Так что я обходился очень дружественно и с ним, и с его журналом; когда у него опять открылось кровохарканье и он перед отъездом из Парижа попросил меня вычитать журнал после наборщиков, которые не знали английского, я вычитал. Один раз я присутствовал при кровохарканье - тут все было без дураков, я понимал, что ему недолго осталось, и был доволен тем, что в этот период, тяжелый и для меня самого, могу быть особенно ласков с ним, и с удовольствием называл его Эрнестом. К тому же я любил и уважал его соиздательницу. Она мне премию не обещала. Она хотела только выпускать хороший журнал и хорошо платить авторам.
Однажды, несколько лет спустя, я встретил на бульваре Сен-Жермен Джойса, возвращавшегося с утреннего спектакля. Он любил послушать актеров, хотя их уже не видел. Он предложил выпить с ним, мы зашли в "Де Маго" и заказали по хересу, хотя всюду пишут, что пил он только швейцарское белое вино.
- Что вы скажете о Уолше? - спросил он.
- О мертвых или хорошо, или ничего.
- Он обещал вам премию? - спросил Джойс.
- Да.
- Так я и думал, - сказал он. И немного погодя спросил: - Как думаете, а Паунду обещал?
- Не знаю.
- Его не надо спрашивать, - сказал Джойс.
И мы оставили эту тему. Не помню, когда умер Уолш. Это было задолго до встречи с Джойсом. Но помню, что рассказал Джойсу о нашем с Уолшем знакомстве у Эзры, о барышнях в длинных манто, и помню, что его развлекла эта история.
14
Эван Шипмен в "Лила"
С тех пор как я открыл библиотеку Сильвии Бич, я прочел всего Тургенева, всего, что было, Гоголя на английском, Толстого в переводах Констанс Гарнет и английские переводы Чехова. В Торонто, до того как мы приехали в Париж, мне говорили, что хорошие и даже замечательные рассказы писала Кэтрин Мэнсфилд, но читать ее после Чехова было все равно что слушать манерные истории молодой старой девы после выразительных рассказов знающего врача, который был хорошим и простым писателем. Мэнсфилд была как безалкогольное пиво. Лучше пить воду. Но от воды в Чехове была только прозрачность. Были рассказы, казавшиеся просто журналистикой. Но были и чудесные.
У Достоевского было то, чему можно было поверить, и то, чему невозможно было, но кое-что настолько правдивое, что меняло тебя, пока ты читал; о хрупкости и безумии, пороке и святости, о сумасшествии азартной игры ты узнавал так же, как о дорогах и пейзажах у Тургенева, о передвижениях войск, топографии, об офицерах и солдатах и о боях у Толстого. По сравнению с Толстым то, как описывал гражданскую войну Стивен Крейн, кажется блестящими фантазиями больного мальчика, который никогда не видел войны, а только читал хронику, и описания боев, и смотрел фотографии Брэйди, - то, что я читал и видел в доме деда. До "Пармской обители" Стендаля я ничего не читал о настоящей войне, кроме Толстого, и прекрасный кусок о Ватерлоо у Стендаля - скорее вкрапление в изрядно скучной книге. Набрести на целый новый мир литературы, располагая временем для чтения в таком городе, как Париж, где можно было хорошо жить и работать, даже если ты беден, - это как будто тебе досталось целое сокровище. Это сокровище можно было взять с собой в путешествие, и в горах Швейцарии и Италии, где мы жили, пока не открыли для себя Шрунс в высокогорной долине в австрийском Форарльберге, всегда были книги, так что ты жил в новооткрытом мире снегов, лесов, ледников, с его зимними трудностями, в горной хижине или деревенской гостинице "Таубе", а вечером мог жить в другом, чудесном мире, который тебе открыли русские писатели. Сперва были русские, потом все остальные. Но долго были только русские.
Помню, когда мы с Эзрой возвращались после игры в теннис на бульваре Араго и он позвал меня к себе выпить, я спросил его, что он думает о Достоевском.
- Сказать по правде, - ответил он, - я русских вообще не читал.
Это был честный ответ, и других я никогда от него не слышал, но мне было обидно: вот человек, которого я любил и больше всех уважал как критика, человек, который верил в mot juste - единственное верное и точное слово, - который научил меня не доверять прилагательным, как я научился позже не доверять определенным людям в определенных обстоятельствах, - и я не могу узнать его мнение о писателе, который почти никогда не использует mot juste и при этом может порой сделать своих людей такими живыми, как мало кто еще.
- Держитесь французов, - сказал Эзра. - У них можно многому научиться.
- Знаю, - сказал я. - Мне у всех надо многому научиться.
Потом я вышел от Эзры и по улице с высокими домами направился к нашему жилью над лесопилкой во дворе; в конце улицы виднелись голые деревья, а дальше, за ними и за широким бульваром Сен-Мишель - фасад дансинга "Баль буллье"; я открыл калитку, прошел по двору мимо свеженапиленных досок, положил ракетку в прессе у лестницы и крикнул наверх, но дома никого не было.
- Мадам ушла, и bonne с ребенком тоже, - сказала мне жена хозяина лесопилки. Это была женщина с трудным характером, полная, с медными волосами. Я поблагодарил ее.
- К вам приходил молодой человек, - сообщила она, назвав его "jeune homme", a не "месье". - Он сказал, что будет в "Лила".
- Большое спасибо, - сказал я. - Если мадам вернется, скажите ей, пожалуйста, что я в "Лила".
- Она ушла с друзьями, - сказала она и, запахнув фиолетовый халат, ушла на высоких каблуках в дверь своего domaine, не закрыв ее за собой.
Я пошел по улице, между высокими, в грязных потеках домами, повернул направо, на открытое солнечное место, и вошел в располосованный солнцем сумрак "Лила".
Никого знакомого там не было, я вышел на террасу и увидел Эвана Шипмена. Шипмен был отличный поэт, знал и любил лошадей, занимался живописью. Он встал - высокий, худой и бледный, в грязной белой рубашке с размахрившимся воротничком, аккуратно завязанном галстуке, поношенном мятом сером костюме, пальцы чернее волос, под ногтями грязь, и добрая, стеснительная улыбка: он улыбался со сжатыми губами, чтобы не показывать плохих зубов.
- Приятно видеть вас, Хем, - сказал он.
- Как поживаете, Эван?
- Не очень, - сказал он. - Хотя, кажется, домучил "Мазепу". А у вас как идут дела - неплохо?
- Надеюсь, - сказал я. - Когда вы зашли, мы с Эзрой играли в теннис.
- Эзра здоров?
- Вполне.
- Я рад. Знаете, Хем, по-моему, жена хозяина, где вы живете, меня недолюбливает. Не разрешила подождать вас наверху.
- Я ей скажу.
- Не утруждайтесь. Я всегда могу подождать здесь. На солнышке очень приятно, а?
- Осень уже, - сказал я. - По-моему, вы недостаточно тепло одеваетесь.
- Только вечером холодает, - сказал Эван. - Я надену пальто.
- А вы знаете, где оно?
- Нет. Но где-то в надежном месте.
- Откуда вы знаете?
- Потому что оставил в нем стихи. - Он рассмеялся от души, не разжимая губ. - Выпейте со мной виски - пожалуйста, Хем.
- Давайте.
- Жан. - Эван встал и позвал официанта. - Пожалуйста, два виски.
Жан принес бутылку, стаканы, два десятифранковых блюдечка и сифон. Мерным стаканчиком он не воспользовался, а налил нам в стаканы больше чем на три четверти. Жан любил Эвана, а тот по выходным Жана часто ездил к нему в Монруж за Орлеанскими воротами и помогал работать в саду.
- Не надо преувеличивать, - сказал Эван высокому старому официанту.
- Два виски вам подали, а? - сказал официант.
Мы добавили воды, и Эван сказал:
- Первый глоток надо делать с чувством, Хем. Если виски правильно употреблять, нам его надолго хватит.
- Вы думаете о своем здоровье? - спросил я.
- А как же, Хем. Не поговорить ли нам о чем-нибудь другом?
На террасе больше никого не было, виски согревало нас, но для осени я был лучше одет, чем Эван: спортивная фуфайка под рубашкой, а сверху - синий шерстяной свитер французского моряка.
- Я вот думал о Достоевском, - сказал я. - Как может человек писать так плохо, невероятно плохо, и вызывать у тебя такие сильные чувства?
- Тут вина не перевода, - сказал Эван. - Толстой у нее хорошо пишет.
- Я знаю. Помню, сколько раз я пытался прочесть "Войну и мир", пока не достал перевод Констанс Гарнетт.
- Говорят, его можно улучшить, - сказал Эван. - Не сомневаюсь, что можно, хотя русского не знаю. Но переводчиков-то мы с вами знаем. Все равно роман потрясающий, по-моему, самый великий, его можно читать снова и снова.
- Знаю, - сказал я. - А Достоевского снова и снова - нельзя. В Шрунсе, когда у нас кончились книги и нечего было читать, я все равно не смог перечитывать "Преступление и наказание". Читал австрийские газеты - учил немецкий, пока не набрели на Троллопа в издании Таухница.
- Боже благослови Таухница, - сказал Эван.
Виски перестало обжигать - теперь, когда добавили еще воды, напиток был просто излишне крепким.
- Достоевский был поганец, Хем, - продолжал Эван. - Лучше всего у него получались поганцы и святые. Святые у него замечательные. Обидно, что мы не можем его перечитывать.
- Хочу еще раз попробовать "Братьев Карамазовых". Возможно, это была моя вина.
- Часть перечитать можно. Большую часть. А потом он начинает тебя злить, пусть и замечательный.
- Ну, будем считать, нам посчастливилось, что смогли это прочесть один раз, - может быть, появится перевод получше.
- Только не соблазняйтесь им, Хем.
- Не соблазнюсь. Я пытаюсь делать так, чтобы действовало на вас незаметно, и чем дальше вы читаете, тем больше набирается.
- Поддерживаю вас в этом с помощью виски Жана.
- У него из-за этого будут неприятности, - сказал я.
- У него уже неприятности, - сказал Эван.
- Почему?
- Меняют администрацию, - сказал Эван. - Новые хозяева хотят другую клиентуру, которая будет тратить деньги, и поставят здесь американский бар. Официанты будут в белых пиджаках, Хем, и их предупредили, что им придется сбрить усы.
- Они не смеют так поступить с Андре и Жаном.
- Не должны бы сметь, но поступят.
- Жан всю жизнь в усах. Это драгунские усы. Он служил в кавалерийском полку.
- Ему придется их сбрить.
Я допил виски.
- Месье, еще виски? - спросил Жан. - Виски, месье Шипмен?
Его доброе худое лицо трудно было представить себе без вислых усов, и лысое темя блестело под прилизанными прядками.
- Не надо, Жан, - сказал я. - Зачем рисковать.
- Никакого риска, - тихо сказал он нам. - У нас тут кавардак Многие уходят.
- Не нужно, Жан.
- Entendu, Messiers, - громко сказал он.
Он ушел в кафе и вернулся с бутылкой виски, двумя большими стаканами, двумя десятифранковыми блюдечками с золотой каймой и бутылкой шипучки.
- Нет, Жан, - сказал я.
Он поставил стаканы на блюдечки, налил почти дополна виски и унес бутылку с остатками в кафе. Мы с Эваном прыснули немного воды в свои стаканы.
- Хорошо, что Достоевский не познакомился с Жаном, - сказал Эван. - А то спился бы до смерти.
- А мы что с этим будем делать?
- Выпьем, - сказал Эван. - Это протест. Это акция.
В следующий понедельник, когда я утром пришел в "Лила" работать, Андре подал мне bouvril - чашку мясного экстракта с водой. Андре был невысокий блондин, и там, где у него раньше щетинились усы, теперь было голо, как у священника. На нем был белый пиджак американского бармена.
- А Жан?
- Он будет только завтра.
- Как он?
- Ему было труднее примириться. Всю войну он прослужил в полку тяжелой кавалерии. У него Croix de Guerre и Médaille Militaire.
- Я не знал, что он был так тяжело ранен.
- Нет. Он был ранен, конечно, но Мé-daille Militaire не за это. За храбрость.
- Скажите ему, что я о нем спрашивал.
- Обязательно, - сказал Андре. - Надеюсь, он скоро сможет примириться.
- Пожалуйста, передайте ему привет и от мистера Шипмена.
- Мистер Шипмен у него, - сказал Андре. - Они работают в саду.
15
Посланец Зла
Последнее, что сказал мне Эзра, перед тем как уехать с Нотр-Дам-де-Шан в Раппало:
- Хем, возьмите эту банку опиума и отдайте Даннингу только тогда, когда она будет ему необходима.
Это была большая банка из-под крема; когда я отвинтил крышку, внутри оказалась темная липкая масса, пахшая плохо очищенным опиумом. Эзра, по его словам, купил ее у повара-индуса на авеню Опера около Итальянского бульвара, и она стоила дорого. Я подумал, что она происходит из "Дыры в стене", пристанища дезертиров и торговцев наркотиками во время Первой мировой войны и после. "Дыра в стене" была узким баром, почти коридором, с красным фасадом на Итальянской улице, а черным ходом она когда-то соединялась с коллектором, по которому якобы можно было добраться до катакомб. Даннинг же был Ральф Чивер Даннинг, поэт, который курил опиум и забывал есть. Когда он курил слишком много, он мог только пить молоко и писал terza rima, за что его полюбил Эзра, находивший в его поэзии и другие достоинства. Даннинг жил в том же дворе, что и Эзра, и за несколько недель до отъезда из Парижа Эзра вызвал меня на помощь к умиравшему Даннингу.
"Даннинг умирает, - значилось в записке. - Пожалуйста, приходите сейчас же".
Даннинг, похожий на скелет, лежал на матрасе и в конце концов несомненно умер бы от недоедания, но мне удалось убедить Эзру, что мало кто умирает, разговаривая закругленными фразами, и я еще не видел человека, чтобы умер, разговаривая терцинами, и сомневаюсь, что даже Данте это удалось бы. Эзра возразил, что Даннинг не разговаривает терцинами, и я сказал, что, может быть, терцины мне послышались, поскольку я спал, когда Эзра меня вызвал. В общем, просидев ночь в ожидании смерти Даннинга, мы препоручили дело врачу, и Даннинг был увезен в частную клинику для дезинтоксикации. Эзра гарантировал оплату счетов и заручился содействием, не знаю каких уж там поклонников поэзии Даннинга. Мне же была поручена только доставка опиума в случае чрезвычайной ситуации. Это была священная обязанность, возложенная Эзрой, и я только надеялся, что смогу оказаться достойным и правильно определить момент возникновения этой чрезвычайной ситуации. Она возникла однажды воскресным утром, когда во дворе лесопилки появилась консьержка Эзры и крикнула наверх, в открытое окно, где я изучал программу скачек:
- Monsieur Dunning est monté sur le toit et refuse catégoriquement de descendre.
Пребывание Даннинга на крыше и категорический отказ спуститься представлялись ситуацией чрезвычайной, я достал банку с опиумом и пошел с консьержкой, маленькой нервной женщиной, которая была очень взволнована происходящим.
- У месье есть то, что требуется? - спросила она меня.
- Безусловно, - сказал я. - Не будет никаких сложностей.
- Месье Паунд думает обо всем, - сказала она. - Он сама доброта.
- Согласен, - сказал я. - И я скучаю по нему каждый день.
- Будем надеяться, что месье Даннинг поведет себя разумно.
- У меня для этого все необходимое, - заверил я ее.
Когда мы подошли к их двору, консьержка сказала:
- Он спустился.
- Должно быть, знал, что я иду.
Я поднялся по наружной лестнице к квартире Даннинга и постучался. Он открыл. Он был худ и казался необычно высоким.
- Эзра просил принести вам это, - сказал я и отдал ему баночку. - Он сказал, вы поймете, что это.
Он взял баночку и посмотрел на нее. Потом бросил ее в меня. Она попала мне в грудь или в плечо и покатилась по лестнице.
- Сволочь, - сказал он. - Мерзавец.
- Эзра сказал, что она вам может понадобиться, - сказал я.
В ответ он бросил в меня молочную бутылку.
- Вы уверены, что она вам не нужна? - спросил я.
Он бросил еще одну молочную бутылку. Я ретировался, и он запустил мне в спину еще одной бутылкой. И захлопнул дверь.
Я подобрал баночку, слегка треснувшую, и положил в карман.
- По-моему, он не захотел подарка от месье Паунда, - сказал я консьержке.
- Может быть, он теперь успокоится, - сказала она.
- Может быть, у него был свой, - сказал я.
- Бедный месье Даннинг, - сказала она.
Любители поэзии, организованные Эзрой, в конце концов снова пришли на выручку к Даннингу. Мое и консьержки вмешательство оказалось безуспешным. Треснувшую банку с предполагаемым опиумом я завернул в пергамент и тщательно упаковал в старый сапог для верховой езды. Через несколько лет, когда мы с Эваном Шипменом освобождали квартиру от моего имущества, сапоги нашлись, но банки не было. Не знаю, когда на самом деле умер Даннинг и умер ли - и почему бросался в меня молочными бутылками: то ли потому, что я с недоверием отнесся к его первому умиранию той ночью, то ли моя личность была ему неприятна. Но помню, какое ликование вызвала у Эвана Шипмена фраза: "Monsieur Dunning est monté sur le toit et refuse catégoriquement de descendre". Он считал, что в ней есть что-то символическое. Не знаю. Может быть, Даннинг счел меня агентом Зла или полиции. Знаю только, что Эзра старался помочь Даннингу, как помогал многим людям, и надеюсь, что Даннинг в самом деле был таким хорошим поэтом, каким его считал Эзра. Для поэта он довольно метко бросал молочные бутылки. Впрочем, Эзра, великолепнейший поэт, при этом отлично играл в теннис. А Эван Шипмен, который был прекраснейшим поэтом и искренне безразличным к тому, будут ли когда-нибудь опубликованы его стихи, считал, что это должно остаться тайной.
- Нам в нашей жизни, Хем, нужно больше настоящей тайны, - сказал он мне однажды. - Писателя, полностью лишенного честолюбия, и действительно хорошего неопубликованного стихотворения - вот чего нам больше всего не хватает сегодня. Есть еще, конечно, проблема прокорма.
Я не видел ничего написанного об Эване Шипмене, об этой части Парижа и о его неопубликованных стихах, поэтому и счел важным включить его в свою книгу.