- Волнуется она, - проводив Бочарова и Наташу, сказала Галя. - Все из-за Привезенцева из-за этого, из-за Феди-капитана. Бывало, что ни день, то письмо. А теперь вот вторую неделю ловит почту, и ничего нет. И я… я тоже волнуюсь, - робко добавила она, прижавшись лицом к груди мужа.
- Не надо, маленькая, не тревожься, - пропуская между пальцами ее волосы, прошептал Слепнев, - все будет хорошо, а подойдет время, в больницу поедем.
- Да нет, я не о том, - еще плотнее прижалась Галя к груди мужа. - Я про Наташу. Воюет этот Федя, а на войне-то мало ли что? Я знаю, Сережа, нехорошо так думать, но после того, как Наташа узнала, что Павел погиб, она вроде переродилась.
- Тяжелый был человек Павел Круглов, - хмурясь, проговорил Слепнев. - Трое детей народилось, а жизнь так и не наладилась.
Слепнев нежно гладил теплые плечи жены и впервые почувствовал, как внутри Гали шевельнулось и тут же затихло что-то трепетное, живое. Он ладонями сжал ее щеки, приподнял голову и в глубоких, счастливых глазах увидел, что и она впервые ощутила в себе новую, едва зародившуюся жизнь.
VI
Кирпичный дом с тремя окнами на улицу и двумя в переулок. Молодая, всего по второму телку, белолобая корова и около нее Наташа с новеньким подойником, который он, Павел Круглов, купил перед самой войной… Звонко журчат тугие струи молока. Очень, очень звонко. Так звонко, что ломит в висках и нарастающая боль сковывает все тело. Нет, нет!.. Почему же так горит голова? Да это же не молоко, не корова, не Наташа. Он, опять он, этот толстый, как переспелый огурец, охранник с черным пауком на рукаве. Он, он! Это его рыжие, щетинистые, как у Гитлера, усы. Что он хочет, зачем идет? Сейчас схватит за ноги, поволочет туда, за проволоку, в овраг, где добивают тех, кто обессилел…
Павел Круглов в ужасе сжимается, пытается подтянуть ноги, но они, как ватные, не шевелятся даже. А он, этот пузан, уже подходит к нарам, зовет второго, того, здоровенного, с красной мордой. Ручищи у него как медвежьи лапы. Одним тычком валит любого пленного. Бежать, спрятаться, хоть под нары…
Павел Круглов вскакивает и тут же валится.
- Лежите, лежите, Круглов, - сквозь кошмарный бред доносится до него женский голос, - вы же только заснули.
Туманя сознание, наплывает что-то мягкое, светлое. Это пруд, старый пруд перед домом в родных Дубках. На плотине кто-то полощет белье. Кажется, это Наташа. Это ее рассыпанные по плечам светлые волосы. Нет!.. Это не жена. Кажется, мать. Но мать уже умерла давно. "А может, и я умер, нет меня совсем?.."
- Выпейте вот, - прервал бредовое забытье все тот же певучий голос.
Круглов поймал губами ложку с горьким лекарством. В голове постепенно прояснилось, но тело размякло, стало совсем непослушным.
- Где я? - прошептал он.
- Лежите, лежите и не волнуйтесь, - успокоил его тот же голос, - дома вы, в госпитале партизанском.
"Дома, в госпитале, жив, значит, уцелел", - мысленно повторил Круглов и уснул.
Когда Круглов проснулся, рядом с его кроватью сидел Васильцов. Он был почти не похож на того Васильцова, каким запомнил его Круглов в бараке военнопленных. Худое лицо было чисто выбрито; рваную, пропитанную кровью гимнастерку заменили шерстяной свитер и черный пиджак; в серых глазах под кустистыми с проседью бровями светилась радость и даже озорство.
- Молодец, Павел, очнулся и на поправку пошел, - весело заговорил он, взяв горячую руку Круглова. - А мы, дружок, так переволновались за тебя! Шутка ли, второй месяц пластом лежит и в сознание не приходит.
- Степан Иванович, а как же это мы оттуда, из тех бараков, вырвались? - прошептал Круглов.
- Как вырвались-то? - нахмурился Васильцов. - Вырвались, Паша, дорогой ценой. Человек больше двухсот потеряли. Да каких! Самых смелых. Ты лежи, лежи, - остановил он хотевшего было привстать Круглова, - поправишься, все узнаешь. Коротко скажу: мы давно готовились к побегу; ты-то не знал ничего, больно слаб был. У нас в лагере сколотилась подпольная организация. В каждом бараке боевые группы сформированы. И оружие кое-какое припасли. В тот день, когда ты совсем ослаб и один в бараке остался, а нас на работу вели, двое охранников начали избивать пленного. Наши вступились и пристукнули конвоира. С этого и пошло. За полчаса всех охранников переколотили, оружие захватили, подняли всех пленных и ринулись в леса. Вот тут-то и началось самое трудное. Немцы части воинские подтянули, в погоню бросились. А у нас всего с полсотни винтовок и автоматов, да и патронов к ним всего десятка по два. Туго пришлось. Всех бы нас истребили, если бы не партизаны наши. А теперь и мы партизаны в отряде Бориса Перегудова. Так что, Паша, лежи спокойно, выздоравливай, сил набирайся. А сил-то нам много еще потребуется. За все с фашистами поквитаться надо. И поквитаемся!
Павел Круглов жадно ловил слова Васильцова, но из всего отчетливо понимал только одно: "Жив, жив, значит, уцелел. Теперь не умру, никто не убьет…"
* * *
В конце зимы 1943 года вокруг партизан в брянских лесах начали сгущаться грозовые тучи. Немецкие гарнизоны даже в маленьких деревушках вокруг лесов были усилены. На железнодорожных станциях почти каждую ночь выгружались все новые и новые воинские эшелоны гитлеровцев. Вражеское сопротивление партизанам настолько возросло, что за последние полмесяца не удалось провести ни одной серьезной операции. К тому же совершенно неожиданно порвалась связь с постоянной разведывательной группой отряда в Орле. Двое связных, посланных в Орел, не вернулись. Не возвратились также и связные, посланные в соседние отряды. Отряд Перегудова оказался отрезанным от внешнего мира. Нужно было восстанавливать связи и в первую очередь с разведгруппой в Орле, которая всегда снабжала отряд самыми свежими и достоверными данными о намерениях гитлеровцев. Добывали их не из случайных источников, а непосредственно из штаба 9-й немецкой армии генерал-полковника Моделя, той самой армии, которая занимала большую половину Орловского плацдарма и командующий которой был хозяином всего орловского участка фронта.
Еще не оправясь от полугодовых мук в немецком лагере военнопленных, Васильцов в дальние рейды выходил редко. Но он хорошо знал Орел и окрестные районы. А обстановка была столь угрожающей, что Перегудов после долгих раздумий разрешил ему пойти в Орел.
До выхода из лагеря оставалось еще около часу. Васильцов зашел в свою землянку, взглянул на спавшего на нарах Перегудова и, присев к столу, неторопливо достал первое и единственное за последние восемь месяцев письмо от жены и детишек, полученное уже в партизанском отряде. Кажется, в сотый раз перечитал он это длинное, на целых четырнадцати страницах письмо, и всегда каждая его буковка до слез волновала Васильцова. Да! Восемь месяцев назад жене сообщили, что он, Степан Васильцов, погиб в боях под Курском. А они, милые, и жена и детишки, не поверили этому, ждали, все восемь месяцев терпеливо ждали заветную весточку. "Великое спасибо и тебе, Машенька, и вам, детки, за веру в меня, в мои силы, за терпение и надежду. Я вернусь к вам, все пройду, все преодолею, но вернусь!"
Размечтавшись над письмом, Васильцов не заметил, как проснулся Перегудов. Поднявшись с нар, он пригладил взлохмаченные волосы, взглянул на часы и присел к столу.
- Ну, Степан Иванович, - гулко пробасил Перегудов, - ждем тебя через неделю, ровно через неделю и ни часом позже.
- Теперь уже не Степан Иванович, а житель славного города Киева Алексей Мартынович Селиванов, агент по закупке пушнины знаменитой фирмы "Ганс Штейман и сыновья".
- Да, да! - взахлеб засмеялся маленький, остроносый, никак не соответствовавший своей фамилии Перегудов. - Ты хоть на шапку мне пару овчинок цигейковых раздобудь. А то на все брянские леса позор: командир такого отряда, вроде генерал по чину, а шапка хуже, чем у солдата рядового.
- Что шапка! Я тебе настоящую боярскую шубу привезу, из соболей, из горностаев, ну, уж на худой конец из шкуры медвежьей.
Шутливо переговариваясь, и Васильцов и Перегудов изучающе смотрели друг на друга.
"Веселиться-то веселишься ты, - думал Перегудов, - но сам отчетливо знаешь, что может выпасть на твою долю. И хорошо это, за это и верю тебе".
"Правильно поступаешь, Борис Платонович, - мысленно одобрил поведение Перегудова Васильцов, - не читаешь нравоучений и наставлений. Значит, душой веришь мне, надеешься, что не подведу. И надейся, твердо верь: все, как говорят военные, будет в порядке".
- Ну, Борис Платонович, - торопливо встал Васильцов. - Мне пора. Смеркается уже, а к рассвету я должен быть на железнодорожной станции.
- И начать скупать пушнину.
- Вот именно! Пух-перо из штаба генерал-полковника фон Моделя!
* * *
Пробравшись в оккупированный гитлеровцами Орел, Васильцов не узнал этот старинный русский город, до войны тихий и задумчивый, весь утопавший в зелени небольших садов. Теперь это был не обычный город, где все напоминало о персонажах Тургенева, Лескова и Бунина, а какое-то военное поселение, сплошь наполненное солдатами и офицерами немецкой армии. На тесном, переполненном вокзале, на старых, с выбитым булыжником улицах, на редких бульварах и скверах, у подъездов домов и на перекрестках - везде и всюду темнели, желтели, отливали серебром мундиры, шинели и фуражки с фашистскими знаками и эсэсовскими повязками. Среди этого скопища военщины мелькали и тут же исчезали робкие фигуры гражданских. Даже городской рынок, такой же шумливый и многолюдный, как и в тридцатые годы, и тот кишел немцами в военной форме.
Васильцов проскользнул в дальний угол рынка и сразу же узнал так хорошо описанную Перегудовым явочную квартиру. Это был старый, с облупленной штукатуркой двухэтажный дом. У входа в подвал красовалась вкривь написанная на ржавом железе оригинальная вывеска:"Стой, гражданин! Взгляни на свою обувь. Если порвалась, заходи, починим".
Но хоть у многих орловчан Васильцов видел истрепанную обувь, в сапожную никто не заходил. Видать, орловчанам было не до обуви.
С полчаса покружив вблизи мастерской, Васильцов направился к облупленному дому и вошел в подвал. Сгорбленный, с морщинистым лицом и тусклым взглядом водянистых глаз сапожник, к счастью, оказался один.
Глядя куда-то поверх головы Васильцова, он безразлично выслушал слова пароля, с минуту посидел, о чем-то думая, потом неторопливо встал и, взяв Васильцова за руку, проговорил:
- Пойдемте, товарищ, заждались мы вас. Беда у нас великая…
Он провел Васильцова лабиринтом темных коридоров и, остановись у какой-то двери, прошептал:
- Всех наших гестаповцы схватили. Только одна связная уцелела. Ниночка Найденова.
Когда сапожник открыл дверь бледно освещенной комнаты, Васильцов увидел девушку в старом засаленном ватнике и по-деревенски повязанном грязном и порванном шерстяном платке. Васильцов взглянул в ее большие, в упор смотревшие на него открытые глаза и сразу же понял, что это она, Нина Найденова. Та самая девушка, которая целых полтора года, выполняя противную работу судомойки в столовой гитлеровского штаба, делала великое дело советской разведчицы и держала связь с партизанами.
- Здравствуйте, товарищ, - вполголоса ответила она на приветствие Васильцова, с особой нежностью произнеся последнее слово.
- Измучились вы, устали?
- Нет, я ничего, - проговорила Нина и, сморщив темное лицо, чуть слышно прошептала: - Вот наши все: и Люся, и Тоня, и Борис, и Валя - все арестованы. Непонятно как-то, - виновато глядя на Васильцова, продолжала она, - работали, все было хорошо, и вдруг все провалилось. Люсю и Тоню - они были официантками - сразу в столовой схватили, Валю - на квартире, а Бориса - водовозом он работал - во дворе, только с бочкой выехал. Мне наш повар шепнул: "Убегай, Нинка, тебя ищут". Я через двор, в огороды выскочила, к Оке сразу, там я в домике у одной старушки жила. Пробралась садом, посмотрела на домик наш - и похолодела вся. Машина стоит, черная, гестаповская, и эсэсовцы ходят. Куда деться? Я сразу сюда вот, к Ивану Семеновичу, - кивнула она головой в сторону сапожника, - вот и сижу тут. А у меня же сведений много, утром вчера Борис передал, чтобы сюда, к Ивану Семеновичу, отнести. Вот, все написано тут, - протянула она Васильцову свернутую бумагу. - А на словах Борис приказал передать, что фашисты готовят большое наступление против партизан. Сам Модель, как говорят немецкие офицеры, руководить будет. Грозятся начисто брянские леса выжечь и партизан всех с лица земли смести.
Васильцов развернул поданную Ниной бумагу и, вчитываясь в бисерные строки, еле сдерживал радость. На крохотном листочке были перечислены немецкие воинские части и соединения, занимавшие Орловский плацдарм.
- Да это же… Да это же, Ниночка, такие сведения!..
- Девушки наши - Люся, Тоня, Валя, - это они выведали, а Борис собрал все вместе, - с едва заметной гордостью сказала Нина и, опять помрачнев, горестно добавила: - Погибнут они. Замучают гестаповцы.
Васильцов хотел было успокоить ее, сказать, что еще не все потеряно и арест может быть случайным, но, взглянув в ее влажно блестевшие глаза, не смог выговорить ни слова.
- Товарищ, - после горестного молчания робко спросила Нина, - а вы были там, за линией фронта, в Красной Армии?
- Был, - ответил Васильцов, не понимая цели ее вопроса.
- А случайно, может, - еще робче продолжала расспрашивать Нина, - не приходилось вам встречать… слышать, может… Поветкин… Сергей… Командир он… Старший лейтенант был…
- Поветкин… Сергей, - повторил Васильцов. - Нет, Нина, не доводилось ни встречать, ни слышать…
VII
Командующий Воронежским фронтом генерал армии Ватутин вторую неделю ездил по соединениям и частям. И с каждым днем его все больше охватывала тревога. По наблюдениям войск на переднем крае и по данным разведки становилось все яснее, что над Воронежским фронтом нависает серьезная угроза. Здесь, в районе Харькова, Белгорода, Сум, перед южным, как его называли, фасом Курской дуги, который занимал Воронежский фронт, противник скапливал крупные силы. Одна за другой появлялись все новые и новые дивизии. Не рядовые дивизии, а отборные, самые сильные и боеспособные, такие, как "Мертвая голова", "Адольф Гитлер", "Великая Германия", "Райх", "Викинг". Это не могло быть случайностью. Гитлер обычно бросал эти дивизии на участки решающих событий. Видимо, и теперь их появление перед Воронежским фронтом означало подготовку немцами каких-то решительных действий.
Мысли о замыслах и планах противника так овладели Ватутиным, что он решил прервать поездку и вернуться в штаб фронта. Там, в тихой Обояни, отвлекшись от бесчисленных встреч и разговоров, можно спокойно все обдумать и выработать определенное решение.
Он наотрез отверг настойчивые просьбы генерала Федотова, дивизию которого он проверял, переночевать и в сумерки выехал в Обоянь.
Поднималась обычная для последних недель зимы колючая метель. Беспокойные порывы ветра гнали струи жесткого снега. Дорогу то и дело седлали вязкие перекаты. Мотор вездехода обидчиво ревел на них, фыркал и, вновь выкатив на чистую дорогу, урчал миролюбиво, но настороженно, ожидая новое препятствие.
Под эти, словно живые, переборы мотора мысли командующего потекли спокойнее, то перенося его в прошлое, то возвращая к тому, чем жил он теперь.
Как яркий кадр кино, память выплеснула вот такой же вьюжный вечер, когда он в братовой шубейке с заплаткой во всю грудь бежал из школы в Валуйках в родное Чупахино. Валуйки! Чупахино! А до них отсюда рукой подать, чуть больше полусотни километров. Не было тогда ни войны, ни стрельбы, ни дум этих неотвязных, а только ветер, колючий снег, сумка с книжками за спиной и предвкушение горячих щей, что нальет мать, когда он доберется домой.
И еще вот так же гуляла поземка. И тоже не так далеко. У Луганска, у Старобельска. Но тогда свистел не только порывистый ветер. Пули белогвардейские звенели над головой. И не было тогда этого удобного сиденья в вездеходе, генеральской бекеши на меху и каракулевой папахи. Шинель с обожженными полами, заячий треух, винтовка на веревочке вместо ремня и к ней два десятка патронов. Кончался тогда двадцатый год, а самому еще не было и девятнадцати.
Сколько пронеслось в его жизни вьюг и метелей! И таких вот хотя и беспокойных, но неопасных, и более буйных, грозных. А ненастные осени и знойные лета…
Да, памятно и горькое лето сорок первого года. Тогда впервые на поле боя познал он хваленые приемы Манштейна.
Вот и опять Манштейн. Вновь (в который уж раз!) война столкнула их - пятидесятишестилетнего фельдмаршала Манштейна и сорокадвухлетнего генерала армии Ватутина.
Сороковой год. Манштейн - заместитель начальника немецкого генерального штаба. А он, Ватутин, заместитель начальника советского Генерального штаба.
Манштейн - автор плана разгрома Франции, и он же командир головного танкового корпуса, который тараном пробился через французские войска и первым форсировал Сену. Танковый прорыв! Идея-то, собственно, гудериановская. Но осуществил ее Манштейн. А у нас на Северо-Западном фронте в сорок первом? Манштейн тоже бросился в танковый прорыв. Это же повторил он и прошлой осенью, когда шел на помощь окруженной армии Паулюса.
Так на что же сейчас нацелился фельдмаршал Манштейн, стягивая танковые дивизии к Харькову, к Белгороду, к Сумам? Опять танковый прорыв? Ну, нет уж, господин фельдмаршал, на этот раз попадет вам похлестче, чем на Северо-Западном и в приволжских степях. Это вам не Франция, и не Польша, и не сорок первый год. Не допустим не только прорыва, но и удара не дадим нанести. Сорвем ваши замыслы еще до начала их осуществления.
Эта мысль о срыве вражеского удара так захватила Ватутина, что, приехав в штаб фронта, он, не отдыхая, сразу же вызвал к себе начальника штаба и своих заместителей. В разговоре с ними у него все отчетливее прояснялась общая картина положения на фронте и все настойчивее утверждалась мысль о срыве замыслов противника нанесением упреждающего удара по его, видимо, еще не готовым к наступлению войскам.
Как и всякий человек твердой и непреклонной воли, а генерал Ватутин был именно таким, он, приняв решение, весь отдавался подробнейшей подготовке всего, что нужно было для выполнения этого решения. Так было и сейчас. Ватутин приказал начальнику штаба и своим заместителям держать замысел упреждающего удара в строжайшей тайне и поручил им незамедлительно подготовить свои соображения о предстоящих действиях.