Малый заслон - Ананьев Анатолий Андреевич 10 стр.


Чтобы хоть как-нибудь продержаться, чтобы унять нестерпимую боль и хоть немного согреть ноги, Панкратов принялся колотить носками сапог о землю; руки он натёр снегом, а потом, вытерев о волосы и погрев их немного своим дыханием, снова взял в руки бинокль. Все это он делал быстро, торопливо и почти машинально, думал только об одном - батарея ждёт, надо корректировать огонь; ждут пехотинцы, залёгшие в снегу и тоже замерзавшие так же, как и он… Когда Панкратов, отдав очередную команду, снова взглянул на занятое немцами село, он не сразу понял, что там произошло. Но вот он заметил, что миномётная батарея, стоявшая в церковной ограде, быстро снималась с позиций и покидала село; покидали село танки, пехота, орудия; люди с факелами бегали по деревне и поджигали дома. "Отходят! Драпают!" Он подумал, что, наверное, и слева, и справа наши войска обходят село, но он успел только крикнуть в трубку:

- Немцы уходят!

На бруствере перед самым лицом взметнулось пламя, чем-то тяжёлым ударило по голове, и сразу - будто из-под ног вырвали землю, а перед глазами завертелись бесконечно многоцветные завитки спирали. И уже - ни радужных завитков, ни падения. Ничего.

Очнулся Панкратов в избе. Шуршат плащ-палатки и шинели. Дымно. На столе горит свеча, но её не видно, потому что заслоняет чья-то широкая спина. Вокруг стола стоят человек шесть. Молчат, курят, кто-то бьёт ладонью о дно бутылки, выбивает пробку. Ворчит:

- Закупорили, сволочи…

- Ну-ка, разрешите мне, товарищ лейтенант!

Просит Опенька. Это он загораживает своей широченной спиной свечу.

- На, пробуй…

- Эх, Мар-руся!..

Удар. Звонкий. И сразу чей-то удивлённый голос:

- Готово!

- Наливай, коньячок, должно быть добрый.

- Что, что, а коньяк у немцев - обижаться не приходится… здорово, черти, живут.

- Своего нету, французский.

- Ну и что же.

- Ну, подняли!..

Подняли стаканы. Пьют молча, никакого тоста.

- Трофеев много? - спрашивает капитан, вытирая ладонью губы.

- Порядком. Двадцать машин, полностью миномётная батарея, а мелкого хлама - автоматов и винтовок - не считали.

- Пленных?

- Тоже дай бог. А нашего лейтенанта, что на холм лазил, сильно? - спрашивает лейтенант с угреватом лицом. Панкратов это отчётливо слышит.

- В голову осколком, да ладно, каска спасла, а то бы насмерть. Без сознания лежит.

- Храбрый парень.

- Молодец. Представлю к ордену.

- Заслужил.

- Заслужил.

- Ну, капитан, давай руку, мне пора!

Хлопают ладони. Лейтенант шумно выходит в дверь. Вместе с ним выходят и капитан с разведчиками. Уже где-то в сенцах слышится:

- Это твой?

- Драндулет-то? Мой. Трофей…

- А шофёр есть?

- Ты лучше спроси: кого нет в пехоте?

Шум шагов, скрип захлопнувшихся дверей, тишина. "Почему же я не окликнул капитана? Неужели больше не зайдёт?.. А деревню взяли. Взяли все-таки!.." Справа кто-то стонет. Слева тоже. Двое. Нет, трое. У кого-то булькает в горле. Панкратов силится подняться на локтях, но не может. Резкая боль в бедре заставляет снова опуститься на солому. Рукой ощупывает ногу - в бинтах. И голова в бинтах. Бинты мокрые и липкие. "Значит, в ногу и голову".

В сенцах гремят сапоги. В комнату входят трое. Двое с носилками. Кладут в них кого-то, уносят. Третий наклоняется.

- Опенька?!..

Панкратову кажется, что он говорит очень громко, но голос его так слаб, что Опенька снимает каску, чтобы лучше слышать бывшего своего командира.

- Как себя чувствуете, товарищ лейтенант? - Нога ломит и голова раскалывается.

- Это ничего, это пройдёт. Когда меня мачтой царапнуло, - Опенька проводит пальцем по шраму на щеке, - тоже голова болела.

- Ну?

- Ещё как. А потом ничего, все прошло. Пройдёт и у вас, товарищ лейтенант.

- Ты думаешь?

- Нисколько не сомневаюсь.

- Это кто был сейчас здесь?

- Санитары.

- Нет. Раньше.

- Капитан был и лейтенант этот, из пехоты. Коньяку трофейного малость достали, ну вот, с удачи… Я и вам оставил. Капитан не велел давать, а я оставил. Налить?

- Налей.

Коньяк крепкий, обжигает во рту. По телу растекается тепло, и так чувствительно, будто опускаешься в горячую ванну. И боль в бедре глуше.

- А здорово вы, товарищ лейтенант!..

- Что здорово-то?

- Ползли, а?.. Ну, думаю, сейчас накроет, сейчас накроет, а посмотрю - вы опять… А капитан наш весь бруствер ногтями исковырял.

- Сильно немцы били?

- У-у!..

- Врёшь?

- Честное слово разведчика.

- Знаю тебя, любишь прихвастнуть.

- Честное, товарищ лейтенант! - подтвердил Опенька и, заметив, что лейтенант улыбается, тоже засмеялся.

- Эх, Опенька, Опенька, хороший ты солдат. Откровенно, я не помню, как полз. Только, мне кажется, не так страшно было, как ты говоришь. Я знаешь чего боялся?

- Снайпера?

- Нет. Думаю, крикнет сейчас командир взвода: "Куда зад поднял? Ниже, ниже, осколком срежет!…" - и весь бой исчезнет. В училище у нас так бывало: мы ползём по плацу на тактических, а командир взвода меж нами с секундомером в руке и покрикивает. Тут бой воображаешь, силишься представить, как жужжат осколки и поют пули, а он: "Опусти зад! Куда задрал зад!" Ну, и весь бой - к черту!

Опенька моргает глазами, он ничего не понимает. Говорит своё:

- Здорово из миномёта садил немец, просто здорово!

- Может, и здорово…

- На что уж я - стреляный, и то, прямо скажу, оробел.

- В окопе-то?

- Почему в окопе? На линию ходил, обрывы соединять.

- Ты?

- Да. Оба раза.

- Значит, и ты был под этим адским огнём?

- Товарищ лейтенант, может, ещё по стопке, а?

- Есть?

- Найдётся.

- Наливай.

- И я с вами чуток, - Опенька налил и в свой стакан.

- Ну и чуток!

- Ничего, мы привычные… Ну, товарищ лейтенант, поправляйтесь скорее и снова к нам. Ваше здоровье!

- Дальше армейского, Опенька, я не поеду. А потом куда же, конечно, к вам. Ну, за возвращение!

Рука дрожит, коньяк плещется из стакана на шинель, на солому. Опенька пьёт залпом - два глотка. Панкратов - медленно, как мёд. Опять по телу разлилась приятная теплота.

- Помоги сесть, - просит Панкратов.

Опенька осторожно помогает лейтенанту, поддерживая его за плечи.

- Ну вот, так, кажется, легче.

- А за фермой сразу замолчали, гады!

- Миномёты-то?

- Ну да.

- С третьего снаряда. Первый был перелёт, второй недолёт, а третий - как раз в точку! А потом - беглый!.. Метались фрицы по снегу, как тараканы. Позиция у них дрянь. Без окопов. Только этой кирпичной фермой и прикрывались.

- А те, что в церковном саду?

- Ну, те…

- Раза три, однако, смолкнут и снова, смолкнут и снова.

- У тех позиция по всем правилам - и щели, и окопы. Траншея прямо под церковь.

- В подполье, знаю. Жили, как у бога за пазухой. Блиндаж у них там. Коньяк-то оттуда.

- Жаль только, что сами улизнули.

- Не-е…

- Да что ты качаешь головой, я же видел, как они на машины грузились, хотел огонька, да вот… - Панкратов потрогал рукой забинтованную голову и поморщился.

- Больно?

- Ничего.

- А все же они не улизнули, товарищ лейтенант. Пехотинцы встретили их на мосту и окружили. Как один, голубчики, подняли руки вверх. Возле церкви стоят сейчас, сизые, как мыши, смотреть тошно. Вы, может, ещё? - Опенька поднял на уровень глаз бутылку. - А я больше не буду, мне хватит, мне ещё в ночь… Да и капитан… Вы ему: ни-ни! А вам налью ещё.

- Давай, чего там, наливай.

- Это полезно, это не повредит.

Панкратов выпил и почувствовал тошноту и озноб.

- Лягу, лягу, - попросил он.

Опенька подхватил качнувшегося лейтенанта и положил его на солому:

- Вот и хорошо. Теперь только поспать, и боль как рукой снимет, - облегчённо вздохнул он и, взболтнув остатки коньяка, спрятал бутылку в карман шинели.

Не слышал Панкратов, как приходили прощаться с ним Ануприенко, Рубкин, Майя и разведчики, как капитан отругал Опеньку за то, что тот коньяком напоил раненного в голову лейтенанта.

Разведчик обиделся и долго потом не мог успокоиться, ворчал, говорил Карпухину, своему другу, что хотел только как лучше, хотел угодить лейтенанту, потому что действительно считал его храбрым, хотя и молод он, ещё не брил усов. А Панкратова в это время санитарная машина увозила в тыл; ранен он был тяжело, и его направляли не в армейский и даже не во фронтовой, а в глубинный госпиталь, в один из отдалённых сибирских городов. Он терял сознание, бредил, вспоминал о какой-то надписи на тополе под сорочьим гнездом, которую просил стереть, но какую надпись, так никто и не мог разобрать.

Батарея Ануприенко двинулась в ночь дальше на запад.

7

Запорошённые снегом машины длинной вереницей растянулись по ночной дороге. Снег тает на капотах, на ветровых стёклах кабин. В кузовах дремлют бойцы, прижавшись друг к другу, чтобы было теплее. А по горизонту горят подожжённые немцами села; доносится артиллерийская пальба, и выстрелы в ночи вспыхивают, как зарницы.

Майя едет в кузове четвёртой машины вместе с Ухватовым, Глотовым и Иваном Ивановичем Силком. Глотов беспечно спит на ящиках, завернувшись в брезент; рядом с ним дремлет Силок, надвинув на, глаза каску, Старшина сидит у самого борта и молча курит, пряча цигарку в широкий рукав шинели.

Оттого ли, что Майя выспалась днём в окопе и возбуждение от утренней канонады улеглось, или просто тихая снежная ночь и мерное покачивание машины так действовало на неё, что на душе было спокойно. После тревог и волнений, которые ей пришлось пережить за сутки, она впервые сейчас почувствовала, что может ясно мыслить. Ей хотелось разобраться во всем, что творилось вокруг, что произошло с ней самой с тех пор, как она приехала на фронт. Не такой она представляла войну. Здесь далеко не все было так, как думала Майя. Люди жили обычной будничной жизнью, как где-нибудь на полевом стане вдали от села. Особенно это чувствовалось в Озёрном. Да и прошедший бой оставил немало недоумений. С утра вроде шло хорошо, стреляли "катюши", наступали танки, пехота, и батарея двинулась вперёд, а затем поставили пушки где-то в кустах у пригорка и целый день били по какой-то деревне. Где немцы, где идёт бой - ничего не было видно. Бойцы работали возле орудий спокойно и уверенно, будто метали стог, А теперь спят прямо в машинах сидя, будто возвращаются поздней ночью с поля домой. Спит Глотов, спит Силок, а старшина, как бригадир, курит и подсчитывает в уме, сколько сделано сегодня и сколько ещё предстоит сделать завтра и послезавтра, чтобы закончить работы в срок.

Майя вспомнила, как она радовалась, когда её, только что окончившую курсы санитарку, зачислили в маршевую роту. Ей завидовали подруги, да она и сама, пожалуй, завидовала себе в тот памятный день. Но едва эшелон отошёл от вокзала, сразу же начались разочарования. Солдаты подшучивали над ней, называли своей Катюшей. Почему-то многие бойцы роты непременно хотели обнять и даже поцеловать её. Майя сначала обижалась, но потом стала привыкать к их шуткам. В конце концов все они были добрые - как одна семья, - и поступки их не таили в себе ничего дурного. Командир роты, старший лейтенант Суров, тоже на вид казался весёлым и добродушным. Он не обнимал и не целовал, а только смотрел, подолгу и пристально. Когда рота выгрузилась и вышла на позиции, Суров неожиданно вызвал её к себе и сказал: "Будешь моим ординарцем". "Я санитарка". "Приказываю!" "Но я же санитарный инструктор роты, товарищ старший лейтенант!" "Я тебе хочу лучше - забеременеешь, скорей домой поедешь!" Майя выбежала тогда из землянки. "Как он смел?" А вот смел. Часа два бродила она по лесу. Идти жаловаться было стыдно, да и не знала кому, возвращаться в роту нельзя. Обидно и горько. Что делать? И вот на опушке леса она наткнулась на батарею… Встреча с Ануприенко обрадовала и успокоила её. Как-никак, это был знакомый человек. Когда-то приходил в село на вечеринки и даже два раза провожал домой. Когда-то она сама ходила к нему в лагерь, и они вместе по-пластунски проползали мимо часового. Конечно, теперь, наверное, все позабылось, потому что много времени прошло, но… Утром в Озёрном он хорошо разговаривал с ней, обещал оставить на батарее, а вечером ни с того ни с сего был строг. Майя подумала: почему так? Разные мысли приходили в голову, но в своём поведении она не находила ничего такого, за что бы можно было её упрекать. И только ночью перед прорывом, когда Рубкин пришёл к ней в кабину, она вдруг поняла - вот почему капитан был с ней строг. От этого худого, щеголеватого лейтенанта надо, действительно, держаться подальше. Рубкин бесцеремонно открыл дверцу: "Мой идеал женщины - Аксинья!" "Но меня зовут Майей…" "Не в имени дело…" - он протянул руку, намереваясь обнять. Майя хотела уйти, но Рубкин задержал её: "Шутки надо понимать правильно…" Какие же это шутки? Вот и теперь, перед выездом из деревни, он опять подошёл и пригласил в свою кабину: "Удобно, тепло и мягко…" Майя отказалась. Не за тем ехала на" фронт, чтобы искать удобства, она солдат и вынесет все, что положено солдату. Пусть знает об этом Рубкин. Теперь, перебирая в памяти все эти встречи, Майя словно вновь переживала обиды и оскорбления. Она на чинала ненавидеть Рубкина. Все в нем, казалось, было противным: и худое, продолговатое лицо, и тонкие губы, и холодные, всегда влажные руки, и крупные белые зубы. Когда Рубкин улыбался, на щеках у него появлялись две угрюмые бороздки, и было непонятно, то ли он улыбается, то ли насмехается. Особенно не нравилось Майе, как он разговаривал - развязно, небрежно, каждое слово отдельно, будто бросал первые попавшиеся под руку камешки, не заботясь, куда они попадут. Но за этой небрежностью чувствовалась напряжённая работа мысли - в сущности, Рубкин хорошо знал, какие камешки бросал и куда. Майя во всех подробностях восстановила в памяти прошедший день боя: как стояли в траншее, когда началась артиллерийская подготовка, как проходили под огнём поляну до высоты, как потом батарея заняла огневые позиции у пригорка… Ей казалось, что Рубкин был страшно медлителен и равнодушен.

Чем сильнее чувствовала она неприязнь к Рубкину, тем больше проникалась уважением к капитану. Из всех офицеров, с кем она встречалась по крайней мере здесь, на передовой, Ануприенко ей казался теперь самым серьёзным и умным. В его храбрости она нисколько не сомневалась. Она хорошо видела из траншеи, как он вместе с пехотой и своими разведчиками скрылся на дымной высоте… А каким он был тогда, перед войной, когда их часть стояла лагерем неподалёку от села, и он пришёл вечером в клуб? Тогда он не очень понравился Майе - курносый белобровый лейтенант. Да, она отлично помнит - не очень нравились брови, на которых, казалось, всегда лежал несмывающийся слой пыли, как у мотоциклиста после гонок. Но теперь - те же бесцветные брови, те же голубоватые глаза, тот же крутой короткий лоб, а человек другой. Он первый понял её, ему должна быть благодарна Майя, что может чувствовать себя сейчас бойцом и нести свой нелёгкий груз санитарного инструктора батареи. Лишь одно тревожило и волновало её - как выехали из Озёрного, Ануприенко почти не разговаривал с ней. Правда, он все время занят своими делами, но мог бы хоть сказать что-нибудь или просто подбодрить. А то проходит мимо, будто не замечает. Может, и действительно не замечает? Конечно, она ещё не сделала ничего, чтобы её замечали.

Вспомнила Майя и оставшегося в деревне раненого лейтенанта Панкратова, и попавшего под колесо хозвзводовца Каймирасова, первого, кого она перевязала и вынесла с поля боя. Она подумала, что надо отличиться в бою, и тогда Ануприенко заметит её. Надо отличиться! И оттого, что так подумала, почувствовала себя легко и свободно, словно сняла с души какой-то неприятный и непосильный груз.

8

Майя смотрит на подфарники идущей следом машины - они то приближаются, то отдаляются, и тогда свет их становится таким слабым и расплывчатым, словно это горят свечи за матовым стеклом. Стрельбы уже не слышно, и зарева пожарищ скрыты от глаз густой снежной завесой.

Старшина, прикрывшись полой шинели от ветра, прикуривает новую цигарку. С каски на шинель осыпается снег. Старшина стряхивает его и ворчит:

- Ну и валит, как в прорву какую!

На ящиках зашевелился Силок. Поднял голову. - - Все идёт?

- Кто?

- Снег.

- Идёт, будь он трижды проклят, - говорит в ответ старшина.

- Не надо проклинать, пусть идёт. Люблю снег. И зиму люблю. У нас на Алтае такие снега выпадают - ни пройти, ни проехать. Как задуют бураны - за ночь, глядишь, вровень с крышей сугроб!

- И чего в этом хорошего?

- Как чего? На лыжи и в лес…

Майя прислушивается к разговору. Снег, лыжи, лес - это ей очень знакомо. И на её родине, на Урале, точно такая же зима, как рассказывает Силок, снежная, метельная, долгая; тоже леса и охота. Силок говорит так душевно и мягко и с такой любовью о своём Алтае, что Майя чувствует зависть, и ей хочется сказать, что и в её краях также красиво и сурово, но она молчит.

Старшина перебивает Ивана Ивановича:

- Вот у нас, скажу я тебе, совершенно бесснежные зимы - благодать! На Новый год в костюмах ходим.

- Это где?

- В Ферганской долине. Про город Наманган, может, слыхал?

Нет, Силок никогда ничего не слышал о таком городе и не знает, где находится этот самый Наманган. Да и что ему за дело до бесснежных зим, когда у него на Алтае есть лыжи, есть ружьё, есть невеста Феня…

- Эх, каждому своё мило, - Силок снова надвинул на глаза каску и, устроившись поудобнее, замолчал.

Колонна все движется и движется вперёд, в снежную темень. Проехали ещё деревню, немцев нигде не видно. Майя подумала, что вот так спокойно и тихо можно доехать до самого Берлина и закончить войну. Подумала и усмехнулась, потому что до Берлина далеко и ещё не один бой будет впереди.

- Не холодно? - спросил у неё старшина.

- Нет.

- Ноги не мёрзнут?

- Немного…

- Постучи каблуками - согреются. Или лучше подтяни брезент и закрути в него ноги.

Майя послушно подтянула брезент и завернула в него ноги. Дорога неровная, машину подбрасывает на ухабах, но повар Горлов словно и не ощущает тряски - спит и все тут; и Силок тоже так и сидит с надвинутой на глаза каской, дремлет, а старшина курит цигарки одну за одной. Ему, как видно, хочется поговорить, и он пододвигается поближе к Майе.

Назад Дальше