Когда-то в "Клозери де Лила" более или менее регулярно собирались поэты, последним первостепенным поэтом был Поль Фор - я его никогда не читал. А единственный поэт, которого я там видел, был Блез Сандрар с расплющенным лицом боксера и подколотым к плечу пустым рукавом; целой рукой он сворачивал сигареты. Он был хорошим собеседником, пока не напивался, и когда врал, его было интереснее слушать, чем тех, кто рассказывал правду. Но тогда он был единственным поэтом, ходившим в "Лила", и я видел его там только раз. Большинство посетителей знали друг друга, но лишь настолько, чтобы обменяться кивками; среди них были пожилые бородатые господа в поношенных костюмах, приходившие с женами и любовницами, иные - с красными ленточками ордена Почетного легиона в петлицах, иные - без. Мы оптимистически зачислили их в savants, ученые, и они сидели над своими аперитивами почти так же долго, как над своими café crème - люди в более потрепанных костюмах с фиолетовыми ленточками ордена Академических пальм, тоже приходившие с женами или любовницами; пальмы же, решили мы, никакого отношения к Французской академии не имеют, а означают, что эти люди - профессора и преподаватели.
Эти люди придавали заведению уютность, они интересовались друг другом, своими напитками, кофе или настойками, газетами и журналами, нацепленными на палки, и ни один из них не демонстрировал себя.
Ходили в "Лила" и другие жители квартала, некоторые - с ленточками Croix de Guerre в петлицах, некоторые - с желто-зелеными Médaille Militaire, и я замечал, как хорошо они справляются с недостатком конечностей, оценивал качество искусственного глаза и мастерство, с каким были восстановлены их лица. Восстановленные лица отличались почти переливчатым глянцем, какой бывает у накатанной лыжни, и этих посетителей мы уважали больше, чем savants и профессоров, хотя те тоже могли пройти войну, только вернулись не изувеченными.
В те дни мы не верили никому, кто не побывал на фронте, а полностью вообще никому не верили, и было такое чувство, что наш единственный поэт Сандрар мог бы чуть меньше щеголять отсутствием руки. Я был рад, что он зашел сюда в середине дня, когда еще не собрались завсегдатаи.
В этот вечер я сидел за столом снаружи и смотрел, как меняется освещение деревьев и домов, как движутся по бульварам медлительные тяжеловозы. У меня за спиной открылась дверь кафе, к моему столу подошел человек.
- Вот вы где, - сказал он.
Это был Форд Мэдокс Форд, как он тогда себя называл; он тяжело дышал сквозь густые прокуренные усы и держался прямо, как ходячая, хорошо одетая сорокаведерная бочка.
- Разрешите к вам присесть? - спросил он усаживаясь, и взгляд его бело-голубых глаз под бескровными веками и бесцветными ресницами обратился к бульвару.
- Я не один год жизни потратил на то, чтобы этих животных убивали гуманным образом.
- Вы мне говорили, - сказал я.
- Не думаю.
- Я совершенно уверен.
- Очень странно. Я в жизни никому этого не рассказывал.
- Выпьете?
Официант стоял рядом, и Форд сказал, что хочет шамбери касси. Официант, худой и высокий, с лысой макушкой, прилизанными волосами и пышными старомодными драгунскими усами, повторил заказ.
- Нет. Давайте fine à l'eau, - сказал Форд.
- Fine à l'eau для месье, - повторил официант.
Я всегда избегал смотреть на Форда, если была такая возможность, и всегда задерживал дыхание, находясь с ним рядом в помещении. Но сейчас мы сидели на открытом воздухе, опавшие листья неслись по тротуару от меня к его стороне стола, поэтому я посмотрел на него как следует, пожалел об этом и перевел взгляд на другую сторону бульвара. Освещение опять изменилось, а я пропустил перемену. Я отпил из бокала - проверить, не испортил ли вино его приход, но вкус был по-прежнему хороший.
- Вы очень угрюмы, - сказал он.
- Нет.
- Нет, угрюмы. Вам надо чаще бывать на людях. Я подошел, чтобы пригласить вас на небольшие вечера, которые мы устраиваем в этом забавном "Баль Мюзетт" на улице Кардинала Лемуана около площади Контрэскарп.
- Я жил над ним два года, перед вашим нынешним приездом в Париж.
- Как странно. Вы уверены?
- Да, - сказал я. - Уверен. У владельца этого танцевального зала было такси, и когда мне надо было лететь, он возил меня на аэродром. А перед дорогой мы подходили к цинковой стойке зала и в потемках выпивали по бокалу белого вина.
- Никогда не любил летать, - сказал Форд. - Соберитесь с женой в "Баль Мюзетт" вечером в субботу. У нас довольно весело. Я нарисую вам карту, чтобы вам не плутать. Я наткнулся на него совершенно случайно.
- Это на улице Кардинала Лемуана, под домом 74, - сказал я. - Я жил на третьем этаже.
- Там нет номера, - сказал Форд. - Но вы сможете найти, если сумеете найти площадь Контрэскарп.
Я сделал большой глоток. Официант принес Форду коньяк с водой, и Форд его поправлял.
- Я просил не коньяк, - объяснял он терпеливо, но строго. - Я заказал вермут шамбери касси.
- Все в порядке, Жан, - сказал я. - Я возьму коньяк. А месье принесите то, что он заказывает.
- То, что я заказывал, - поправил Форд.
В это время по тротуару прошел худой человек в плаще. С ним была высокая женщина, а он взглянул на наш стол, отвел взгляд и продолжал идти по бульвару.
- Вы видели, что я с ним не раскланялся? - спросил Форд. - Нет, вы видели, как я с ним не раскланялся?
- Нет. С кем вы не раскланялись?
- С Беллоком, - сказал Форд. - Как я его осадил!
- Я не видел, - сказал я. - Почему вы с ним не раскланялись?
- Для этого масса причин, - сказал Форд. - Но как я его осадил!
Он был абсолютно счастлив. Я никогда не видел Беллока, и, думаю, он нас не видел. У него был вид человека, о чем-то задумавшегося, и он посмотрел на наш стол невидящим взглядом. Меня огорчило, что Форд обошелся с ним грубо: молодой, начинающий писатель, я глубоко уважал Беллока как старшего коллегу. Нынче этого не поймут, но тогда это было в порядке вещей.
Я подумал, что было бы славно, если бы Беллок подошел к столу и я с ним познакомился. День был испорчен обществом Форда, и я подумал, что Беллок мог бы его немного улучшить.
- Зачем вы пьете бренди? - спросил Форд. - Разве вы не знаете, что для молодого писателя пристраститься к бренди - это погибель.
- Я не часто его пью, - сказал я.
Я пытался вспомнить, что говорил мне о Форде Эзра Паунд: что ни в коем случае я не должен быть с ним груб и должен помнить, что он лжет, только когда очень устал, что он на самом деле хороший писатель и пережил тяжелые семейные неприятности. Я очень старался держать это в уме, но реальность грузной пыхтящей неприятной персоны на расстоянии вытянутой руки препятствовала этому. И все же я старался.
- Объясните мне, почему с кем-то не раскланиваются, - попросил я. До сих пор я думал, что так делают только в романах мисс Уида. Я не мог прочесть ни одного ее романа, даже в лыжный сезон в Швейцарии, когда исчерпан был свой запас книг, и дул сырой южный ветер, и были только кем-то брошенные довоенные издания "Таухница". Но какое-то шестое чувство подсказывало мне, что не раскланиваются в ее романах.
- Джентльмен никогда не раскланивается с мерзавцем, - объяснил Форд.
Я глотнул коньяку.
- И с невежей не кланяется?
- Джентльмен не может водить знакомство с невежами.
- Так значит, не кланяются только с равными себе? - не отставал я.
- Естественно.
- А как вообще знакомятся с мерзавцем?
- Вы могли этого не знать, или он мог превратиться в мерзавца.
- Кто такой мерзавец? - спросил я. - Это тот, кого надо отлупить до полусмерти?
- Не обязательно, - сказал Форд.
- А Эзра - джентльмен?
- Нет, конечно, - сказал Форд. - Он американец.
- Американец не может быть джентльменом?
- Может быть, Джон Куинн, - объяснил Форд. - Некоторые ваши послы.
- Майрон Т. Херик?
- Возможно.
- Генри Джеймс был джентльменом?
- Почти.
- А вы джентльмен?
- Разумеется. Я был членом Комиссии его величества.
- Это очень сложно, - сказал я. - А я джентльмен?
- Ни в коем случае, - сказал Форд.
- Почему тогда вы пьете со мной?
- Я пью с вами как с многообещающим молодым писателем. Как с коллегой, в сущности.
- Приятно слышать, - сказал я.
- В Италии вас могли бы считать джентльменом, - великодушно признал он.
- Но я не мерзавец?
- Разумеется, нет, мой милый мальчик. Кто такое мог сказать?
- Могу стать мерзавцем, - грустно сказал я. - Пью коньяк и прочее. Вот что погубило лорда Гарри Хотспера у Троллопа. Скажите, Троллоп - джентльмен?
- Конечно, нет.
- Вы уверены?
- Могут быть разные мнения. Но не у меня.
- А Филдинг? Он был судьей.
- Формально - может быть.
- Марло?
- Разумеется, нет. - Джон Донн?
- Он был священником.
- Очаровательно, - сказал я.
- Рад, что вы заинтересовались, - сказал Форд. - Выпью-ка я коньяку с водой, пока вы здесь.
Форд ушел, стемнело, я сходил к киоску и купил "Пари-спорт компле", итоговый вечерний выпуск с результатами скачек в Отейе и программой на завтра в Энгиене. Официант Эмиль, сменивший Жана, подошел к моему столу посмотреть результаты последнего заезда в Отейе. Потом ко мне подсел близкий друг, редко бывавший в "Лила", и когда он заказывал Эмилю вино, мимо по тротуару прошел тот же худой человек в плаще и его высокая дама. Он скользнул взглядом по столу.
- Это Хилер Беллок, - сказал я. - Тут сидел Форд и демонстративно его не заметил.
- Не будь ослом, - сказал мой друг. - Это Алистер Кроули, чернокнижник. Его называют самым порочным человеком на свете.
- Извини, - сказал я.
10
С Паскиным в кафе "Дом"
Был приятный вечер, я усердно работал весь день и теперь вышел из нашей квартиры в доме 115 по улице Нотр-Дам-де-Шан, прошел через двор со штабелями досок, закрыл дверь, пересек улицу, вошел через заднюю дверь в булочную, фасадом смотревшую на бульвар Монпарнас, и через пекарню, полную теплых хлебных запахов, и магазин вышел на бульвар. Был конец дня, в булочной уже горел свет; в ранних сумерках я прошел по улице и остановился перед террасой ресторана "Негр де Тулуз", где нас ждали к ужину салфетки в красную и белую клетку, продетые в деревянные кольца. Я прочитал меню, напечатанное на мимеографе фиолетовой краской, и увидел, что plat de jour сегодня - casseulet. Название разбудило во мне голод.
Хозяин, месье Лавинь, спросил, как идет моя работа, и я сказал, что очень хорошо. Он сказал, что утром видел меня за работой на террасе "Клозери де Лила", но не окликнул меня, потому что я был очень поглощен писанием.
- У вас был вид человека, попавшего в джунгли.
- Когда пишу, я как слепая свинья.
- Но вы не заблудились в своих джунглях, месье?
- В трех соснах, - сказал я.
Я пошел дальше, заглядываясь на витрины, радуясь весеннему вечеру и встречным прохожим. В трех знаменитых кафе я видел людей со знакомыми лицами и просто знакомых. Но были гораздо более симпатичные люди, совсем не знакомые, они шли под зажигавшимися фонарями, спешили к какому-то месту, где они вместе выпьют, поедят вместе, а после будут любить друг друга. Люди в важных кафе, может быть, занимаются тем же, а может быть, просто сидят, пьют, разговаривают, но любят только, чтобы их видели другие. Те, которые мне нравились, незнакомые, шли в большие кафе, чтобы затеряться в них, не привлекать к себе внимания, побыть наедине друг с другом. К тому же большие кафе были тогда дешевы, с хорошим пивом и аперитивами по умеренной цене, которую четко писали на блюдечках под стаканами.
Таким здоровым, неоригинальным мыслям предавался я в тот вечер, ощущая себя исключительным праведником, потому что сильно поработал днем, а хотел больше всего поехать на скачки. В период нашей настоящей бедности необходимо было отказаться от скачек, и сейчас как раз бедность была так близка, что я не мог рискнуть деньгами. По любым меркам мы все еще были очень бедны, и я все еще занимался мелкой экономией, говоря, что приглашен на обед, а на самом деле два часа слонялся по Люксембургскому саду и расписывал жене сказочные угощения. Когда тебе двадцать пять лет, и по конституции ты тяжеловес, и пропускаешь еду, тебе очень голодно. Зато это обостряет восприятия, и я обнаружил, что многие мои персонажи обладают волчьим аппетитом, знают толк в еде, и большинство ждет не дождется выпивки.
В "Негр де Тулуз" мы пили хороший кагор по четверть, половине и целому графину, обычно на треть разбавляя водой. Дома, над лесопилкой, у нас было корсиканское вино, очень убедительное и дешевое. Очень корсиканское - ты мог наполовину разбавить его водой, и оно все равно проявляло характер. Тогда в Париже можно было хорошо жить почти задаром, а пропуская еду время от времени и не покупая новой одежды, можно было откладывать и позволять себе некоторую роскошь. Но в то время я не мог позволить себе скачки, хотя на них можно было заработать, если заняться игрой всерьез. Тогда еще не пользовались ни пробами слюны, ни другими методами выявления искусственно возбужденных животных, и допинг был широко распространен. Присматриваться к лошадям в паддоке, определять по симптомам, какие из них простимулированы, полагаясь на свое чутье, иногда почти сверхчувственное, потом ставить на них деньги, проиграть которые не имеешь права, - для молодого человека, содержащего жену и ребенка, это неподходящий способ продвинуться в занятиях литературой, требующих полной отдачи.
Я вышел из "Селекта", вильнув в сторону при виде Гарольда Стернса, потому что он непременно захотел бы поговорить о лошадях; в своей праведности я беспечно переименовал их в скипидарных одров, отрекшись от Энгиена, чтобы проработать весь день, как полагается серьезному писателю; и вот, исполненный добродетели, презрев порок и стадный инстинкт, я миновал собрание обитателей "Ротонды" и перешел бульвар к "Дому". "Дом" был тоже полон, но там сидели люди, которые сегодня работали.
Были натурщицы, которые работали, были художники, которые работали до сумерек, и писатели, как-никак поработавшие днем, были пьяницы и чудаки; некоторых я знал, другие были просто декорациями.
Я подошел и сел за стол к Паскину и двум натурщицам-сестрам. Когда я стоял на улице Делямбр и раздумывал, не зайти ли мне выпить, Паскин помахал мне. Паскин был очень хорошим художником и пил решительно, сосредоточенно, не теряя ясности ума. Обе натурщицы были молоденькие и хорошенькие. Одна - очень смуглая, маленькая, великолепно сложенная, обманчиво хрупкая и порочная. Она была лесбиянка, но любила и мужчин. Другая была похожа на девочку, глупая, но очень красивая недолговечной детской красотой. Фигура у нее была не такая хорошая, как у сестры, но в ту весну ни у кого больше не было такой хорошей.
- Хорошая сестра и плохая сестра, - сказал Паскин. - Я с деньгами. Что будешь пить?
- Une demi-blonde, - сказал я официанту.
- Выпей виски. Я с деньгами.
- Люблю пиво.
- Если бы ты вправду любил пиво, то сидел бы в "Липпе". Думаю, ты работал?
- Да.
- Продвигается?
- Надеюсь, да.
- Хорошо. Я рад. Вкуса к жизни не потерял?
- Нет.
- Сколько тебе лет?
- Двадцать пять.
- Хочешь с ней переспать? - Он взглянул на смуглую сестру и улыбнулся. - Ей нужно.
- Думаю, ты уже об этом позаботился.
Она улыбнулась мне приоткрытым ртом.
- Он развратник, - сказала она. - Но милый.
- Можешь отвести ее в ателье.
- Прекрати это свинство, - сказала светловолосая сестра.
- Тебя кто спрашивает? - сказал Паскин.
- Никто. А я говорю.
- Будем как дома, - сказал Паскин. - Серьезный молодой писатель, дружелюбный мудрый старый художник, две красивые девушки и целая жизнь впереди.
Мы сидели, девушки отпивали понемногу, Паскин выпил еще fin à l'eau, а я - пиво; но никто не чувствовал себя как дома, кроме Паскина. Смуглая ерзала, выставляла свой профиль, чтобы свет подчеркивал линии ее впалых щек и грудь, обтянутую черным свитером.
- Ты весь день позировала, - сказал Паскин. - И тебе еще надо демонстрировать свитер в кафе?
- Мне это приятно, - сказала она.
- Ты похожа на яванскую игрушку, - сказал он.
- Не глазами, - сказала она. - У меня сложнее.
- Ты похожа на маленькую испорченную poupée.
- Может быть. Но живую. Про тебя этого не скажешь.
- Это мы еще посмотрим.
- Давай, - сказала она. - Люблю доказательства.
- Сегодня их не получала?
- А-а, это, - сказала она и подставила лицо последнему вечернему свету. - Ты просто возбудился из-за своей работы. У него любовь с холстами, - сказала она мне. - Вечно грязь какая-то.
- Хочешь, чтобы я тебя писал, платил тебе, имел тебя, чтобы в голове была ясность, - и любил тебя вдобавок, - сказал Паскин. - Бедная куколка.
- Месье, я вам нравлюсь? - спросила она меня.
- Очень.
- Но вы слишком большой, - грустно сказала она.
- В постели все одинаковые.
- Неправда, - сказала ее сестра. - И мне этот разговор надоел.
- Вот что, - сказал Паскин. - Если думаешь, что у меня любовь с холстами, завтра напишу тебя акварелью.
- Когда будем есть? - спросила сестра. - И где?
- Поедите с нами? - сказала смуглая.
- Нет, пойду ужинать с моей légitime. - Тогда так выражались. Теперь говорят: "моя régulière".
- Вам надо уходить?
- И надо, и хочу.
- Так иди, - сказал Паскин. - И смотри не влюбись в пишущую машинку.
- Если влюблюсь, перейду на карандаш.
- Завтра акварель, - сказал он. - Ладно, дети мои, выпью еще одну, и поужинаем, где захотите.
- "У викинга", - живо отозвалась брюнетка.
- Хочешь посмотреть, как я выгляжу на фоне красивых нордических мужчин? Нет.
- Мне очень нравится "У викинга", - сказала брюнетка.
- И мне, - подхватила сестра.
- Хорошо, - согласился Паскин. - Спокойной ночи, jeune homme. И крепкого сна.
- И тебе того же.
- Они не дают мне спать, - сказал он. - Совсем не сплю.
- Отоспитесь сегодня.