судьба обошлась с ним круто. Она гнула его вниз, не давая выпрямиться. С недетской прозорливостью я внезапно увидел - отчетливо, как сейчас, - каким сплетением мелочных унижений, обманутых надежд и падений была его жизнь. Мне стало бесконечно жаль этой загубленной жизни. Скорбь овладела мною. Спотыкаясь, брел я за гробом и плакал. Я с трудом сдерживался, чтобы не зарыдать в голос…
После похорон между дядей и Эрнстом разразился ужасающий скандал из-за того, как устроить дальнейшую судьбу моей матери. Зная, что тетя Эделейд уже все равно человек конченый, дядя предложил, что продаст большую часть своей обстановки, войдет в зеленное "дело" со своим капиталом и переедет жить к сестре.
На это брат заявил, что зеленная торговля - гиблое дело, что матери следует купить в Клифстоуне подходящий домик и сдавать комнаты внаем. А Пру ей будет "отличной подмогой". Дядя сначала спорил, но постепенно стал тоже склоняться к этой идее, при условии, что и ему перепадет какая-то доля дохода. Но тут запротестовал Эрнст, довольно грубо спросив, какой от дяди может быть прок для хозяйки меблированных комнат.
- Не говоря уж, что вы сроду не вставали раньше десяти, - присовокупил он, хотя откуда он это знал, так и осталось невыясненным.
Эрнст жил в Лондоне, работая шофером в гараже проката автомобилей помесячно или сдельно, и успел незаметно растерять все почтение к высшим классам. Величие сэра Джона Ффренч-Катбертсона "по-джулипски" не производило на него ровным счетом никакого впечатления.
- Чтобы моя мать стала на вас работать, ходить за вами, как прислуга, - этого вам не дождаться, будьте покойны, - заявил он.
Пока шла эта перепалка, матушка вместе с Пру расставляли холодную закуску: в те дни принято было скрашивать похоронный обряд угощением. На столе появились холодная курица, ветчина. Дядя покинул свой наблюдательный пост на отцовском каминном коврике, и все мы принялись за редкостные яства.
Холодная курица и ветчина послужили поводом для кратковременного перемирия между дядей и Эрнстом. Но вот дядюшка перевел дыхание, осушил до дна свою кружку пива и вновь открыл дебаты.
- Знаешь, Март, - молвил он, ловко поддевая вилкой картофелину из миски, - по-моему, и тебе не мешает иметь какой-то голос, когда речь идет о твоей судьбе. Мы тут с этим лондонским молодчиком малость повздорили насчет того, чем тебе заняться.
По лицу матери, которое под вдовьим чепцом казалось еще более бескровным и напряженным, я догадался, что она твердо рассчитывает иметь голос в этом вопросе, и не "какой-то", а решающий. Но не успела она раскрыть рот, как ее опередил братец Эрнст.
- Значит, так, мать. Чем-то тебе все равно надо заняться, верно?
Мать подалась было вперед, чтобы ответить, но Эрнст истолковал ее жест как знак согласия и продолжал:
- Стало быть, естественно, встает вопрос: какое занятие тебе под силу? И, опять же естественно, напрашивается ответ: пустить жильцов. Лавку ты содержать не можешь, это - неподходящее дело для женщины, поскольку здесь надо гири поднимать, и уголь, и все такое.
- Плевое дело при том, что рядом есть мужчина, - сказал дядя.
- Если б мужчина , тогда, конечно, - с ядовитым сарказмом парировал Эрнст.
- То есть? - холодно поднял брови дядюшка.
- То и есть, что сказано, - ответил Эрнст. - Ни больше, ни меньше. Так вот, мать, если хочешь меня послушать, сделай вот что. Завтра с утра пораньше ступай в Клифстоун и высмотри себе подходящий домишко - не так чтобы маленький, но и не очень большой. Чтоб и жильцов было где разместить, но и тебе не слишком надрываться. А я схожу потолкую с мистером Булстродом насчет того, чтобы расторгнуть договор об аренде. Тогда будет видно, что и как.
Мать снова попыталась вставить словечко, и ей опять не дали.
- Если ты вообразил, что я позволю с собой обращаться, как с пустым местом, - заявил дядя, - ты очень и очень ошибаешься. Понятно? А ты, Март, слушай, что я скажу…
- Закройтесь вы? - оборвал его брат. - Мать - это перво-наперво моя забота.
- Закройтесь?! - эхом подхватил дядюшка. - Ну, воспитание! И это на похоронах! И от кого - от мальчишки втрое моложе меня, от бесшабашного пустослова, молокососа несчастного. Закройтесь! Это ты закройся, милый мой, да послушай, что говорят другие, кто в жизни смыслит чуть побольше тебя. Забыл, видно, как получал от меня подзатыльники? И еще сколько раз! Забыл, как я тебе всыпал горячих, когда ты воровал персики? Да что-то мало толку! Видно, шкуру надо было с тебя спустить! Всегда мы с тобой не очень-то ладили и, если не прекратишь грубиянить, не поладим и теперь…
- А раз так, - со зловещим спокойствием проговорил Эрнст, - то чем скорей вы отсюда уберетесь, тем лучше. И для вас и для нас.
- Как же! Доверю я тебе, щенку, дела своей единственной сестры!
Мать снова попробовала что-то сказать, но ее и на этот раз заглушили сердитые голоса.
- А я вам говорю, выкатывайтесь отсюда! Может, вам трудно выкатиться своим ходом? Тогда придется подсобить. Предупреждаю!
- На тебе ж траур надет, опомнись! - вмешалась мать. - Разве можно, в трауре? И потом…
Но оба так разошлись, что и не слышали ее.
- Скажите, как распетушился! - кипел дядюшка. - Вы не очень испытывайте мое терпение, молодой человек. С меня довольно.
- С меня тоже, - сказал Эрнст и встал.
Дядя тоже встал, и оба злобно уставились друг на друга.
- Дверь вон там! - угрожающе произнес Эрнст.
Дядя повернулся и подошел к своему излюбленному месту на каминном коврике.
- Ну ладно, не будем ссориться в такой день, - сказал он. - Если тебе мать нипочем, так хоть из уважения к покойному. Я ведь просто чего добиваюсь, - устроить, чтобы всем было лучше. И опять-таки говорю: содержать меблированные комнаты в одиночку, без мужской помощи - это дурацкая затея, нигде такого не видано. Только олух, щелкопер зеленый…
Эрнст подошел к нему вплотную.
- Будет, поговорили, - сказал он. - Это - дело наше с матерью, и точка. А ваше дело - танцуй отсюда. Ясно?
Снова мать попыталась заговорить, и снова ее перебили.
- Сейчас пойдет мужской разговор, мать, - объявил ей Эрнст. - Ну, дядя, как: двинетесь вы с места, нет?
Дядя не дрогнул перед лицом угрозы.
- Мой долг - подумать о сестре…
И тут, как ни прискорбно сознаться, мой брат Эрнст применил рукоприкладство. Одной рукой он схватил дядю за шиворот, другой - за запястье, две фигуры в черном качнулись вперед, назад…
- Пус-сти, - прохрипел дядя. - Пусти воротник…
Но Эрнста уже нельзя было остановить: он возжаждал крови. Мы с матерью и Пру так и оцепенели.
- Эрни! - всплеснула руками мать. - Опомнись…
- Порядочек, мать, - отозвался Эрни и, рванув дядю с каминного коврика, круто повернул вокруг себя и поставил у нижней ступеньки лестницы. Затем, выпустив руку своего противника, он ухватился за черные брюки, туго обтягивающие дядюшкин зад, и, приподняв дядю Джулипа с земли, подталкивая сзади, поволок его вверх по лестнице. Дядюшкины руки отчаянно заболтались в воздухе, будто цепляясь за утраченное достоинство.
Я успел поймать дядин взгляд, прежде чем голова его скрылась в проеме. Видимо, он искал глазами шляпу. Он уже почти не отбивался.
- Отдай ему, Гарри, - велела мне мать. - И вот еще перчатки.
Я взял у нее черную шляпу, черные перчатки и шаг за шагом стал подниматься вслед за сплетением грузных тел. Оглушенный и притихший, дядя был выставлен на улицу через парадную дверь и стоял теперь, отдуваясь и тараща глаза на моего брата. Воротничок у него болтался на одной запонке, черный галстук съехал набок. Эрнст тяжело перевел дух.
- А теперь катитесь отсюда и больше не суйтесь не в свои дела.
Эрни вздрогнул и обернулся: это я протиснулся в дверь мимо него.
- Возьмите, дядя. - Я протянул шляпу и перчатки.
Он взял их машинально, по-прежнему не отрывая глаз от Эрнста.
- И это тот самый мальчик, которого я когда-то научил быть честным! - с глубокой обидой проговорил дядюшка, обращаясь к брату. - По крайней мере старался научить… Не тебя ли, презренный червяк, я вскормил у себя на огородах, не ты ли видел от меня столько добра! Так вот она, твоя благодарность!
Несколько мгновений он пристально изучал зажатую в руке шляпу, как будто не узнавая этот странный предмет, а затем, словно по счастливому наитию, нахлобучил ее на голову.
- Да поможет бог твоей бедной матери! - заключил дядя Джон Джулип. - Да поможет ей бог.
Больше он ничего не сказал. Он поглядел в одну сторону, затем в другую и, будто нехотя, побрел туда, где находилась пивная "Веллингтон". Вот таким-то образом в тот день, когда мы похоронили отца, и был вышвырнут на улицы Черри-гарденс будущий вдовец, обездоленный, до слез жалкий человечек - мой дядюшка Джон Джулип. До сих пор так и стоит у меня перед глазами эта уходящая потрепанная черная фигурка. Даже спина его - и та выражала растерянность. Трудно поверить, чтобы человек, которого никто не бил, мог иметь такой побитый вид… Больше я его никогда не встречал. Я не сомневаюсь, что он поплелся со своею обидой прямехонько в "Веллингтон" и напился там до потери сознания, не сомневаюсь и в том, что ему при этом все время мучительно недоставало отца…
Эрнст с задумчивым видом спустился назад в кухню. Он явно хватил через край, и ему уже было слегка неловко. Вслед за ним, соблюдая почтительную дистанцию, сошел вниз и я.
- Зачем же ты так, разве можно? - напустилась на него мать.
- А какое он имеет право? Навязался тебе на шею: ты его и корми и ходи за ним!
- Ничего бы не навязался. Ты, Эрни, всегда так: разойдешься, и удержу тебе нет…
- А-а, никогда я этого дядю не обожал, - пробурчал Эрни.
- Ты когда разойдешься, Эрни, тебе все нипочем, - повторила мать. - Мог бы вспомнить, что он мне брат.
- Хорош братец! - фыркнул Эрни. - А воровать - это от кого повелось? А отца, беднягу, кто приучил к пивной да к скачкам?
- Все равно, - настаивала мать. - Ты не имел права с ним так поступать. Отец, бедный, в гробу еще не остыл, а ты… - Она всплакнула. Потом достала носовой платок с траурной каймой и отерла глаза. - Я-то мечтала, хоть похороны ему, бедненькому, хорошие справим - что хлопот, что расходов! И все ты испортил. Никогда уж мне теперь не будет приятно вспомянуть этот день - никогда, хоть целый век проживу. Только то и запомнится, как ты своему же отцу испортил все похороны - накинулся на родного дядю!
Эрнсту нечем было ответить на эти упреки.
- А что он лезет наперекор? Да еще слова какие… - слабо оправдывался он.
- И ведь главное - зря это. Я же тебе все время старалась сказать: можешь обо мне не беспокоиться. Не нужны мне твои меблированные комнаты в Клифстоуне. С дядей, без дяди - не нужны! Я еще в тот вторник написала Матильде Гуд, и мы с ней обо всем договорились. Все улажено.
- То есть как? - оторопел Эрнст.
- Ну, дом у нее этот, в Пимлико. Она уж давно себе ищет надежного человека в помощь: каково ей бегать вверх-вниз по лестнице с ее-то расширением вен! Как я ей написала, что отец, бедный, скончался, так она мне тут же пишет: "Пока, - говорит, - у меня есть хоть один жилец, тебе нечего тревожиться насчет крова. Тебя и Пру, - говорит, - приму с радостью как долгожданных помощниц, да и малому здесь нетрудно найти работу - гораздо легче, чем в Клифстоуне". Я все время тебе старалась сказать, пока ты мне тут прочил меблированные комнаты и все такое…
- Значит, все уж улажено?
- Ну да, улажено.
- Но ведь у тебя здесь кое-какая обстановка - как же с ней?
- Что продам, а что заберу с собой…
- Что ж, подходяще, - после короткого раздумья заключил Эрнст.
- Стало быть, не из-за чего нам было с дядей и это самое… ну… спор затевать? - спросил, помолчав, Эрнст.
- Из-за меня, во всяком случае, нет, - подтвердила мать.
Снова наступила пауза.
- Ну, а мы вот затеяли! - без малейших признаков сожаления объявил Эрнст.
- Если то, что мне приснилось, и вправду сон, - сказал Сарнак, - значит, это сон на редкость обстоятельный. Я мог бы перечислить вам сотни подробностей: как мы ехали в Лондон, как распорядились нехитрой обстановкой нашего домика в Черри-гарденс. И каждая такая подробность была бы наглядным свидетельством того, как удивительно непохожи были воззрения тех давних времен на теперешние.
Командовал сборами мой брат Эрнст. Он был распорядителен и вспыльчив, как порох. Чтобы помочь матери все уладить, он на неделю отпросился с работы. Среди прочего был, кажется, улажен и инцидент с дядей: мать уговорила противников "пожать друг другу руки". Впрочем, подробности этого исторического события мне неизвестны, оно состоялось без меня, при мне о нем только вспоминали по дороге в Лондон. Я с удовольствием рассказал бы вам, как к нам приходил скупщик мебели, забравший у нас почти весь домашний скарб, в том числе и пресловутый красно-черный диван, и как он громко и ожесточенно препирался с братом из-за поломанной ножки дивана; как мистер Кросби предъявил счет, который, как думала мать, он давным-давно простил нам ради Фанни. С нашим домохозяином тоже не обошлось без осложнений, причем из-за какого-то имущества у Эрнста с мистером Булстродом дело едва не дошло до рукопашной. Мало того, мистер Булстрод возвел на нас поклеп, что мы, якобы, попортили стены его дома, и на этом основании запросил неслыханно высокую компенсацию за причиненный ущерб. Пришлось и его осадить самым решительным образом. Были какие-то неприятности и с доставкой одного из наших тюков, а когда мы прибыли на лондонский вокзал Виктория, Эрнсту понадобилось чуть ли не в драку вступить с носильщиком - вы читали, что такое носильщики? - чтобы тот обслужил нас как полагается.
Но описывать сейчас все эти забавные и характерные сценки я не могу: иначе весь наш отдых кончится раньше, чем моя история. Сейчас пора рассказать вам о Лондоне, этом огромном, а в те дни - крупнейшем в мире городе, с которым была отныне связана наша судьба. Именно в Лондоне суждено было разыграться всем дальнейшим событиям моей жизни, не считая почти двух с половиной лет, проведенных мною во время первой мировой войны в военных лагерях, во Франции и в Германии. Вы уже знаете, каким гигантским скопищем человеческих существ был Лондон; знаете, что в его границы радиусом в пятнадцать миль было втиснуто семь с половиной миллионов душ населения: людей, рожденных не ко времени, чаще всего обязанных своим появлением на свет лишь дремучему невежеству тех, кто их породил, - людей, пришедших в мир, не готовый к тому, чтобы их принять. Их согнала сюда, на эту невзрачную и глинистую землю, горькая необходимость - необходимость заработать на пропитание. Вам известно, какой страшной ценой заплатили они в конце концов за столь преступную скученность; вы читали о трущобах Вест-Энда, видели на старых кинолентах запруженные народом улицы, толпы зевак, собравшихся поглядеть на какую-нибудь нелепую церемонию, узкие, непригодные для городского транспорта улочки, забитые громоздкими автомобилями и понурыми лошадьми. Кошмарная теснота, духота, давка, грязь, невыносимое напряжение, зрительное, слуховое и нервное - таково, я полагаю, ваше общее представление о Лондоне. Его подкрепляют и те сведения, что мы получили в детстве на уроках истории.
Да, факты были действительно таковы, как нам их преподносят, а между тем я не припомню, чтобы Лондон хоть в малой степени вызвал у меня то удручающее ощущение, какого естественно было бы ожидать. Наоборот, мне живо запомнилось волнующее чувство острого любопытства, жадный интерес к этому неведомому и прекрасному миру. Нельзя забывать, что в своем удивительном сне я утратил способность подходить к явлениям с нашей меркой. Грязь и сутолока были для меня в порядке вещей; величие города, его бескрайний размах, своеобразная переменчивая, неуловимая красота поднимались передо мною из моря борьбы и лишений так же безмятежно, как поднимается серебристая березка из породившего ее болота.
Район Лондона, в котором мы поселились, назывался Пимлико. Он выходил к реке; в свое время здесь была пристань, у которой швартовались суда, приходившие через Атлантический океан из Америки. Слово "Пимлико" тоже явилось сюда на корабле вместе с прочим товаром - то было последнее живое слово исчезнувшего к тому времени языка алгонкинских индейцев. Потом исчезла и пристань, американские купцы были забыты, а словом "Пимлико" теперь назывался обширный, перерезанный множеством улочек жилой массив, состоящий из хмурых, грязно-серых домов. Часть помещения обычно занимал хозяин, остальная часть сдавалась внаем, хотя эти дома вовсе не предназначались под меблированные комнаты. Они были облицованы известковой массой, именуемой штукатуркой и создающей некое подобие каменной облицовки. В каждом доме был полуподвал, первоначально задуманный как помещение для прислуги, наружная дверь с портиком и несколько наземных этажей, к которым вела внутренняя лестница. Рядом с парадной дверью находился покрытый решеткой приямок для освещения полуподвальных комнат, выходящих на фасад.