- Ты знаешь Омбре? Я хочу сказать - лично, не только понаслышке.
- Мы были вместе в бою под Вердуно. Казалось, это произвело на него впечатление, как бы застало врасплох, и Мильтон решил, что во времена Вердуно Немега еще не был на холмах.
- Вот оно что, - сказал он. - А Омбре нет.
- Нет?! Ты морочил мне голову каким-то Вальтером и его несчастной винтовкой, чтобы теперь объявить, что Омбре нет? А где он?
- В отлучке.
- Где именно? Как далеко?
- За рекой.
- Я сойду с ума. А что ему понадобилось за рекой?
- Я как раз хотел тебе сказать. Он добывает бензин. Что-нибудь, заменяющее бензин.
- Сегодня вечером он не вернется?
- Скажи спасибо, если он появится здесь сегодня ночью.
- Я пришел по важному и очень срочному делу. У вас есть пленный фашист?
- У нас? У нас их не бывает. Мы теряем их в ту же минуту, как берем в плен.
- Мы не мягче вашего. Это видно из того, что у нас тоже их нет и что мы просим у вас.
- Это что-то новое, - сказал Немега. - И мы, стало быть, должны дарить вам пленных?
- Дать в долг. Только и всего. А комиссар, по крайней мере, на месте?
- У нас еще нет комиссара. Пока что к нам иногда заглядывает комиссар из Монфорте - там штаб нашей дивизии.
Немега отошел, чтобы прибавить света в керосиновой лампе, и, возвращаясь, спросил:
- Что вы собираетесь делать с пленным? Обменять на одного из ваших? Когда его сцапали?
- Сегодня утром.
- Где?
- На противоположном склоне, со стороны Альбы.
- Как?
- Туман. У нас было сплошное молоко.
- Это твой брат?
- Нет.
- Значит, друг? Ясно, раз ты шлепал по грязи в такую даль. Но неужели вам не под силу там у себя поднять всех на ноги и взять одного пленного?
- Под силу, конечно. Наши уже действуют. Вот почему мы уверены, что сумеем вернуть вам долг. Но это тебе не виноград, с которым все ясно: пришел сентябрь - снимай урожай. Тут, глядишь, не один день уйдет, и, может, пока мы с тобой пререкаемся, моего товарища уже поставили к стенке.
Немега выругался - негромко, но с чувством.
- Значит, нет у вас пленного?
- Нет.
- Рано или поздно я увижу Омбре и расскажу ему о своем сегодняшнем приходе.
- Можешь рассказывать ему все, что угодно, - сухо ответил Немега. - У меня совесть чиста. Повторяю тебе, нет у нас пленных, это правда. Впрочем, подожди, я сведу тебя с одним человеком, он объяснит, почему у нас их нет.
- Не вижу смысла… - начал Мильтон, однако Немега уже скрылся в глубине дома, зовя:
- Пако, Пако!
При звуке этого имени Мильтон содрогнулся. Неужели тот Пако, которого он знает? Нет, не может быть, наверняка это другой Пако. И все же партизан по кличке Пако не должно быть так уж много.
Он снова услышал голос Немеги, зовущего Пако: теперь он звучал с раздражением, уже не так громко.
Мильтон думал о Пако, который раньше, в начале лета, был бадольянцем. Потом он поцапался с Пьером, своим командиром, не согласившись с каким-то его требованием, и исчез из Неиве, где стоял его отряд; кто-то высказал предположение, что он подался к красным, "И все равно не может быть, что это тот самый Пако", - решил в конце концов Мильтон.
Но это был он, тот же, что прежде, - огромный, неповоротливый, с руками, похожими на лопаты пекаря, с рыжеватым чубом на желтом лбу. Войдя, он сразу узнал Мильтона. Он всегда отличался общительностью, а на этот раз, в кои веки, Мильтон тоже держался рубахой-парнем.
- Мильтон, старый проныра, ты помнишь Неиве?
- Еще бы. Но потом ты ушел. Из-за Пьера, что ли?
- Ошибаешься, - ответил Пако. - Все считают, будто я смотался из-за Пьера, только это не так. Мне не нравился Неиве.
- А мне ничего.
- Не дай бог. Под конец я уже готов был на стену лезть, сон потерял. Пускай я это внушил себе, но мне не нравились окрестности, раздражало, что Неиве состоит из двух поселков, что посредине проходит железная дорога! Под конец даже звон тамошних колоколов, отбивающих время, и тот стал для меня невыносимым.
- А как ты теперь, у красных?
- Вроде неплохо. Но красный ты или голубой, не в этом главное, главное - отправить на тот свет всех чернорубашечников, всех до последнего.
- Правильно, - согласился Мильтон. - Ты не скажешь, у Омбре есть пленный фашист?
Пако покачал головой.
- Закури английскую, - предложил Мильтон, протягивая ему пачку.
- С удовольствием. Почему бы не выкурить одну для пробы? Когда я был у голубых, англичане еще не сбрасывали посылок.
- Это правда, что Омбре нет?
- Он за рекой. Легкие сигаретки, бабские.
- Да. Значит, у вас нет пленного?
- Ты опоздал на один день, - шепотом ответил Пако.
Мильтон беспомощно улыбнулся.
- Лучше бы ты мне этого не говорил, Пако. А кто он был?
- Капрал из дивизии "Литторио"{}.
- То, что нужно.
- Дылда. Ломбардец. Ты ищешь пленного на обмен? Кого из ваших взяли?
- Джордже, - сказал Мильтон. - Нашего товарища из Манго. Может, ты его помнишь. Красивый парень, блондин, аккуратный…
- Кажется, был такой.
Мильтон опустил голову и поправил карабин на плече.
- Только вчера, - шепнул Пако, - только вчера мы его отправили.
Они вышли на гумно. Те четверо или пятеро, что недавно были там, исчезли неизвестно куда; собака рванулась на цепи с хрипом удавленника. Было невероятно темно, и дул бешеный ветер, завиваясь вихрем, как будто вертелся, ловя себя за хвост.
Пако решил проводить Мильтона до дороги и потом еще немного.
- Я всегда считал: побольше бы таких голубых, как ты, - сказал он.
Они вышли на дорогу.
- Хочешь знать, как он умер? - спросил Пако.
- Нет, мне достаточно знать, что он мертв.
- В этом можешь не сомневаться.
- Твоя работа?
- Нет, я его только проводил. В лесок, которого отсюда не видать. И тут же обратно. О таких делах люди молчат, правильно?
- Правильно.
- Он кричал. Знаешь, что он кричал? Да здравствует дуче!
- Его воля, - сказал Мильтон.
Дождя не было, но в объятиях ветра взъерошенные акации отряхивались от капель, резко, едва ли не с вызовом. Мильтона и Пако била дрожь. Массивная известковая скала чуть белела в темноте.
Пако понял - Мильтон проглотит все, что он расскажет, и начал:
- Целое утро вчера я только и слышал от него, что про эту сволочь дуче. Пленный был на моем попечении. Часов в десять Омбре послал мотоцикл за священником из Беневелло. Видите ли, капралу понадобился священник. Да, кстати, этот пастырь из Беневелло вчера утром меня рассмешил, а сейчас я посмешу тебя. Вылезает он из коляски - и бегом к Омбре: "Все, хватит, можно подумать, что на мне свет клином сошелся и, кроме меня, некому исповедовать приговоренных вами к смерти! Сделайте милость, обращайтесь в следующий раз к моему коллеге из Роддино. Во-первых, он моложе меня, да и живет поближе, а во-вторых, лучше делать это по очереди, через раз, поймите, Христа ради".
Мильтон не засмеялся, и Пако продолжал:
- Слушай дальше. Священник и капрал уединяются на лестнице, которая в подвал ведет. Я и еще один наш, Джулио его зовут, стоим наверху наготове, чтобы пленный не выкинул какого-нибудь фокуса. Но из того, что они говорили, мы ничего не понимали. Минут через десять они поднимаются назад, и на последней ступеньке священник ему говорит: "Я уладил твои отношения с богом, а с людьми, увы, не могу", - и сматывается. Мы остаемся втроем - я, Джулио и капрал. Капрал дрожит, но не очень. "Чего мы ждем?" - спрашивает. А я ему: "Твое время еще не подошло". - "Ты хочешь сказать, что сегодня этого не будет?" - "Будет, только не сразу". Тогда он с размаху плюхается посреди двора в самую грязь, обхватывает голову руками. Я ему говорю: "Может, хочешь написать письмо, чтобы передать священнику, пока он не уехал…" А он в ответ: "А кому мне писать? Я ведь сын шлюхи и невидимки. Или хочешь, чтобы я написал президенту подкидышей?" Тут Джулио вставляет словечко: "Я вижу, в этой вашей республике полным-полно ничьих детей". После этого Джулио говорит, что должен на пять минут уйти по делам, и уходит, оставив мне оружие. "В сортир приспичило", замечает капрал, не глядя ему вслед. "А тебе не надо?" - спрашиваю. "Может, и надо, только стоит ли?" - "Ну, выкури тогда сигаретку", - говорю и протягиваю ему пачку, но он отказывается. "Я не курю. Ты не поверишь, но я некурящий". - "Да закури. Они некрепкие, вполне приличные сигареты". - "Нет, я некурящий, если я закурю, буду кашлять - не остановишь. А я хочу кричать. Только это мне и остается". - "Кричать? Сейчас?" - "Не сейчас, а когда подойдет мое время". - "Кричи сколько хочешь", - говорю. "Я буду кричать: да здравствует дуче!" - предупреждает он. "Да кричи что хочешь, - говорю, - нам все равно. Только подумай, чего зря горло драть? Твой дуче - большой трус". - "Врешь, - заявляет он, - дуче - великий герой, самый великий. Это вы, вы большие трусы. И мы, его солдаты, тоже трусы. Если бы мы не были такими трусами, если бы не думали только о собственной шкуре, мы бы уже всех вас перебили, наше знамя уже развевалось бы над последним из ваших холмов. Но дуче ты не тронь, он самый великий герой, и я умру со словами: да здравствует дуче!" А я ему: "Сказал тебе, можешь кричать что хочешь, но повторяю: по-моему, ты это зря. Я уверен, ты умрешь гораздо лучше, чем он, когда придет его час. И это будет скоро, если на свете есть справедливость". А он мне: "Я тебе повторяю, что дуче самый великий герой, невиданный герой, а мы, итальянцы, мы все, и вы, и мы, слизняки, недостойные его". А я ему: "Учитывая твое положение, не хочу с тобой спорить. Но твой дуче самый великий трус, невиданный трус. Я прочел это у него на лице. Как-то мне в руки попала газета. У вас тогда все в порядке было, и полстраницы в газете занимала его фотография. Я ее битый час изучал. Так вот, я прочел это у него на лице, И если я так упорствую, то потому только, что не хочу, чтобы ты зря горло драл, крича перед смертью: да здравствует он. Для меня это ясно как божий день. Когда придет его очередь, как пришла твоя, он не сумеет умереть как мужчина. И даже как женщина. Он сдохнет, как свинья, для меня это ясно. Потому что он отъявленный трус". - "Да здравствует дуче", - говорит он мне, но не громко, по-прежнему сжимая голову руками. Я не теряю терпения и стою на своем: "Он грандиозный трус. Тот из вас, кто умрет, как последний слизняк, все равно по сравнению с ним умрет, как бог. Потому что твой дуче - колоссальный трус. Самый трусливый итальянец, какого видела Италия, с тех пор как она существует, и равного которому никогда не будет в ней, даже если она просуществует миллион лет". - "Да здравствует дуче", - повторяет он, и опять вполголоса. Потом вернулся Джулио и сказал мне: "Говорят, надо кончать". И я - капралу: "Вставай". - "Ясное дело, - соглашается он, - нечего рассиживаться на солнце". А ты заметь, дождь лил как из ведра.
Они остановились недалеко от мостика.
- Дальше меня не провожай, - сказал Мильтон. - Одно противно: снова купаться в грязи, будто свинья.
- С какой радости?
- Мост. Он же заминирован… Разве нет?
- Заминирован? Откуда у нас взрывчатка? А что ты думаешь делать теперь?
- Вернусь к своим.
- Что ты сделаешь для своего товарища? Мильтон ответил, чуть помедлив.
Пако громко вздохнул.
- Да, но где искать? Скажи, где ты собираешься попытать счастья? В Альбе, Асти или Канелли?
- Асти слишком далеко. Альба - мой дом, и если мне не повезет… я даже боюсь думать об этом. Фашисты устроили бы процессию, гнали людей смотреть на меня. Ну а вдруг я наломаю дров, вдруг мне придется стрелять, чтобы уйти, тогда у них есть Джордже, на котором можно тут же отыграться.
- Остается Канелли, - сказал Пако, - но в Канелли стоят одни санмарковцы. Худшей лужи для рыбалки не найти, ты ведь знаешь, что такое дивизия "Сан-Марко".
- Со спины все люди одинаковые.
8
Около десяти вечера Мильтон, вместо того чтобы быть в Треизо, где его ждал Лео, сидел в лачуге, затерявшейся в складках необъятного холма, обращенного другим склоном к Санто-Стефано: ходьбы до Треизо отсюда было два часа.
В темноте он отыскал дом на ощупь, а ведь он прекрасно его знал. Домишко был приземистый и покосившийся, будто получил шлепок по крыше да так с тех пор и не оправился. Был он того же серого цвета, что туф в балке, окна разбиты и почти все до единого зашиты досками, гнилыми от непогоды, деревянное крылечко тоже прогнило и залатано жестью, вырезанной из банок, в которых продается керосин. Один угол обвалился, обломки громоздились вокруг ствола дикой черешни. Если что и могло радовать добротностью в этом доме, так это кровля, настеленная наново, однако на общем фоке она выглядела как красная гвоздика в волосах старой карги.
Мильтон курил и смотрел на чахлое пламя сортовых стеблей, сидя спиной к старухе, макавшей грязные тарелки в таз с холодной водой. Он уже облачился в штатское и чувствовал себя полуодетым. Особенно легким казался ему пиджак, подчеркивавший его дикую худобу, - летний пиджачок, да и только. Он поставил карабин к печке и рядом с собой, на скамейке, положил пистолет.
Не глядя на него, старуха сказала:
- У тебя жар. Не пожимай плечами. Жар не любит, когда, говоря про него, пожимают плечами. У тебя небольшой жар, но он есть.
При каждой затяжке Мильтон либо кашлял, либо изо всех сил старался сдержать кашель. Женщина продолжала:
- В этот раз я тебя плохо накормила.
- Нет, что вы! - горячо возразил Мильтон. - Вы мне дали яйцо!
- Эти стебли гореть горят, но тепла от них никакого, правда? А дрова надо беречь. Зима будет длинная.
Мильтон кивнул не оборачиваясь.
- Это будет самая долгая зима, с тех пор как стоит мир. Зима на полгода.
- Почему на полгода?
- Никогда бы не поверил, что нас ждет вторая зима. Пусть только кто-нибудь попробует сказать мне, будто он это предвидел, я в глаза назову его лжецом и хвастуном. - Он полуобернулся к старухе и прибавил: - Прошлой зимой у меня была замечательная куртка из мерлушки. В середине апреля я ее выбросил, хотя она была замечательная и хотя у меня всегда сердце щемит, когда я выбрасываю свои вещи. Представьте, я был мальчишкой, еще до войны, и у меня щемило сердце, когда я бросал окурки, особенно ночью, в темноте. Представьте, меня мучила судьба окурков. Свою куртку я зашвырнул в кусты недалеко от Мураццано, Тогда я был уверен, что до новых холодов времени у нас с лихвой, чтобы сбросить двух Муссолини.
- Ну а теперь? Теперь-то когда этому будет конец? Когда мы сможем сказать: конец?
- В мае.
- В мае?
- Потому-то я и сказал, что эта зима на полгода.
- В мае, - повторила женщина для себя. - Конечно, это ужасно долго, но это хоть какой-то срок, я тебе верю, ты парень серьезный и ученый. А бедным людям - главное срок знать. Теперь я буду привыкать к мысли, что с мая наши мужчины смогут ездить на ярмарки и на базар, как бывало, и по дороге их никто не убьет. Парни и девушки смогут танцевать на улице, молодые женщины захотят детей, а мы, старухи, сможем выходить за порог и не бояться, что наткнемся на чужого человека при ружье. А в мае красота, какие вечера, и можно будет спускаться в деревню и глядеть в свое удовольствие на иллюминацию.
Женщина все говорила, описывала мирное лето, не видя, что на лице Мильтона появилось и застыло выражение горечи. Без Фульвии для него нет лета, он будет единственным существом в мире, дрожащим от холода в разгаре лета. Вот если Фульвия ждет его на берегу бурного океана, через который он пустился вплавь… Он должен непременно знать, должен непременно, не позднее, чем завтра, разбить ту копилку и извлечь из нее монету, чтобы купить книгу, содержащую правду.
Ему удалось сосредоточиться на этой мысли благодаря тому, что женщина на минуту смолкла, прислушиваясь к барабанящему по крыше дождю.
- Тебе не кажется, что небеса сильнее всего поливают мой дом?
Она прошла мимо Мильтона, высыпала в огонь остатки стеблей из корзины и, уперев в бока тоненькие костлявые ручки, остановилась перед гостем, сухонькая, волосы сальные, беззубая, вонючая. Глядя на нее, Мильтон тщетно силился представить себе, какой она была в юности.
- А что же ваш товарищ? - спросила она. - Тот, которому не повезло нынче утром?
- Не знаю, - ответил он, уставясь в пол.
- Видать, что тебе тяжело. Вы ничего не смогли для него сделать?
- Ничего. Во всей дивизии не было ни одного пленного на обмен.