В тот день - вы знаете, о каком я говорю дне,- мы проснулись рано-рано. Мы проснулись потому, что окна всю ночь были открыты, и нас разбудил влажный шелест клена - он протягивал зеленые лапы свои прямо к нашим окнам. Клен шелестел листьями так влажно и так сладко, будто ручей плескался под окном. И капли стекали по листьям и шлепались об листья,- видно, ночью выпал небольшой дождик. И от всего этого мы проснулись очень рано. Над клумбами и газонами, над асфальтом и травами стоял чуть заметный утренний дымок. Солнца еще не было видно, а земля уже парила, курилась синеватым дымком. В субботу мы сдали очередной экзамен и сегодня собирались с утра куда-нибудь поехать. В Останкинский музей или еще куда-нибудь, пока не решили. Умывшись, всей комнатой мы зашли к Марьяне. Девочки занимались своими туалетами, Юдин сидел у окна и слушал музыку. Марьяна в пестром халатике, с полотенцем на плече вышла из комнаты. Мы тоже стали слушать музыку. Кто-то пел арию из "Искателей жемчуга". Я смотрел в окно, которое выходило в тупичок под названием Матросская тишина, и слушал эту арию.
Вот так было за минуту до того, как смолкла ария из "Искателей жемчуга", и после небольшой паузы мы услышали тяжелый голос диктора. Еще не осмыслив того, о чем сообщал он, мы столпились у репродуктора и, ничего не понимая, растерянно смотрели в одну черную точку.
Солнце заливало комнату, а из репродуктора тяжело падали на нас страшные слова.
На рассвете, в то время, когда, наверное, уже кончился короткий дождик, и клен под нашим окном влажно шелестел листьями, и мы еще не проснулись, враг переступил границу и бомбы уже падали на Киев, где жил брат Толи Юдина, на Минск и другие города.
Шумно вошла с умытым, сияющим лицом Марьяна.
- Мальчики!-воскликнула она и осеклась. Застыла на месте с полотенцем в руках. Потом из остановившихся глаз ее быстро-быстро начали выступать слезы. Марьяна покорно смахнула их и сразу стала совсем другой. Она тихо повесила полотенце, положила на этажерку мыльницу, зубную щетку и пасту. Она делала это не спеша, обстоятельно, словно сейчас это было самой главной ее заботой. Так вешают полотенца и кладут мыльницы и зубные щетки на этажерку, когда в доме лежит покойник.
Радио наконец затихло. Ребята молчали. Полупри-чесанные девочки тоже молчали. У меня противно как-то ныло в коленях. Мне захотелось почему-то сесть не на стул, а прямо тут, где стоял,- сесть на пол. Но я не садился, и от этого было просто невыносимо. И я стал ходить туда-сюда по комнате. Тогда зашевелились остальные, задвигались. И первым заговорил Витя Ласточкин.
- Вот так,- сказал он и начал тереть ладонью лоб.
А потом уже сказала Марьяна.
- Ну что ж, мальчики,- сказала она покорно,- пойдем воевать...
Юдин грустно усмехнулся:
- Ты?
- А что?
Подошел Коля и одной рукой обнял меня за плечи. Он ничего не сказал, но я все понял: раз уж началась война, будем воевать.
- Надо ехать в институт,- сказал Витя Ласточкин.
И мы беспрекословно ему подчинились, поехали в институт.
Представьте себе, не одни мы догадались, что надо ехать в институт. Там уже было много студентов, несмотря на выходной день. И когда в институтском дворе, в коридорах, на лестницах собралось много народу, нам перестало быть страшно. Мы шумели и толкались вместе со всеми, обсуждали разные вопросы, бегали зачем-то со двора в здание, а из здания снова во двор, и нам уже совсем было не страшно. Заседал комитет комсомола вместе с нашими партийными руководителями, а мы ждали, что будем делать дальше. Мы ждали, волновались и поэтому много шумели и много бегали без всякого толку. И только когда закончилось заседание комитета, вся наша беготня и суета приобрела определенный смысл и деловое направление. По курсам стали записывать добровольцев.
На нашем курсе список вел Витя. Он сел за стол в небольшой аудитории. Под номером первым он записал себя - Ласточкин Виктор Кириллович. Потом поднял глаза на толпившихся возле него ребят. Я поразился: у него было взрослое лицо, взрослое и строгое. Он уже побывал на одной войне. Но Витя, наверное, и не подумал, что из него уже не получится солдат - ведь у него не было ступней. Однако он старательно вывел свою фамилию под номером первым и поднял глаза на ребят.
Когда подошла наша очередь, я наклонился над столом н так, чтобы слышал только Витя, сказал ему:
- Витя, надо записать Колю, но ведь он же исключенный и вообще... как тут быть?
- А может, он не хочет? - сказал Витя и посмотрел на Колю. Но тот ничего не ответил, потому что у него неожиданно дрогнули губы и их как бы свело на минуту.- Ладно, Николай, беру это дело на себя! - И вписал Колину фамилию: Терентьев Николай Иванович.
В этот же день списки добровольцев отвезли в военкомат. Витя передал нам слова военкома: "Ждите,- сказал военком,- когда понадобитесь, вызовем".
И мы стали ждать.
17
Страшным было то воскресенье. Оно было последним днем мира: казалось, что улицы, магазины, метро, трамваи, солнце по-прежнему оставались такими же, как и всегда. Но это только казалось: уже шел первый день войны. Все мирное быстро становилось военным - и Москва и ее люди.
Из общежития нас расселили по школам. Студенческий городок готовили для госпиталя.
Мы работали на заводе - рыли котлованы под новые цехи. Работали по двенадцати часов в сутки, но жили не этим, а сводками с фронта. Жили от сводки до сводки и ждали вызова. Ночью дежурили на крыше девятиэтажной школы. После первого налета бомбардировщиков стали дежурить на чердаках.
Потом налеты участились. Однажды мы возвращались с работы, и не успели пройти наш переулок, как завыли сирены, и вдруг за спиной у нас так хрястнуло, что мы попадали на брусчатку. Я подумал, что уже убит. Но оказалось, что нет. Да, подумал я тогда, надо скорее идти на фронт. В нашей школе не хватало коек, и мы спали, когда не дежурили на чердаке, прямо на полу. В углу, на одном матрасе, спали Юдин и Марьяна, как муж и жена. Раньше бы мы удивились этому, а теперь нам это даже нравилось.
В ту ночь, когда я подумал, что меня убили, Коля придвинулся ко мне и начал нашептывать.
- Наверное,- говорил он,- про нас забыли в военкомате. Войска отступают, а мы тут роем котлованы. Рыть могут и другие, женщины. Надо сходить в военкомат и узнать.
Коля похудел, лицо у него заострилось, на верхней губе образовался густой пушок, почти усы. И Наташки в Москве не было. Наташка была на окопах. Где-то под Москвой рыли противотанковые траншеи.
Перед отъездом Наташка забежала к нам попрощаться с Колей - в белой кофточке и лыжных брюках и с рюкзаком. Первый раз она никого не стеснялась и так плакала, так целовала Колю, что я подождал немного, а потом ушел в коридор.
Мы посоветовались с Витей и на другой день, после ночной смены, поехали в военкомат. С нами не было только Левы Дрозда. Он почувствовал себя плохо, и мы отпустили его домой.
В военкомате битком набито народу. Почти полдня пришлось ждать. Но мы все же попали к начальнику. Он не только не поздоровался с нами или хотя бы пригласил сесть, он прямо заорал на нас.
- Не могу же я триста раз говорить одно и то же,- кричал он, разводя руками.- Есть же, черт возьми, порядок какой-то! Или нет его?..
Но мы уже были у самого стола. И Витя уже перебивал начальника ровным заискивающим голосом. Первый раз я услышал, как говорит Витя заискивающим голосом. А он говорил одно и то же, одно и то же. Всего два слова. "Товарищ полковник! Товарищ полковник!"
- Ну что, товарищ Ласточкин! - смягчился полковник. Мы переглянулись: оказывается, он знает товарища Ласточкина.- Я же вам сто раз уже сказал: не иМЪю права.- Развел руками и тяжело опустился в кресло. Потом посмотрел на нас и вроде обрадовался чему-то.- Вот еще знакомый,- сказал он и показал на Юдина.- Юдин, кажется?
Юдин уставился в пол и стал медленно краснеть. И вдруг военный человек, полковник, неожиданно для нас сказал:
- Господи! Ну что мне с вами делать? Садитесь.
И мы сели. Полковник совсем успокоился и сказал, что Ласточкину, поскольку он участник финской войны, подыщет военную работу. Что же касается Юдина, то пускай он не сетует. Белобилетник есть белобилетник.
Он повторяет последний раз: ничего сделать не сможет. Остальные, то есть мы с Колей, будут вызваны, когда это понадобится.
- И не думайте, пожалуйста,- сказал он под конец,- что война кончится сегодня к вечеру. Хватит и на вашу долю. А теперь не мешайте работать. Будьте здоровы.
Когда мы вышли, Юдин угрюмо сказал:
- Все равно меня возьмут. Я же почти все вижу.- И он прикрыл ладонью таинственный левый глаз, на котором было небольшое мутноватое бельмо.
- Может быть,- грустно ответил Витя.- Все это придирки. Зачем придираться, когда идет война?
Через несколько дней Витю вызвали к военкому и дали боевое задание - руководить курсами медсестер. Витя скрепя сердце согласился. Он переехал под Москву, где были организованы эти курсы, и нас стало на одного меньше.
Мы продолжали ждать вызова. Юдину ждать было бесполезно, поэтому он действовал. Действовал, как всегда, молчаливо и скрытно. Ночью работал, днем метался по каким-то местам. Однажды пришел возбужденный, радостный.
- Устроился, - говорит, - в отряд парашютистов.
Но радость оказалась преждевременной. Его опять забраковали. Но, видимо, не зря он считался среди нас самым умным и начитанным. В нашем классе, где мы спали на полу, появились таблицы, по которым медицинские комиссии проверяли зрение призывников. Где он их достал? Наверное, просто украл. Таблицы эти Юдин при-коЛол к классной доске и начал тренировку. Отходил на определенное расстояние - он знал, на какое расстояние надо отходить,- и кто-нибудь из нас, чаще это делала Марьяна, показывал карандашом на какую-нибудь букву алфавита или фигурку. Юдин должен был назвать букву или фигурку. Сначала у него ничего не получалось. Потом он стал угадывать все чаще и чаще, пока не вызубрил наизусть все таблицы. Так удалось ему обмануть очередную комиссию, и он был зачислен в специальный отряд службы ВНОС - воздушное наблюдение, оповещение, связь.
Юдина обмундировали. В красноармейской форме - в гимнастерке не по росту, в пилотке, ботинках с черными обмотками - он был счастливым, молодцеватым и немного нелепым. Марьяна вертела его перед собой и все говорила:
- А правда, ребята, Юдин молодец? Вот пилотка только маловата. Ты обязательно, Толя, перемени. Слышишь?
Распрощались и с Юдиным. Он служил в своем ВНОСе где-то под Москвой, и Марьяна один раз уже ездила к нему.
Через неделю, в начале августа, получили повестки и мы - целая группа ребят, в том числе Коля, я и Лева Дрозд. Дрозд попал в артиллерийское училище, мы с Колей - в пехотное.
Но вместо училища мы получили назначение следовать до города Саранска, в какую-то запасную часть. Старшему группы вручили документы, и мы отправились на вокзал. До отхода поезда оставалось два часа, которые показались нам целой вечностью. Нас провожала Марьяна. Мы толкались на перроне, старались о чем-то разговаривать, но каждый, наверное, думал об одном: как сложится наша солдатская судьба. Ведь мы были уже солдатами, хотя еще и в своих гражданских пиджачках.
Один черненький такой крепышок подошел со своей девчонкой к старшему и попросил на полчаса отлучки.
- Мы сбегаем,- сказал он,- распишемся, тут недалеко.
И они, взявшись за руки, побежали расписываться.
- Зря,- сказал я.
- Почему же зря? - вступилась за молодоженов Марьяна.
- А вдруг что случится? Убьют, например. Будет вдовой.
- Зачем ты говоришь глупости?
- Но ведь могут же убить?
- Перестань. Нашел о чем говорить.
Я перестал и извинился перед Марьяной за этот глупый разговор. Но Коля неожиданно продолжил.
- А я тоже бы расписался, - сказал он. - Понимаешь? Одно дело сражаться вот так, а другое дело мужем. Когда у тебя за спиной родина и еще Наташка, жена твоя... Если удастся, обязательно распишусь.
- Ты прав,- сказал я и подумал: что же будет с нами?
Первый раз в жизни мне так хотелось знать, что будет дальше, хотя бы за день вперед, или за два дня, или же за целый месяц вперед.
Молодожены прибежали буквально перед самым отходом поезда. Далее не успели попрощаться как следует. Они раскраснелись и сияли от счастья. Только когда уже поезд тронулся и муж начал махать кепкой, жена не выдержала. Она пробежала немножко вслед за вагоном, потом остановилась и заплакала. А Марьяна крикнула нам:
- Обязательно пишите, ребята!
Долго мы смотрели в окна, а потом стали устраиваться. Ребята подобрались веселые. Все время шутили, даже над мужем немножечко посмеялись, так просто, по-дружески, не обидно для него. И перезнакомились незаметно, под шуточки...
Запели военные песни. А мне очень хотелось разговаривать, разговаривать с кем-нибудь, чтобы не думать одному черт задет о чем.
- Сколько продержалась Парижская коммуна? - спросил я Колю.
Я и сам не знал, почему задал этот дурацкий вопрос. Коля повернулся ко мне и посмотрел как на ненормального.
- Ты что?
- Нет, правда. Сколько продержалась Парижская
коммуна?
Тогда он ответил вторым голосом своим, но немного грубовато, рассерженно:
- Она и сейчас держится.
Мне не хотелось развивать глупый разговор, но в то же время я не мог удержаться, что-то подмывало меня.
- Коля! А что, если и нам срок отпущен какой-то? И будут потом вспоминать о нашей жизни как о светлом сне человечества. А?
Коля повернулся ко мне, и в глазах его шевельнулась тревога и отчуждение.
- Знаешь что? - сказал он.- Этого никогда не случится. Мы их все равно разобьем.
Я тоже думал, что мы разобьем их. Но меня просто подмывало заглянуть в бездну. Вот немцы займут всю страну, даже всю Сибирь - что тогда будет? Если кто останется из нас в живых, мы заставим себя умереть. Все умрем. Даже в моем дурацком воображении я не находил места для подневольной жизни.
- Ты не подумай, Коля,- сказал я.- Мы, конечно, разобьем их. Просто на минуту я интеллигентом сделался.
- Интеллигентом был Ленин,- ответил Коля.- Ты просто раскис. Давай лучше петь.
Мы пристроились к песне.
Эх, махорочка, махорка!
Подружились мы с тобо-о-он...
Поздно вечером, когда улеглись спать,- наши потки были верхние, друг против друга,- мы с Колей тихонько спели на два голоса нашу любимую песню "Трансвааль, Трансвааль, страна моя, горишь ты вся в огне". Между прочим, мы ее пели и тогда, в поезде, когда, первый раз ехали в Москву из Прнкумска, когда проводник прогнал нас с открытой площадки тамбура. Очень хорошая песня.
18
В Саранск поезд пришел на рассвете. Можно сказать, почти ночью. Потому что, когда мы пришли в красные трехэтажные казармы, чтобы переждать до утра, там, в коридорах, в табачном дыму еще стоял ночной сумрак. Переждать до утра было невозможно: одни только лестницы были свободны, а в коридорах - мы осмотрели все три этажа - вповалку лежали люди. Они лежали так тесно и в таком беспорядке, что негде было ступить даже одной ногой. И сплошь одни мужики, огромное количество мужиков. Они были в диком рванье. Никто, наверное, уже лет сто не надевал на себя того, что было на них сейчас надето. Они шли на войну, знали, что получат обмундирование, поэтому оделись в такую рвань, какую можно было достать только с трудом. Все они спали мертвецки. Смотреть на них было жутко, потому что это же те солдаты, которые должны были в конце концов остановить врага.
Картина была до того угнетающая, что мы не стали даже пытаться найти себе место, поскорее выбрались на воздух. Бродили возле казармы сонные и погрустневшие. Потом пошли в город, который уже просыпался, и слонялись там до открытия комендатуры. Комендант объяснил нам, как пройти в лагерь, к месту нашего назначения. Все это время то и дело перед моими глазами как наяву вставали коридоры, заваленные спящими людьми.
Лагерь стоял в лесу, в нескольких километрах от города. Зеленые шалаши с плоскими крышами, между ними вытоптанная трава, уже хорошо пробитые тропинки, В глубине дымилась походная кухня, чуть в стороне от шалашей - брезентовая палатка для командования. Когда мы пришли, в лагере стояла тишина, редкие мелькали меж деревьев и шалашей дневальные, несколько человек у походной кухни чистили картошку. Нас внесли в список, то есть поставили на довольствие, и развели по шалашам, а после обеда у нас уже были свои отделения, взводы и роты, и мы с Колей в составе отделения ушли на занятия. Народ весь был гражданский, одетый кто во что горазд, но молодой, непохожий на тех, что мы видели в казарме.
На следующее утро мы получили оружие. Оружие, правда, не настоящее- деревянные палки с зеленой неочищенной корой и вместо ремней бельевая веревка. Но мы быстро освоили это оружие и лихо кололи им чучела, делали "на плечо", "к ноге" и другие несложные артикулы. Главное, мы были в строю. Нам понравилось на зорьке вставать по сигналу, выстраиваться по росной траве на утренний осмотр, а потом упругим строем идти на занятия, прижимая локтем суковатую подругу, с веревкой через плечо. Мы усердно печатали шаг и чувствовали себя настоящими воинами.
Каждый день у брезентовой палатки собирались какие-то группы, оформляли документы и уходили из лагеря. Сначала мы не обращали на это внимания, но скоро нам стали надоедать наши деревянные, ненастоящие винтовки, кончились московские запасы, а в лагере кормили совсем плохо, не было питьевой воды, сводки по-прежнему были тревожными, и вообще все было не то. Мы стали приглядываться к палатке, томительно ждать своей очереди, когда и нас вызовут, чтобы отправить куда-то.
Может, потому, что мы жили в лесу, в глуши, война отсюда казалась бесконечно далекой. О ней напоминали только сводки да изредка забредавшие самолеты- то ли наши, то ли чужие, различать их мы еще не умели.
И оттого, что воина казалась отсюда бесконечно далекой, но она все же была, тягостная нелепость нашего положения томила нас еще больше. Однажды, когда мы кололи своими палками истерзанные чучела из связанных прутьев, на полянке появился командир роты. Заметив его, отделенный подобрался весь и скомандовал:
- Отделение, стройся! Смирно! - И, сделав навстречу идущему несколько великолепных шагов, отрапортовал: - Товарищ старший лейтенант, отделение занимается штыковым боем.
- Вольно,-сказал небрежно старший лейтенант.
- Вольно!-отчеканил командир отделения.
Мы поломали строй и стали переглядываться между собой, делая всякие догадки. Каждую минуту мы ждали важных новостей. Поговорив с отделенным, старший лейтенант подошел к нам.
- Как держишь винтовку, товарищ боец? - сурово обратился ко мне командир.
Я держал свою палку на плече, как удочку. После этого замечания я снял ее и поставил перед собой вроде посоха. Командир снова сделал замечание, повысив голос. Тогда я приставил палку к ноге и стал по стойке "смирно". Он оглядел меня с головы до ног, добавил: