- Почему стреляют разрывными? - возмущаюсь я.
- Пошли жалобу в Гаагу, - зло смеется Арнольд. Идем назад. За нашими спинами еще шуршат пули между камнями. Иногда, останавливаемся и смотрим на Клару. Нам кажется, что, если бы сию секунду нам велели идти туда, мы пошли бы не задумываясь, поймали бы этого стрелка и всыпали бы ему как следует. Мы не на шутку рассержены.
Возвращаемся подавленные и угрюмые. Кругом мертвая тишина, но в тишине чувствуется напряженность. От трупов, лежащих в межокопном пространстве, идет тошнотворный густой запах. Окопы почти пусты, на поверхности только наблюдатели и мои саперы, остальные стараются укрыться в прохладных местах.
Часть моего отряда во главе с Гаалом ремонтирует брустверы. В одном месте рядом с мешками вываливается полуистлевший труп. Пытаемся установить, кто это - итальянец или наш. В другом, на уровне человеческого плеча, в тени бруствера блестит кольцо. Что такое? Конец дула винтовки. Во время боя не разбирают, из чего возвести бруствер, швыряют все, что попадается под руку: бревна, винтовки, ящики, одеяла. Все это сейчас лежит у наших ног. Разбирая свалившийся бруствер, извлекаем сотни вещей военного обихода и несколько человеческих тел.
У Вермежлиано наши окопы идут выше неприятельских, итальянцы только местами добираются до нашего уровня, поэтому они очень беспокойны и стараются подкопаться под наши позиции. На этот счет они большие мастера. В течение одной ночи они могут вывести из своих окопов маленькое ответвление. Эти ответвления называются на Добердо кишкой или аппендиксом. Такой аппендикс может незаметно добраться до наших проволочных заграждений и причинить серьезные неприятности. Сегодня ночью Шпиц с половиной нашего взвода будет работать над сооружением контр-аппендикса. Наш аппендикс должен будет где-нибудь в середине междуокопного пространства настичь аппендикс итальянцев.
- Окопы дерутся, а не люди, - говорит Шпиц, и его бездумное юношеское лицо сияет от гордости. Мой помощник еще всей душой делает войну.
По сравнению с Вермежлиано высота 121 действительно кажется мне санаторием.
Возвращаясь к себе, еще издали вижу Новака, нерешительно топчущегося перед моей каверной. Новак - широкоплечий и, видно, очень сильный человек, но в нем есть странное уродство: кажется, что он родился нормальным высоким человеком, а потом какая-то сила природы сплющила его и придавила к земле. Новак грубый казарменный унтер, солдаты его не любят, но он, говорят, их не боится. Война для него - это устав, полевая служба и казарма. Заметив меня, он смущенно улыбается и с подчеркнутым уважением козыряет.
- Новак!
- Так точно, господин лейтенант.
Я несколько секунд думаю, что ему сказать. Ну, да с ним можно говорить только на языке устава, и на этом же языке нужно его хорошенько проучить.
- Фельдфебель Новак, вам известно, что устав не предписывает мордобоя?
- Точно так.
- На каком же основании вы ударили сапера Кирая?
- Осмелюсь доложить, господин лейтенант, для его же пользы.
- То есть как для его пользы?
- Ну, если, к примеру, дитя балуется, так отец должен его слегка наказать.
- Кирай не дитя, а солдат, фельдфебель не отец, а начальник. Согласно уставу - это так.
Новак в тупике, он не ожидал такого точного определения. Ведь на телесные наказания в армии смотрят сквозь пальцы, и, очевидно, я, защищая устав в этом пункте, являюсь исключением. Новак смущенно мнется.
- Фельдфебель Новак, - говорю я решительно, - обо всей этой истории вы должны подать рапорт командиру вашей роты. Можете идти.
Новак козыряет и поворачивается по уставу. На камне гулко отдаются его тяжелые шаги. За поворотом окопа я вижу сияющее лицо Гаала. Делаю вид, что не замечаю его, и, войдя в каверну, сердито захлопываю дощатую дверь.
В каверне пусто. Хомок куда-то ушел. Я стою в маленькой прихожей и электрическим фонарем освещаю вход в свое убежище. Это настоящая офицерская каверна. Глубоко врытая под камень, она кажется неприступной крепостью. Зажигаю свечу, сбрасываю ремни, и в эту секунду со стороны окопов доносится грохот взрыва. Свеча тухнет, я остаюсь в полной темноте. В поисках электрического фонаря сильно ударяюсь головой обо что-то твердое и острое, из глаз сыплются искры. В окопах слышатся крики, топот ног. Кто-то, тяжело дыша, останавливается перед каверной и открывает дверь. В полусвете я вижу, что наткнулся на каменную стелу, думая, что это выход. В открытых дверях каверны стоит батальонный вестовой. Он передает мне книгу приказов. Беру книгу, иду в каверну и, зажигая свету, спрашиваю:
- Что там случилось, Шуба?
- Итальянцы опять бросают "кошек", господин лейтенант. Во второй роте двое раненых.
Поправляю свечу и читаю приказ, на сегодняшнюю ночь я назначен дежурным по батальону. В книге приказов я должен указать место своего пребывания. Конечно, буду у Арнольда, ведь там телефон. Пропуск, пароль… Сколько формальностей!
- Шуба, заходите в каверну, ведь "кошки" летают, - кричу я вестовому.
Он не отвечает, наверное, не слышит. Ну, пусть немножко отдышится, - ведь ему, бедняге, пришлось бежать.
"Кошками" наши солдаты называют мины, которыми и мы, и итальянцы порядком досаждаем друг другу. В нашей позиционной войне окопы обеих сторон точно пристреляны, и надо постоянно быть начеку. Эти мины издают в полете особый, мяукающий и шипящий звук, поэтому их и называют "кошками".
Ищу в книге приказов страницу, где говорится об обстреле Адриа-Верке и упоминается о неизвестных гонведских офицерах. Даже батальонное начальство не очень сочувственно отнеслось к этому делу, Улыбаясь, захлопываю книгу и встаю. И вдруг словно чья-то сильная рука ударяет меня в грудь. Я падаю навзничь. Свеча тухнет, но через полуоткрытую дверь проникает свет. Чувствую, что я цел, это удар от сотрясения воздуха. Решительно выбегаю в окопы.
- Шуба! Где вы, Шуба?
У поперечного поворота, в пяти шагах от каверны, разорвалась мина. В солнечных лучах тает дым, смешанный с каменной пылью, и чувствуется едкий запах взрыва. Кругом никого нет, но на земле у входа в каверну лежит деревянная трубка ординарца. Трубка дымит, и мундштук еще влажен. Подымаю, смотрю.
- Шуба! - кричу я нетерпеливо.
Из-за поворота выбегает капрал Хусар и мчится прямо на меня.
- Не видели ли вы Шубу, ординарца? - спрашиваю я.
Хусар изумленно смотрит на меня, потом переводит взгляд на скалу, под которой, расположена моя каверна. Не понимаю, чем объяснить оторопь капрала. Вдруг на руку мне капнуло что-то теплое. Кровь. Отскакиваю в сторону и вижу: на скале головой вниз лежит Шуба, из его расколотого черепа льется кровь, тело медленно сползает вниз и, прежде чем мы успеваем что-нибудь предпринять, грохается перед входом в каверну.
Со всех сторон сбегаются люди: Хомок, Гаал, солдаты из взвода. Шуба убит. Его тело на глазах начинает чернеть. Солдаты уносят труп и густо посыпают известью лужу крови, чтобы на нее не насели тучи мух. Я беспомощно держу в руках трубку и книгу приказов.
Сегодня ночью буду дежурить. Надо сидеть у телефона и каждые полчаса давать стереотипные сведения штабу батальона. Пароль, пропуск…
Передаю Хомоку книгу приказов и трубку, прошу сдать в роту для отправки в батальон. Предупреждаю его, чтобы остерегался "кошек". Хомок сует трубку в карман и входит в каверну. Я слаб и сухо кашляю, чувствую в легких страшную силу воздушного удара. Перед уходом дядя Андраш открывает бутылку вина, чего никогда раньше не делал без спроса, наполняет стакан и ставит на стол.
- Эх, господин лейтенант, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Да если бы и было две смерти, так нас два раза заставили бы умереть, - философствует старик.
От контузии учащенно бьется сердце. Выпиваю вино залпом. Действует хорошо. Хомок ушел. Слышу, как кто-то тщательно счищает перед каверной кровь Шубы. Распоряжается Гаал.
Одна смерть, две смерти… Кто бы мог заставить его умереть два раза? Кто?
Чувствую себя скверно. Но к двенадцати часам надо вступать в дежурство; это связано с рядом церемоний. Прежде всего я должен навестить своего предшественника по дежурству. Это временный командир третьей роты, лейтенант с золотыми зубами. Его фамилия Дротенберг, или Дортенберг, я все путаю и поэтому избегаю с ним разговаривать. Он очень любезный человек: без всяких фокусов отпустил ко мне капрала Хусара. Дортенберг - старый лейтенант, он давно должен быть произведен в обер-лейтенанты, но это дело почему-то тянут. Говорят, что в начале войны он был замешан в какую-то панаму в связи с поставками в армию. Он очень богат.
Перед тем как отправиться к Дортенбергу, я должен повидать Шпица и категорически запретить ему на этот раз участвовать в разработке аппендикса.
Где-то недалеко опять рвутся "кошки", но по звуку разрывов устанавливаю, что это не ближе чем в двухстах шагах. Но где же наши бомбометчики, почему они молчат?
Мимо каверны идут санитары, я слышу их тяжелые шаги. Кто-то громко стонет. Несут раненого.
Выхожу в окопы. На бруствере рядом с наблюдателем стоит маленький Торма и, глядя в перископ, следит за происходящим в междуокопном пространстве.
- Ну, что ты там видишь? - спрашиваю я, поощрительно улыбаясь.
- Ого, господин лейтенант, наши бомбометчики задали им, - шепчет он, блестя глазами. - Я сейчас видел, как один итальянец летел вверх тормашками и барахтался в воздухе.
У Тормы сверкают глаза от удовольствия, ему нравится эта игра. Я тоже успокаиваюсь и с удовлетворением принимаю к сведению успехи наших бомбометчиков. Значит, наши тоже не спят. Еле успеваю сделать два шага, как вдруг наблюдатель кричит:
- Берегись! Мина!
Стремительно укрываюсь под шрапнельным навесом. В мозгу мелькает мысль, что от мин это ничтожное прикрытие не спасет, но уже поздно. Мина оглушительно рвется, но, к счастью, за расположением наших окопов, где-то между камнями. Летят доски, щебень, осколки мины. Тут уже годится и шрапнельный навес.
Шпиц еще спит, очевидно, всю ночь бодрствовал. Над головой прапорщика горит слабая керосиновая лампочка. В помещении моего помощника густой, тяжелый воздух, но Мартон спит так сладко, что я не решаюсь разбудить его. Поговорим, когда вернусь.
Солдаты местами выползли из своих нор: их интересует работа наших бомбометчиков. Они спорят - можно ли увидеть мину во время полета. Наблюдатели, боясь, что эти разговоры навлекут несчастье, сердито шикают на стрелков и гонят их обратно в каверны. Но солдаты не слушают, они непременно хотят увидеть мину. А наши мины шуршат и улюлюкают в воздухе, увидеть их невозможно.
В свете ослепительного солнечного дня видно, как истрепаны наши солдаты. По возрасту они неодинаковы, есть совсем молодые, а есть и почти старики. Но в одном все схожи: бледные, серые лица, как у людей после бессонной ночи, вялые движения, лихорадочно-беспокойные взгляды. Встречаются и безразличные, тупые, а порой даже довольные физиономии.
Солдаты здороваются со мной по-домашнему, без казарменной подтянутости, но я замечаю, что несколько человек уклоняются от приветствия, прячась из приличия за остальными. Я понимаю, что эта враждебность направлена не против меня лично, а против моего чина, против господина офицера. А мы, господа офицеры, еще подчеркиваем и с каждым часом углубляем наш разрыв с солдатами. Это наполняет меня глубоким беспокойством.
Дортенберга встречаю в окопах. В расположении второй роты сегодня ночью взорвался ящик ручных гранат. Услышав взрыв, итальянцы начали бешеный обстрел.
"Они боятся, а мы еще больше. Вот дух нашей войны", - думаю я.
Лейтенант приглашает меня к себе. Он - гурман, и нас ждет накрытый стол.
В этой роте очень строгая дисциплина. Лейтенант придирчив и требователен, перед ним все тянутся, ходят на носках. Когда такой подтянутый солдат стоит перед тобой, отдавая честь, в его отупевших глазах нет ни искорки мысли. Может быть, как раз в этом и заключается смысл дисциплины.
Ротный писарь приносит переписанный рапорт о сданном дежурстве лейтенанта. Из батальона выбыло свыше двадцати человек, из них семь человек убитых и один исчез. Исчез Антон Моравек.
- Куда он делся? - спрашиваю я лейтенанта. Дортенберг пожимает плечами и с возмущением смотрит на стоящего перед ним писаря.
- Вы что, с ума сошли, Берталан? Разве слово "касательно" пишется через два "с"? Вы хотите, чтобы я отправил вас в роту?
Писаря бросает в жар и холод.
- Виноват, я очень спешил, господин лейтенант, - лепечет он и убегает с листом, чтобы скорее исправить недопустимую ошибку.
- Ты спрашиваешь, куда он делся, - говорит лейтенант. - Возможно, что он находился в том помещении, где разорвались гранаты, а может быть, просто-напросто дал драпу. Думаешь, мало таких? Да, если бы не держали их в ежовых рукавицах, они бы нам показали.
Дортенберг глубоко убежден в том, что солдаты должны быть под железной пятой. Он говорит об этом так, как будто это само собой разумеется, и не понимает, что его слова являются уничтожающей критикой духа армии. Золотозубый смотрит на войну оптимистически. Он считает, что эта война была неизбежна и нужна. Дортенберг - барин, хотя нет, не барин, а просто очень богатый человек. А богатство делает человека барином, и это барство выражается у богача ярче, чем у представителя какой-нибудь благородной обедневшей фамилии.
Снова робко входит писарь и подает исправленный рапорт.
- Семь солдат выбыло. Чертовски дорогое удовольствие, - говорит лейтенант, пробегая рапорт.
- Дорогое? А что именно дорого? - спрашивая я.
- Да все дорого: амуниция, обучение, транспорт сюда, ежедневный рацион. Это же стоит денег. И вот какой-то дурацкий взрыв все уничтожает.
Во мне закипает возмущение, с губ готовы сорваться гневные слова, но вместо этого - осторожный взгляд на писаря.
- Да, предприятие нерентабельно, - говорю я иронически.
Золотозубый громко смеется, видимо, моя ирония не дошла до его сознания.
- Ба-ба-ба, - говорит он с набитым ртом, - но дирекция не останавливается ни перед какими затратами.
- Жаль, что мертвых нельзя утилизировать, - продолжаю я в том же тоне.
Лейтенант наконец понял, что я не разделяю его взглядов, и умолк. Когда мы встали из-за стола, он подписал каллиграфически переписанный рапорт, и мы отправляемся в штаб батальона.
По дороге Дортенберг обстоятельно рассказывает мне, что необходимо делать во время дежурства, предупреждает о капризах начальника штаба батальона, требующего донесений каждые полчаса. Правда, это можно делать только до полуночи, пока он не ляжет спать. Но, конечно, если случится что-нибудь экстраординарное, батальон надо известить немедленно.
Ход сообщения, по которому мы идем, настолько глубок, что его стены тянутся выше головы. Мне кажется, что мы идем по серой улице восточного города. Ходы сообщения ведут к естественным углублениям, которые очень часто встречаются на этом участке добердовского плато. Эти круглые ямы похожи на потухшие кратеры, но ясно, что они не вулканического происхождения, их вымыли дожди тысячелетий.
В первой воронке разместились в мирном сожительстве склад боеприпасов и перевязочный пункт. Дальше стены хода сообщения со стороны Бузи уже защищены мешками со щебнем. Дортенберга Клара не интересует, а я то и дело останавливаюсь и, взобравшись на гребень стены, пристально вглядываюсь в темную массу камней. Штаб батальона находится в нескольких воронках. Здесь воронки весьма благоустроенны, каверны хорошо пробетонированы, и на плодородной земле растут цветы. Цветники окаймлены изгородью из громадных осколков гранат, а местами и целыми неразорвавшимися гранатами. Эстетика войны.
- По-барски живут в батальоне, - говорит Дортенберг с нескрываемой завистью.
Лейтенанта Кенеза в штабе нет. Приходится ждать. Мы удобно устраиваемся в тени шрапнельного навеса и наблюдаем за этим новым, таким не похожим на наш, миром. Это мир штаба. Всего только полкилометра в тыл - и уже совсем другая жизнь. Даже рядовые одеты не так, как наши, их форма новее, опрятнее; видно, что люди устроены. Это те из солдат, которым удалось своими сильными локтями проложить дорогу к теплому местечку.
Это фронт - и все-таки не фронт. Сюда мины уже не долетят; гранаты еще могут, но штыковые атаки, пулеметный и ураганный огонь вовсе не беспокоят штаб. И все-таки фронт.
Лейтенант Кенез появляется в ходе сообщения, соединяющем первую воронку со второй, в которой для командира батальона выстроена настоящая подземная вилла. Лейтенант Кенез приглашает нас к себе. Его кабинет свежевыбелен, и свет он получает из окна. Под тем предлогом, что должен ознакомиться с расположением батальона, я прощаюсь с Дортенбергом и иду обратно на передовую.