Праздник, который всегда с тобой - Хемингуэй Эрнест Миллер 2 стр.


"Тайные радости" - рассказ о том, как Хемингуэй носил длинные волосы и они с Хэдли решили отрастить их до одинаковой длины. Относится это скорее всего к зиме 1922/23 года, когда они жили в Шамби-сюр-Монтре, в Швейцарии, а не в Шрунсе, и в данном случае Хемингуэй изменил факты, чтобы улучшить рассказ. Рассказ, сохранившийся только в виде единственного рукописного черновика, смел в том смысле, что более откровенно изображает отношения автора с женой и чем-то напоминает некоторые места из посмертно изданного романа Хемингуэя "Райский сад". Эрнест Хемингуэй предстает в нем молодым интеллигентом, обладателем единственного приличного костюма и пары туфель, журналистом, который вынужден соблюдать социальные условности, чтобы не потерять работу. Длина волос - тема, не чуждая и сегодняшним молодым людям, находящимся в начале пути. Хемингуэй объясняет сложность мотивов и последствий, связанных с простым, казалось бы, делом - отращиванием волос: переход к новому, богемному стилю жизни профессионального писателя, экономия на парикмахерской и благодаря этому невозможность посещать модный квартал в богемном обличье, что вынуждало, в свою очередь, целиком сосредоточиться на литературной работе; презрительное отношение коллег-журналистов и совершенно иное восприятие длинных волос у японцев, с которыми Хемингуэй познакомился в квартире Эзры Паунда и восхищался их длинными прямыми черными волосами. Этот практичный шаг и в то же время вызов социальным условностям перерастает у него и Хэдли в замысел отрастить волосы до одинаковой длины - своего рода их общая радостная тайна. Хемингуэй комически сопоставляет сцену в Париже со сценой в Шрунсе, где местный парикмахер решает, что Хемингуэй - вестник новой парижской моды, и склоняет к ней других клиентов.

"Странный боксерский клуб" - рассказ о малоизвестном канадском боксере Ларри Гейнсе и его причудливых тренировках в "Стад Анастази" - танцевальном зале с рестораном в небезопасном районе Парижа, где бои проводились для увеселения посетителей, а боксеры работали официантами. В этом необычном портрете парижской жизни 1920-х годов проявляется интерес Хемингуэя к боксу - он и сам любил боксировать и писал о важных боях в газете. Занимаясь ли спаррингом с Эзрой Паундом у него в квартире или критически оценивая действия неискушенного Ларри Гейнса, Хемингуэй заявляет себя знатоком этого искусства.

"Едкий запах лжи" - нелестный портрет Форда Мэдокса Форда, чье дыхание было более "смрадным, чем в фонтане кита". Сильная неприязнь Хемингуэя к Форду долго озадачивала биографов, особенно если учесть, какие похвалы расточал в печати Форд прозе Хемингуэя и то, что он взял его заместителем редактора в свой журнал "Трансатлантик ревью". Согласно одной теории, причиной были денежные разногласия. В этом этюде Хемингуэй связывает свою "необъяснимую антипатию" к Форду с тем, что был не в силах выслушивать его беспрерывную ложь.

"Образование мистера Бамби" сохранилось в единственном рукописном черновике. Здесь Эрнест и его сын Джек по прозвищу Бамби встречаются с Фрэнсисом Скоттом Фицджеральдом в "нейтральном кафе". В этом этюде Хемингуэй еще раз говорит о проблемах Фицджеральда с алкоголем и о ревности Зельды к его работе. Хемингуэй рассказывает Скотту о Первой мировой войне, а потом говорит Бамби, что их друг Андре Массон пострадал на войне и тем не менее продолжал плодотворно заниматься живописью. Массон провоевал два с половиной года, в 1917 году был ранен в грудь и потом страдал депрессией. У Массона с Жоаном Миро была общая мастерская, и Хемингуэй не раз их навещал. Он купил у Массона три лесных пейзажа; теперь они висят в Библиотеке имени Джона Ф. Кеннеди, в Хемингуэевском зале, и производимое ими особое, таинственное впечатление, возможно, объясняется тем, что война оставила глубокий след в душе художника.

"Скотт и его парижский шофер" - рассказ скорее о Фицджеральде, чем о Париже; действие его происходит в Америке после футбольного матча в Принстоне, на котором Фицджеральды и Хемингуэи присутствовали осенью 1928 года. Понятно, почему Хемингуэй решил не включать его: он выпадает из хронологических рамок книги. Однако черный юмор и автомобильная тема делают этот очерк естественным продолжением главы, где Эрнест и Фицджеральд едут из Лиона в Париж на "рено" без крыши, и сообщает дополнительную яркость изображению "сложных трагедий, щедрости и верности" Скотта.

Судя по рукописям (см., напр., илл. 5), труднее всего Хемингуэю давался рассказ о том, как он изменил Хэдли с Полиной и о конце его первого брака. В каком-то смысле он был бы логичным финалом книги, и понятно, почему Мэри Хемингуэй решила именно так ее закончить. Однако, написав эту главу, которая включена в данное издание под названием "Рыба-лоцман и богачи", Хемингуэй счел ее непригодной для завершения книги, поскольку считал женитьбу на Полине началом, а не концом, а героиня книги Хэдли оставалась здесь покинутой и одинокой. Хуже всего то, что в издании 1964 года эта глава представлена в сокращенном виде. Раскаяние Хемингуэя, ответственность за разрыв, которую он берет на себя, "невероятное счастье" с Полиной - все это вырезано редакторами. В данном издании читатели могут впервые увидеть полностью текст, написанный Хемингуэем. Радикально сокращая текст главы, Мэри Хемингуэй, его четвертая и последняя жена, руководствовалась, видимо, своими личными отношениями с Эрнестом, а не интересами книги и автора, который выступает в ее версии несознательной жертвой, каковой он явно не был (см. ту же илл. 5).

Глава "Nada у Pues Nada" была написана за три дня, 1–3 апреля 1961 года, как предположительный финал книги. Этот последний связный текст, написанный Хемингуэем для книги воспоминаний, сохранился в единственном рукописном черновике (см. илл. 8). Помимо того что текст является существенным дополнением к книге, он отражает душевное состояние автора в этот период, всего за три недели до попытки самоубийства. Замечательна преданность Хемингуэя работе, несмотря на подорванное здоровье и в особенности паранойю и жестокую депрессию, которая на него обрушилась. Сказать, как и в лучшие времена, что он рожден для того, чтобы писать, "этим занимался и хочу заниматься дальше", наверное, было нелегко, сознавая, что работа идет нехорошо, причем уже довольно долгое время. В последнем предложении он пишет, что память его повреждена - вероятно, имея в виду недавнее пребывание в клинике Мэйо, где его подвергли шоковой терапии, - а сердце не существует. Как заметил в "Маленьком принце" друг Хемингуэя по гражданской войне в Испании Антуан де Сент-Экзюпери, зорко одно лишь сердце, потому что самого главного глазами не увидишь. Это выражение отчаяния - печальное предвестие конца, и Хемингуэй закончит счеты с жизнью меньше чем через три месяца.

В неотправленном письме Чарльзу Скрибнеру-младшему от 18 апреля 1961 года Хемингуэй сообщает, что он не в состоянии закончить книгу так, как надеялся, и предлагает напечатать ее без последней главы. Он говорит, что больше месяца пытался написать заключительную часть. Неудавшиеся начала введения и заключительной части, собранные в разделе "Фрагменты" данного тома, вероятно, написаны в этот период. Кроме того, он приводит длинный список возможных названий книги. Привычка составлять список вариантов названия образовалась у него еще в 1920-х годах, когда он писал рассказы, вошедшие в сборник "В наше время". Некоторые названия - озорные, некоторые - серьезные, и он часто говорил, что наилучший источник для поиска названий - Библия. На первый взгляд список названий, составленный Хемингуэем в этот период, кажется ужасным и, возможно, свидетельствует о том, до какой степени ослабел его рассудок. Среди них такие: "То, о чем никто не знает", "Надеяться и писать хорошо (парижские истории)", "Написать об этом верно", "Хорошие гвозди делаются из железа", "Грызя ноготь", "Кое-что, как оно было", "Некоторые люди и места", "Как оно начиналось", "Любить и писать хорошо", "На ринге все иначе" и мое любимое: "Насколько все было иначе, когда ты сам там был".

Сам он склонялся к названию "Ранний глаз и ухо (Каким был Париж в те ранние дни)". Оно похоже на пассаж из медицинского учебника, который мог принадлежать его отцу. Но, серьезно говоря, я думаю, что Хемингуэй пытался здесь вычленить то, что считал важнейшими гранями своей писательской техники. Глаз - термин, распространенный среди знатоков изобразительного искусства, - подводит к интересному сопоставлению литературы с живописью; этой темы Хемингуэй касается в "Празднике, который всегда с тобой", в особенности своей учебы на картинах Сезанна. Первым делом Хемингуэй развил в себе зрение, способность отличать золото от колчедана и превращать свои наблюдения в прозу, - и произошло это в двадцатых годах в Париже. Ухо же, которое представляется нам больше относящимся к музыке, чрезвычайно важно и в художественной литературе. Проза Хемингуэя, как правило, звучит очень хорошо, когда ее читают вслух. В законченном виде письмо его настолько плотно, что каждое слово является неотъемлемой частью, как нота в музыкальном сочинении. В первые парижские годы он постиг важность ритма и повторов, познакомившись с произведениями Гертруды Стайн и, главное, Джеймса Джойса, чей шедевр "Улисс", изданный "Шекспиром и компанией" Сильвии Бич, являет собой виртуозную демонстрацию возможностей английской прозы и особенно оживает, если читать его вслух. "Ранний глаз и ухо" указывает на необходимость оттачивать свое мастерство, в чем Хемингуэй был глубоко убежден и над чем работал всю жизнь. Талант предполагается - хороший глаз и хорошее ухо должны у вас быть изначально, - но чтобы развить писательские способности, нужен и опыт, и Париж тех лет был в этом смысле идеальным местом для Хемингуэя. Кстати говоря, многие первые рукописные черновики "Праздника, который всегда с тобой" исключительно чисты и служат ярким свидетельством его таланта (см. илл. 2–3), даже в последние годы жизни. Бессмертная проза является на странице в полном вооружении, как богиня Афина из головы Зевса.

Окончательное название "A Moveable Feast" (буквально - "Переходящий праздник") дала книге Мэри Хемингуэй после смерти автора. В рукописях оно не встречается; его предложил Мэри А. Э. Хотчнер, который вспоминает, что Хемингуэй произнес эту фразу, беседуя с ним в парижском баре "Ритц" в 1950 году. В написании заглавия мы следуем личной склонности Хемингуэя сохранять букву "е" в словах, оканчивающихся на "ing", образованных от глаголов, оканчивающихся на "е". Это придает названию особый авторский отпечаток, а кроме того, "еа" в Moveable дает приятный зрительный повтор с "еа" в Feast. В своем предисловии Патрик Хемингуэй объясняет историческое значение термина и его возможные ассоциации в творчестве и жизни моего деда.

Читаете ли вы эту книгу впервые или вернулись к ней как к старому другу, "Праздник, который всегда с тобой" сохраняет поразительную свежесть. Недавно я отправился в Париж, чтобы проследить за доставкой мраморного бюста греческого историка Геродота из музея Метрополитен в Лувр для выставки, посвященной истории Вавилона от третьего тысячелетия до н. э. до эпохи Александра Великого и мифу о Вавилоне, когда этот великий город стал легендарным местом и библейским символом разложения. Мне вспомнился рассказ Ф. Скотта Фицджеральда "Опять Вавилон", где он изображает Париж середины 1920-х - время, когда там жил Хемингуэй, - как город излишеств, бесконечных вечеринок и яркого декаданса. И насколько же другим стал для Фицджеральда город в конце десятилетия, во время Великой депрессии, когда его писательская карьера пошла на спад. Во время моего недавнего посещения, при слабом долларе и кризисе в США, американцев в Париже было не много. Если при Хемингуэе в 1920-х "обменный курс был чудесным", то теперь маятник качнулся в другую сторону, и жизнь в Париже для приезжих американцев стала недешева. Для меня Париж (и как справедливо отмечал дед, у каждого с ним свои отношения) был живым, вдохновляющим городом, средоточием красоты и света, истории и искусства.

Для моего деда, в те годы только начинавшего, Париж был просто самым лучшим на свете местом для работы и навсегда остался самым любимым городом. Сейчас уже не увидеть пастуха со свирелью, ведущего стадо коз по парижским улицам, но если вы посетите места на левом берегу, о которых писал Хемингуэй, или бар "Ритц", или Люксембургский сад, где недавно побывали мы с женой, то сможете почувствовать, каким Париж был тогда. Впрочем, для этого не обязательно ехать в Париж - просто прочтите "Праздник, который всегда с тобой", и он унесет вас туда.

Шон Хемингуэй

Праздник, который всегда с тобой

1
Хорошее кафе на площади Сен-Мишель

Потом погода испортилась. Так в один день кончилась осень. Ночью ты закрывал окна от дождя, и холодный ветер обрывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Размокшие листья лежали под дождем, ветер охлестывал дождем большой зеленый автобус на конечной остановке, кафе "Дез аматёр" было забито народом, и окна запотевали от тепла и дыма внутри. Кафе было печальное, паршивое, там собирались пьяницы со всего квартала, а я его избегал из-за запаха немытых тел и кислого перегара. Женщины и мужчины, собиравшиеся там, были пьяны все время или пока хватало денег - большей частью от вина, которое брали литровыми или полулитровыми бутылками. Там предлагали разные аперитивы со странными названиями, но позволить их себе могли немногие - да и то в качестве фундамента, на котором потом надстраивали винную пьянку. Женщины-пьянчуги назывались "poivrottes".

Кафе "Дез аматёр" было отстойником улицы Муфтар, чудесной узкой людной торговой улицы, которая вела к площади Контрэскарп. Низенькие туалеты старых домов - по одному возле лестницы на каждом этаже, с двумя цементными приступками в форме подошвы по сторонам от очка, чтобы locataire не поскользнулся, - опорожнялись в отстойник; ночью их откачивали в цистерны на конной тяге. Летом, при открытых окнах, ты слышал звук насосов и очень сильный запах. Цистерны были окрашены в коричневый и шафрановый цвет, и в лунном свете, когда они обрабатывали улицу Кардинала Лемуана, эти цилиндры на колесах напоминали живопись Брака. А кафе "Дез аматёр" никто не откачивал, и его пожелтелый плакат с расписанием штрафов за пьянство в общественных местах был так же засижен мухами и никому не интересен, как постоянна и вонюча была клиентура.

Вся печаль города проявлялась вдруг с первыми холодными зимними дождями, и не было уже верха у высоких белых домов, когда ты шел по улице, а только сырая чернота и закрытые двери лавок - цветочных лавок, канцелярских, газетных, повитухи второго сорта - и гостиницы, где умер Верлен, а у тебя была комната на верхнем этаже, где ты работал.

До верхнего этажа было шесть или восемь маршей лестницы, и я знал, сколько будет стоить пучок прутиков для растопки, три перевязанных проволокой пучка сосновых щепок длиной в половину карандаша и вязанка коротких полешков, которые я должен купить, чтобы согреть комнату. Я перешел на другую сторону улицы, чтобы посмотреть, дымят ли на мокрой крыше трубы и как сносит дым. Дыма не было, и я подумал, что дымоход, наверное, отсырел, тяги не будет, комната наполнится дымом, дрова пропадут впустую, а с ними деньги, - и пошел под дождем дальше. Я прошел мимо лицея Генриха Четвертого, мимо старой церкви Сент-Этьен-дю-Мон, по продутой ветром площади Пантеона, свернул направо и вышел наконец на подветренную сторону бульвара Сен-Мишель и по нему, мимо Клюни и бульвара Сен-Жермен, добрался до площади Сен-Мишель, где знал хорошее кафе.

Это было приятное кафе, теплое, чистое, приветливое, и я повесил свой плащ сушиться, положил свою поношенную шляпу на полку над скамьей и заказал кофе с молоком. Официант принес кофе, я вынул из кармана блокнот и карандаш и начал писать. Я писал о Мичигане, и, поскольку день был холодный, дождливый, ветреный, такая же погода была в рассказе. И в детстве, и в юности, и взрослым я видел, как кончается осень, и писать об этом в одном месте было лучше, чем в другом. Это называется пересадить себя, так я думал, и людям иногда это так же необходимо, как другим растущим организмам. Но в рассказе ребята пили, мне тоже захотелось, и я попросил рома "Сент-Джеймс". Он показался вкусным в этот холодный день, и я продолжал писать, мне было хорошо, и добрый мартиникский ром согревал тело и душу.

В кафе вошла девушка и села отдельно за столик у окна. Она была хорошенькая, со свежим, как только отчеканенная монета, лицом, с гладкой благодаря дождю кожей и черными как вороново крыло волосами, наискось срезанными над щекой.

Я смотрел на нее, она меня беспокоила и очень волновала. Мне хотелось поместить ее в рассказ или еще куда-нибудь, но она села так, чтобы наблюдать и за улицей, и за входом, - я понимал, что она кого-то ждет. И продолжал писать.

Рассказ писался сам собой, и мне было трудновато поспевать за ним. Я заказал еще рома "Сент-Джеймс" и посматривал на девушку всякий раз, когда отрывался от письма или затачивал точилкой карандаш, с которого на блюдце под моим стаканчиком опадала кудрявая стружка.

Я увидел тебя, красотка, думал я, и теперь ты моя, кого бы ты ни ждала, и пусть я больше никогда тебя не увижу, ты принадлежишь мне, и Париж принадлежит мне, а я принадлежу этому блокноту и этому карандашу.

Я вернулся к письму, глубоко погрузился в рассказ и потерялся в нем. Теперь писал я, он не сам писался, и я уже не отрывал глаз от бумаги, забыл о времени, о том, где я, и больше не заказывал рома "Сент-Джеймс". Потом рассказ закончился, и я почувствовал сильную усталость. Я прочел последний абзац, поднял голову и посмотрел, где девушка, но ее уже не было. Надеюсь, она ушла с хорошим человеком, подумал я. Но мне было грустно.

Назад Дальше