Деревенская жизнь в постановке Роберта была не только полезна для здоровья. Правда, друзья собирались совершать долгие прогулки в горы, и неутомимый оптимист Роберт даже прокладывал маршруты на карте, но чаще всего они ограничивались окрестными холмами, по которым бродили группками по два-три человека. В компанию затесался пианист, который причинял им немало забот. По сцене имя его было Лукас. Роберт завязал с ним знакомство в ресторане. Лукас первым в Христиании стяжал успех у публики, напевая под собственный аккомпанемент так тихо, что его почти не было слышно. Беда была в том, что этот "шепчущий баритон" то и дело порывался застрелиться. Он всегда прятал свой револьвер на самом видном месте, пока кто-то наконец не догадался проверить его и убедился, что он не заряжен, – тогда на пианиста перестали обращать внимание.
Но оказалось, что этот меланхолик был знаком с Мириам. Он не многое мог сообщить о ней, однако ему было известно, что она собирается дать концерт в Копенгагене и что она подает большие надежды. А когда Лукас говорил о ком-нибудь из музыкантов, что он подает надежды, глаза его увлажнялись и он хватался за револьвер. Он был добродушный брюзга, и Роберт просил приятелей относиться к нему снисходительно.
Сам Роберт был, как всегда, терпим ко всему и ко всем. Он хотел отдохнуть от своей напряженной осенней деятельности и к тому же хотел знать, как смотрят его друзья на возможность открыть в этих местах гостиницу. Таким образом, поездка была предпринята не только ради удовольствия – как, впрочем, все, что предпринимал Роберт. Он любил придавать своим затеям видимость деловых планов дальнего прицела.
Снисходительные друзья нашли, что место выбрано удачно. Гостиница расположена не в горах, но и не на равнине, когда будет проложена дорога, до нее будет легко добраться, а если починить крышу и привести в порядок комнаты, дом, по общему мнению, станет отличной гостиницей.
Они выпили за это, а вечером танцевали под граммофон. Гостеприимство Роберта было ненавязчивым, но он позаботился об угощении. Он дал им понять, что намерен обосноваться здесь на зиму: ему следовало подумать о своем здоровье. И вообще подумать. Дело Фосса и Дамма оказалось не таким уж простым. Их все еще держали в тюрьме, и расследование продолжало ветвиться.
То, что Вилфреду пришлось услышать новости о Мириам, глубоко его потрясло. Его всегда волновало все, связанное с этой девушкой: ее музыкальный дар, ее серьезность, весь ее облик и характер будили в нем какое-то радостное любопытство. Он вспоминал, как, возвращаясь из консерватории морозными вечерами, они любовались северным сиянием с ограды Ураниенборгской церкви. И если он до сих пор так редко давал волю воспоминаниям, то лишь потому, что мысль о Мириам вызывала в нем и иное чувство – давний ужас перед безобразным поступком его детства, дерзкой вылазкой с целью грабежа в табачную лавчонку в Грюнерлокке, владелец которой оказался гонимым дядей Мириам. Подобные воспоминания всегда отзывались болью в его левой руке. Он сломал ее однажды воскресным днем в августе, спасаясь от ожесточенной погони по крутым склонам Экеберга до самого фьорда. Все это случилось потому, что тогда темные источники затопили его душу. Казалось, его неодолимо влечет к подспудным ключам, бьющим в сумрачных глубинах; когда-то ему хотелось вкусить от них, потому что они таили опасность и потому что он все время ощущал их в себе. С той поры… он стал взрослым, то есть научился по временам отталкивать от себя искушения. Но бывали минуты, когда его снова ослепляли вспышки – синие вспышки прошлого, предшествовавшего ему самому; это прошлое обладало всеми приметами прошлого, непознаваемое, но неотступное; из этих дебрей душа вышла, считая, что освободилась от них, но колючие ветки свисают с деревьев, а не то к тебе липнет и липнет паутина, все из тех же дебрей, и она временами грозит превратиться в сеть, которой тебя опутают навсегда.
Вилфреда потрясло, что он услышал имя Мириам из уст этого трагического шарлатана от музыки, он отметил, что даже для него ее имя окружено ореолом, каким, судя по всему, оно окружено для всех, кому приходилось с ней встречаться…
Поздно вечером Вилфред танцевал с Селиной в холле гостиницы, который представлял собой обшитый березой зал – подделку под старые крестьянские дома. Столовая была временно закрыта в надежде на ремонт – эту смутную надежду лелеял Роберт. Они танцевали, но думал Вилфред о Мириам, думал с той расплывчатой неопределенностью, как бывает, когда мысль лишь пассивно воплощает лучшую часть нашей души, воплощает потерянный рай, ради возвращения которого потрачено слишком мало усилий. Они танцевали. Селина любила танцевать, но в отличие от добропорядочных людей, которые в танцевальном ритме подают самих себя, она полностью растворялась в танце и потому как партнерша была совершенно бесстрастна: тем свободней мысль Вилфреда ускользала куда ей вздумается.
Роберт все это время играл роль деятельного хозяина. Казалось, он задался целью, чтобы гости были довольны и уверовали в его предприятие. Но он не мог долго заниматься одним и тем же делом. В один прекрасный день он решил начать прокладку дороги и даже нанял для этого двух жителей поселка. Он рассчитал всю работу по дням, и у него вышло, что участок будет закончен в две недели. Он и сам неплохо орудовал киркой и лопатой – он был человек сноровистый и чего только в жизни не умел. Но вдруг строительство ему надоело, и он спровадил рабочих, осыпав их заверениями в дружбе. Однако он вовсе не собирался отказываться от своего намерения жить поближе к земле. Однажды они нашли в лесу мертвую лань. Роберт искренне прослезился и тут же стал строить планы, как он будет разводить ланей для развлечения туристов. Его также очень заинтересовало объявление в газете о создании акционерного общества воздушных сообщений; вечерами у камина он рисовал друзьям заманчивые картины будущего, когда люди смогут переноситься из страны в страну, даже с континента на континент всего лишь за несколько суток. Прогресс техники неотвратим, и, что бы там ни говорили о войне, она выжимает из человеческого мозга неведомые ему прежде возможности.
А пока что Роберт хотел отдохнуть. Решил ждать у моря погоды, говорил он. По всему чувствуется, что надвигаются большие перемены. Перед отъездом Роберт навестил в тюрьме своего друга Дамма. Дамм сохранил бодрость духа. А сохранять бодрость духа Роберт считал едва ли не самым важным. Дамму почти не в чем себя упрекнуть. Так называемые вкладчики в конце концов получат свое, да и разве не сами они виноваты в своих неприятностях? Волков бояться – в лес не ходить, рассуждал Роберт, мрачновато поглядывая в камин. Но свежее пламя от подброшенного в огонь смолистого корня прогоняло его мрачность.
Моторную лодку "Сатурн", принадлежавшую арестованному другу, Роберт взял себе – так они договорились. Он незаметно вывел ее из бухты и, переименовав, поставил в маленьком эллинге по другую сторону фьорда. Впрочем, потом он обменял лодку на яхту – мотор слишком шумная штука. И вообще, парусники чище, яхту Роберт называл лебедем фьорда. Весной он собирался отправиться на ней в Копенгаген. Может, и Вилфред поедет с ним, да нет же, не как гость, раз он считает это неудобным, а как матрос, как самый простой матрос.
Роберт был неутомим в своем дружелюбии и без устали строил планы. Взять, к примеру, торговлю вразнос… Если изучить статистику – а он при случае так и сделает, у него уже собран кое-какой материал, – станет ясно, что ночная торговля, скажем, горячими сосисками удовлетворила бы насущнейшую потребность города – ведь ночная жизнь непрерывно развивается…
Роберт мог часами сидеть, поддерживая пламя в камине и помешивая в нем кочергой, и развивать картины будущего, увлекательного и полного надежд для него самого и для всего человечества. Было в этом биржевике, к которому его гости все больше привязывались, что-то от несостоявшегося благотворителя.
Вилфреда умиротворял этот ангел света. Его поверхностные рассуждения, точно "шепчущий баритон", успокаивали душу, утомленную действительностью. Вся беда была в том, что самой действительности недоставало реальной плоти.
А если фрахты снизятся, она вообще канет в небытие…
Однажды недобрым, мутным утром прозвучали эти роковые слова. Произнесены они были случайно, без всякого злого умысла. Но они сгустились в воздухе неотвратимой, реальной угрозой. Правда, кайзер Вильгельм объявил, что война будет продолжаться, пока весь мир не признает немцев победителями. Со своей стороны американцы сулили послать тысячи аэропланов бомбардировать Эссен… Но как бы там ни было, приходилось считаться с тем, что война все-таки может окончиться. Мысль о мире тревожила страждущий северный народ. Обстоятельства могли перевернуть кверху дном золотой чан, в котором они привыкли купаться…
Грозные слова носились в воздухе. Но Роберт был слишком радушный хозяин, чтобы позволить неприятным мыслям долго тревожить своих гостей. Что бы там ни случилось – он многозначительно разводил руками, показывая, что тут, мол, ничего не поделаешь, – жизнь все равно полна возможностей для людей предприимчивых, для тех, кто смотрит в будущее. Сам он скромно считал, что наделен чувством будущего, конечно в известной мере – если представится случай… И снова мимолетная тень скользила по лицу Роберта, на которое отсвет камина бросал такие изменчивые блики, что трудно было разобрать, когда он скорбит, а когда радуется – радуется светлому будущему.
Надо признать, что в Норвегии дела обстоят не так уж плохо, рассуждал Роберт. Свободное предпринимательство приобрело большие права, что там ни говори о властях, которые установили карточную систему и намерены ввести сухой закон – иначе говоря, обесправить целый народ по части потребления спиртных напитков. Впрочем, решают вопрос не только власти, а то, как ты сам относишься к делу. Он, Роберт, например, прекрасно понимает тех, кто взял импорт спиртного в собственные руки. Недаром говорят: своя рубашка ближе к телу – а если ты еще оказываешь помощь ближнему…
Главное – терпимость. Широта и терпимость во всем, что касается прошлого и будущего. Вилфред больше не задумывался над тем, верит ли Роберт в собственные рассуждения и надежды. Ему и самому хотелось бы задернуть над прошлым занавес и поддерживать в себе множество надежд, не пытаясь уяснить, в чем они состоят. Ему хотелось вступить в пору душевной зрелости, но вступить так, чтобы самому не проявлять решающей инициативы и не рыться в прошлом, которое таит в себе вечную угрозу, наподобие зловещих дебрей. В "Иллюстрейтед Лондон ньюс" ему попался рисунок, занимавший целую полосу: на ничейной земле в зыбком отсвете отдаленных взрывов лежит солдат. Судя по движению, в котором он застыл, солдат намеревался отползти к своим позициям, но в грозном отблеске разорвавшейся гранаты увидел – и мы это видим тоже, – что путь назад прегражден колючей проволокой, препятствием, которое воздвигли он сам и его же товарищи. Бедный солдат попал в ловушку, в собственную ловушку. Под картинкой стояла подпись: "Вперед или назад?.." Рисунок твердил Вилфреду о том, что солдат должен все-таки вернуться назад, ибо нет для него пути вперед, пока он не вернется назад: вперед он может рвануться только сообща с другими, и лишь с того исходного места, которое прячется за рядами колючей проволоки.
А может, все-таки бывает так, что вся жизнь – только рывок вперед, движение в разных направлениях, но всегда вперед по отношению к данной минуте?.. Наверное, бывает, наверное, есть шанс рвануться вперед, перебегая от окопа к окопу, положившись на судьбу и предоставив прикрытию служить мишенью. Может, ты однажды и сделал такую попытку: выпрямился во весь свой рост, искрясь и переливаясь бьющими в тебе светлыми источниками. Но какой-то мглистый мрак застил свет, а сзади угрозой нависло что-то темное, похожее на сеть, с которой тут и там свисают крючки…
– С позволения хозяина, – произносил Вилфред принятую у них здесь фразу и поднимался наверх за очередной бутылкой виски. Он старался продлевать эти прогулки – нести бутылку с заключенными в ней радостями само по себе сладостно щекотало кончики пальцев. Он ведь и впрямь воспользовался предложением Андреаса, тот самолично явился в автомобиле, поднялся по крутой лестнице с тяжелым ящиком, полным радужных возможностей, и глаза его сияли торжеством. Он довольно скептически поглядел на мольберт в углу – слава богу, холст был завешен, вздернул брови по благоприобретенной привычке и спросил: – Ты что, теперь художником сделался? – тоном, каким удрученный дядюшка говорит со своим беспутным племянником.
Вилфред позавидовал ему. Позавидовал удаче этого глупого воробьишки с орлиным именем. Он был из тех, что получают радости от благ земных, ибо верят, что это блага.
Андреас рассказал Вилфреду об Эрне – она уехала на фронт как добрый ангел Красного Креста. Вилфред не знал, мог бы ли он предсказать это заранее, но, если бы хоть раз вспомнил о ней, наверное, мог. Газеты писали о благородных женщинах из нейтральных стран, которые хотят внести свою лепту в войну. Эрна, конечно, должна быть среди них – кто же, как не она? Самоотверженная, чистая, храбрая Эрна, чей отец заставлял родных есть полезную пищу, которая всем была противна. Эрна, которой он подарил шелковый шнурок однажды летом, в детстве, тысячу лет назад, – в детстве, которое кончилось для него еще в ту пору; преданная, пахнущая свежим бельем Эрна – молодая женщина, которая вызывает муки совести у каждого, кто не похож на нее. Конечно, она будет утешать страждущих на линии огня и храбро держаться под градом пуль, и ее будут вспоминать калеки, и седеющие генералы будут вручать ей награды перед строем, когда кончится кровавая бойня… и она останется примером человеческого бескорыстия, до конца своих дней тайно обрученная с дипломом в золотой рамке, висящим слева над диваном и предназначенным для того, чтобы когда-нибудь, когда, быть может, новая война потребует новых добровольцев, показывать его внукам.
Вот как обстояли дела. И Вилфред позавидовал Эрне… Да, все они были достойны зависти. Расплывчатое доброжелательство его друга Роберта навязчиво завладело им самим. Заслужил ли мир те внезапные потрясения, какими он расплачивается за раздирающие его противоречия? Добропорядочное общество единодушно считает, что революционеры в России хватили через край, и к тому же это dirty trick – нечестный поступок по отношению к союзникам. Правда, по имеющимся сведениям, царский режим тоже был не вполне совершенен, но ведь могли же эти русские подождать, как другие. Разве есть в этом мире кто-нибудь, кто живет так, как ему хочется?
Таково было мнение дяди Мартина. Правда, теперь он не высказывал столь безоговорочных мнений, как прежде; он смотрел на вещи с разных сторон, и сторон этих становилось все больше в его многосложной деятельности, однако по этому вопросу он придерживался именно такого мнения. Так думали люди, его окружавшие. Так думал и его британский друг. Дядя Мартин энергично размахивал своим британским другом и таинственно обрывал собственные намеки на цели его пребывания в Норвегии.
Все и во всем достойны зависти. Может, и Мириам держится такого же мнения – в Копенгагене или где там она живет? Вилфред увидел перед собой ее нежное лицо, где строгими были только глаза, но все черты выражали доброту и нежность. Да и сам взгляд тоже, по сути, был добрым, но при этом испытующим – она не отводила его, когда другие не выдерживали, не отводила так долго, что тебе становилось не по себе, если ты хоть капельку покривил душой. Все то время, что длилась их дружба, Вилфред чувствовал себя под контролем этого взгляда. Мириам хотела навестить его, когда он был немым. Но он ее не принял.
Он смотрел на Селину, сидящую перед очагом, на ее величавую отрешенность в кругу загипнотизированных людей, которые так охотно подпадали под влияние рассуждений Роберта и собственных спасительных мыслей. А о чем думала она? Не была ли она единственным на земле человеком, который мог себе позволить не думать вообще ни о чем?
Наверное, так оно и есть. В глубинах ее души, быть может, даже и нет темных источников, разве что воспоминания о каких-нибудь ужасах, перешитых в детстве, отчего при утреннем пробуждении у нее всегда такой испуганный взгляд. И больше ничего. Никаких дебрей, из которых не можешь выбраться. Может быть, сию минуту плюс сию минуту плюс сию минуту и исчерпывают для нее действительность. Многие стремятся к такому состоянию души, но его нелегко достичь…
…Может, лишь ей одной, орхидее, возросшей на навозной куче, – лишь ей одной доступно уподобиться полевым лилиям…
…А в мире совершались роковые события. Было время, когда казалось: наконец устала даже сама война, сами злые силы впали в дремоту. Но теперь пошли слухи, что немцы готовят решающее весеннее наступление на Париж. Мир содрогнется, борьба идет не на жизнь, а на смерть. Впрочем, может статься, был в этих событиях и другой смысл, и не каждому дано его понять. Норвежцы жили в стране, которая стояла в стороне от происходящего, от того, о чем они читали. Они отмахивались от прочитанного и смотрели не вперед, в будущее, а вокруг.
Несомненно было одно: что-то идет к концу, к тому или иному концу. Маленькое, местное, выросло и стало важным, а крупное, далекое, стало маленьким. Никто ничего не знал, но все ловили предвестья. Ловили их у домашнего очага, в веселых и не очень веселых компаниях, словно дети, которые грызут ногти перед грозой. Толковали о предстоящем плавании Руала Амундсена на "Мод" и, может, мечтали, уподобившись ему и его спутникам, убежать подальше от окружающего, хоть на Северный полюс. В тысячах домов люди читали "Соки земли" и говорили, что великий писатель прав – надо вернуться к земле, спуститься с облаков, отказаться от вымыслов и мечтаний. Людям нечего витать в облаках, во всяком случае теперь, когда облака лишились золотого ореола, они нависли низко, в них чудилась угроза, и края их потемнели. Дядя Мартин считая, что надо делать ставку на заключение мира – единственное, от чего можно ждать добра.
Об этом он произнес речь в день совершеннолетия Вилфреда. Этот день был отпразднован ленчем в самом тесном семейном кругу на Драмменсвей, а позднее – ужином в самом широком кругу в мастерской па Слоттсгате.
За ленчем, как и в былые времена, собрались все те же родственники, кроме тети Шарлотты, которая заболела испанкой и только прислала поздравление. Даже колдовские руки дяди Рене не могли наколдовать веселого настроения. Дядя Рене скорбел о своем дорогом Париже, он собирался поехать туда через Англию, чтобы быть вместе с любимым городом, когда придет час его гибели. Несвойственный дяде Рене пафос, как это ни странно, ни у кого не вызвал улыбки. У родных пропала охота подтрунивать над ним. Они вдруг поняли: если бы не болезнь тети Шарлотты, он бы и в самом деле уехал.