Будьте красивыми - Петров Иван Игнатьевич 7 стр.


- Каждая птица и поет своим голосом и любовные разговоры ведет своим голосом, - громко говорил он. - Я этих голосов знал уйму. Соловьи так те даже соревнуются в пении перед дамой своего сердца. Ах, Коля, какая чудесная жизнь на земле! Если б не война, будь она неладна! - И на сей раз это "Коля" уже не смутило Ипатова, прищурясь, он посмотрел на Лаврищева, подравнялся к нему плечо в плечо. - Для тебя, Николай Николаевич, жизнь поет в моторах, в технике. Верю: тоже, наверное, хорошие песни. Твои песни, мои песни - это и есть мир. Так говорю, рабочий класс?

- Точно! Однако, дорогой мой крестьянин, я посоветовал бы тебе поскорее увольняться из армии, к своим песням, не втирать очки добрым людям. Кому это нужно? Ты свое отвоевал…

- Обожди, Коля. Теперь немного осталось, - сказал Ипатов, польщенный словами Лаврищева. - С ногой ничего не случится. Погода стала получше, и с ногой будет лучше.

- Вот ведь упрямый! Сколько я ни разбираюсь в вашем брате, крестьянине, - упрямства у вас хоть отбавляй.

- Тем и живем, дорогой, - усмехнулся Ипатов. - Тем и живем - упрямством. Совершенно точно. В нашем деле без упрямства никак не обойтись. Земля, братец, она любит упрямых, - И почти без перехода, доверительно: - А знаешь, Николай Николаевич, у меня ведь тоже сегодня ночью гость был, не слыхал?

- На машине? Слышал. Что-нибудь из полка?

- Бери выше. - Ипатов хитровато прищурился. - Из особого отдела армии.

- Вот как! - живо обернулся Лаврищев. - Смерш?

- Он самый. Про Карамышеву справлялся…

- Пронюхали! Скуратов, наверное, позаботился.

- Пустое дело-то, Николай Николаевич! - сбросив наигранность, воскликнул Ипатов.

- Пустое - это и страшно, - раздумчиво сказал Лаврищев. - За пустое ответ держать труднее. Пустое почти всегда недоказуемо…

Ипатов пригляделся к замполиту, в его словах прозвучало что-то слишком уж искреннее, будто пережитое, изведанное им самим.

- Что ж будем делать, майор? Я, признаться, иду на узел и не знаю зачем. Как в сказке: поди туда - не знаю куда, принеси то - не знаю что. Ясно одно: надо что-то делать.

- Как фамилия этого особиста?

- Станков. Капитан Станков.

- Гм-м. Вроде слышал где-то… Э, а нога-то у тебя совсем сдала, Петрович, пот даже прошиб. - Лаврищев взял Ипатова под локоть. - Вот что, заглянем-ка к моему знакомому, посидим часик у него, отдохнем, иногда минутку отдохнуть - день быть бодрым. Он живет неподалеку, прямо у шлагбаума, в отдельной землянке…

- Это что же, ваш ночной гость?

- Так точно. Старший лейтенант Троицкий. Комендант штаба. У него и прилечь можно… И стопочка, наверное, найдется, если хочешь, - весело, будто пытаясь развеселить Ипатова, говорил Лаврищев. - Решили?

- Что ж, заглянем, - согласился Ипатов.

Дорога повела на подъем, почва стала песчаной, сосновый лес распространился по обе стороны дороги.

Вышли на широкую просеку. Низко над лесом, вдоль просеки, куда-то спешили, уходили разорванные клочья тумана, зеленовато-розового. Постояв минуту, направились к другой стороне просеки, к проходным воротам.

- А вот и наш Троицкий! - воскликнул Лаврищев. - Ишь стоит - Наполеон! Ты, Петрович, не пугайся его - в душе он ягненок. Человек, как говорят, зело интересный…

Комендант штаба воздушной армии старший лейтенант Евгений Троицкий, выше среднего роста, широкоплечий, немного сутулый, в новенькой форме летчика, стоял у ворот проходной будки, широко расставив ноги и заложив руки за спину. Погруженный в глубокие раздумья, он не замечал, что часовой у шлагбаума уже давно и с удивлением смотрел на него, видимо определяя, какие мысли занимают всегда молчаливого, строгого коменданта штаба, и до того увлекся этим рассматриванием, что забыл о своих обязанностях и не видел, как по лесной просеке, держа путь к проходным воротам, приближались Ипатов и Лаврищев. Когда Троицкий поднял голову, они были уже в нескольких шагах. Увидев, что комендант слишком сердито и нетерпеливо бросил взгляд в его сторону, часовой встрепенулся, рывком поправил на груди автомат и тут же увидел Ипатова и Лаврищева.

Троицкий передернул плечами, будто намереваясь уйти, но остался на месте, приняв безучастный, независимый вид. Между тем он внимательно наблюдал, как часовой остановил спутников. Невдалеке, на просеке, послышались женские голоса: следом за Лаврищевым и Ипатовым, догоняя их, шел утренний наряд на узел связи.

- Часовой, пропустите! - негромко, но властно сказал Троицкий и сморщился. Ему не хотелось встречаться с Лаврищевым, да еще при незнакомом человеке, и больше всего из-за несчастных усов, которые Троицкий порывался отращивать множество раз и неудачно - вместо усов у него росли какие-то серые жесткие колючки. Сегодня утром как назло после долгих колебаний он предпринял очередную попытку отпустить усы.

Лаврищев и Ипатов перешли дорогу и прямо через густую поросль черничника, задевая полами шинелей за низкорослые можжевеловые кусты, направились к Троицкому. Одновременно из-за поворота вышел к шлагбауму и растянутый, путаный, вольный строй девушек, которых вел Дягилев.

- Эх ведь, сколько их! - послышалось сзади.

Ипатов оглянулся.

Из караулки, расположенной невдалеке от шлагбаума, высыпали человек пять солдат, некоторые были в гимнастерках, некоторые в шинелях, наброшенных на плечи.

- Воздух, Машки! - кричал один, указывая на строй девушек.

- Рама! - блажил другой.

- Тише, дикари! Век живых девчонок не видели, что ли? - пытался остановить третий.

Зашумели и девушки:

- Контуженные! Ненормальные!..

Дягилев в растерянности развел руками, не зная, кого останавливать.

- Что за люди? Что за дикости? - воскликнул. Ипатов.

- Свиридов, ко мне! - громовым голосом крикнул Троицкий. Один солдат, тот, что кричал громче всех, простоволосый, в гимнастерке, пулей перескочил дорогу, громко стукнул каблуками, вытянулся в струну перед Троицким.

- Товарищ старший лейтенант, по вашему приказанию…

- Пять суток ареста, - чеканя каждое слово, перебил его Троицкий. - За непочитание воинского звания. За недисциплинированность. За глупость. Солдат не должен быть глупым. Ясно? Идите!..

- Есть пять суток ареста! - звонко отрапортовал солдат, браво, на одних носочках, повернулся, поглядел вслед удаляющимся девушкам, тяжело опустился на пятки, пошел вразвалку, понуря голову, к караулке.

- Женя, здравствуй, ты не перехватил? - спросил Лаврищев, подавая руку Троицкому. - За глупость даже в армии, кажется, не наказывают…

- Если она не выпирает наружу, - улыбнулся Троицкий, сконфуженно косясь куда-то в сторону. - Наши новички, Николай Николаевич, фронтовики. Наскучались без девушек, вот и грубят, боятся быть слишком нежными…

- Ну, ну, - только и молвил Лаврищев. - Будьте знакомы - капитан Ипатов, наш командир роты. У него с ногой плохо, разреши малость отдохнуть у тебя.

- Заходите, - сказал Троицкий, отворачиваясь, чтобы не показывать свои усики, и торопливо зашагал по ровной, посыпанной желтым песочком дорожке к землянке, спрашивая через плечо: - Ранены были? Прежде времени удрали из госпиталя? Где лечились?..

- Оттуда не очень убежишь, далеко, - идя позади всех, неестественно громко, растягивая слова и тоже сконфуженно, будто по его вине солдат получил наказание, отвечал Ипатов. - Конечно, было бы лучше еще недельки две на бугорке перед госпиталем на солнышке понежиться. В Семипалатинске был…

Троицкий живо обернулся, прямо и внимательно посмотрел на Ипатова, и все увидели, что у него усы.

- В Семипалатинске? Странно…

- Вы удивлены? - спросил Ипатов.

- Да нет, просто так, совпадение. Некоторые воспоминания, - неопределенно ответил Троицкий.

Они спустились вниз по лесенке и вошли в довольно просторное и мрачное помещение, слабо освещенное дневным светом, который проникал сюда сквозь единственное низкое оконце, прорубленное против входа. Невысокие стены землянки были обиты большими листами белой фанеры, в то время как потолок представлял собой круглый сосновый накат, который отсырел и кое-где покрылся зеленой плесенью. Нетрудно было догадаться, что в этом большом, просторном помещении располагался один человек. В правом переднем углу стояла железная койка, небрежно заправленная полосатым байковым одеялом. Перед окном помещался небольшой канцелярский стол, на котором в беспорядке лежали шахматная доска со сбитыми в кучу фигурами, книги, одна из которых была раскрыта. На узком подоконнике стояла пепельница, сделанная из консервной банки и до краев заполненная окурками. Окурки валялись и на полу, под столом, и перед железной печуркой, поставленной у входа. На простенке висел плакат с крупной надписью: "Убей немца!"

Лаврищев остановился посреди землянки, загородив собою свет, скрестил на животе руки, огляделся.

- Так, так. Вот они как, мудрецы, живут…

- Раздевайтесь, пожалуйста. У меня сегодня, извините, грязновато - и вообще… - басил Троицкий, неловко принимая шинель от Ипатова и не слушая Лаврищева. - Можете прилечь на койку, товарищ капитан. Если надо, врача вызовем. - Он и сам сбросил шинель. - Вот я приготовлю койку. - Ткнул кулаком в подушку.

"Да он совсем мальчик, этот бас, - подумал Ипатов. - Я таким в армию призывался…"

- Извините, вы родом не из Семипалатинска? - вдруг спросил Троицкий и, будто рассердясь на себя за этот вопрос, нахмурил брови.

- Нет, из Калининской области. В Семипалатинске лежал в госпитале. Прескверное место. Я, пожалуй, и в самом деле на минутку прилягу. Только на минутку…

- Пожалуйста, пожалуйста, - Троицкий опять ткнул кулаком в подушку, подбивая ее. - Прескверное место? Но ведь и там люди живут? Живут же?

- Живут. Везде люди живут, Евгений… Евгений… Как вас по батюшке-то? - говорил Ипатов, решаясь и не решаясь прилечь на койку.

- Васильич. Вот как по батюшке - Васильич. - Троицкий заморгал глазами, будто в них попала пыль, смутился и, увидев, что Ипатов заметил его смущение, круто повернулся, заложив руки за спину, сутулясь, быстро прошел по землянке взад и вперед. - Да вы ложитесь. Можно поверх одеяла. Я сам люблю так полежать с книгой.

Ипатов прилег на койку, с усилием, осторожно приподнял ногу на перекладину.

Лаврищев разделся, повесил шинель не у входа, а на гвоздик в простенке, рядом с плакатом "Убей немца!", сел к столу, раскурил трубку, наслаждаясь первой затяжкой, прищурил глаза.

- Живут люди, везде живут. Евгений Васильевич, - говорил Ипатов, с интересом и любопытством изучая Троицкого и даже порозовев: до того легко стало ноге. О Карамышевой уже не думалось.

Троицкий, без шинели, в одной гимнастерке, казался еще выше и еще шире в плечах, и все это в сочетании с его густейшим басом делало его почти великаном. Однако любопытным и впечатляющим в нем были не комплекция, не рост, не ширина плеч и даже не бас, а его лицо - какое-то по-детски округлое, нежное, с коротким, будто подрезанным и красивым подбородком и с чисто русскими, почти соломенными волосами, которые топорщились у него на голове в разные стороны. Но и это, пожалуй, было не самое любопытное в Троицком. Самым любопытным в нем были глаза. Обычно у человека глаза освещают лицо, освещают по-разному. Есть глаза, которые чудесно освещают даже некрасивое лицо, делая его красивым, привлекательным. У Троицкого глаза не светили, они, казалось, были потушены, как у слепого, скрыты густыми белесыми ресницами.

- Завидую, черт возьми, всем завидую! - горячо говорил он, шагая и обращаясь к одному Ипатову. - Вы не удивляйтесь. Сначала я летал на "чайке", потом пересел на "як". Николай Николаевич знает. Однажды, будь неладен тот день, сгорел. Но успел выскочить. Отделался ожогами и прочее. Чувствовал себя прекрасно. А врачи признали потерю зрения, запретили подыматься в воздух. Какая-то умная голова решила определить сюда. Связали по рукам и ногам - сиди у шлагбаума.

Так и сижу - десятый месяц. Шарахаюсь, как чумной, между соснами. Страдаю бессонницей. И ничего нового, ничего нового! Все заняты, один я без дела…

- Дорогой Женя, - со свистом посапывая трубкой, сказал Лаврищев. - Минуточку внимания. Представь себе, что на моем месте сидит не Лаврищев, не комиссар, не моралист, как ты говоришь, а сидит твой любимец из великих - сам Федор Михайлович Достоевский. Представил? - Лаврищев пососал трубку, закрылся клубами дыма. - Достоевский, слушая тебя, сказал бы: - Господа! Я был прав: человек с одинаковым наслаждением любит умиляться как своим счастьем, так и своим несчастьем. Слышишь, несчастный?..

Троицкий вздрогнул, уставился на Лаврищева, спросил, затаив дыхание, будто перед ним и в самом деле был не Лаврищев, а дух:

- А что же делать?

- Древняя мудрость гласит: приспособляйся, о, Кирн! - последовал спокойный ответ из дыма.

- Ха-ха-ха! - нервно расхохотался Троицкий. - Ты, комиссар, читаешь древних? Браво!

- В переводе для тебя сия мудрость значит: не можешь быть хорошим летчиком, будь хорошим комендантом…

- Прекрасный перевод! Браво, браво! Но как ты переведешь мне Горького? Он писал, не помню дословно, он писал, кажется, так: кто ищет, кто любит подвиг, тот найдет его, и те, которые не находят, те просто лентяи или трусы, или ничего не понимают. Без подвига нет и жизни - вот что утверждал Горький!..

Лаврищев покряхтел, будто поднимая тяжесть, но ответил с прежним спокойствием:

- Ищи подвиг, ищи, но не хнычь. Ты, молодой человек, любишь древних, а они учили таких, как ты: в меру радуйся удаче, в меру в бедствиях горюй…

- Хватит! - воскликнул Троицкий и, разгоняя руками клубы дыма, ринулся к Лаврищеву. - Хватит, Николай Николаевич! Дай я тебя расцелую, черта этакого. Никогда не думал, что ты читаешь и помнишь древних! - Дым рассеялся, и Ипатов, заинтересованный и самим разговором и манерой разговора Лаврищева и Троицкого, увидел спокойное, светлое и торжествующее лицо Лаврищева.

- Читаю и почитаю всех мудрецов и всякую мудрость, - сказал он. - Ты погоди лобызать. Феогнида и Архилоха я зазубрил специально для тебя. А теперь, насколько я разбираюсь в древних, для нас с вами высшая мудрость гласит: подымем по баночке коньячку! У тебя, Женя, найдется, коньяк? Коменданты - самые богатые люди на земле.

- Опять комендантом упрекаешь!..

- Я всего-навсего считаюсь с фактом. А факт для нас с Петровичем очень приятен: у коменданта должен быть коньяк!

Троицкий подошел к Ипатову, опять поправил подушку:

- Ничего не понимаю, ничего! Двадцать пять лет жил на свете, думал о войне и не знал, что на войне есть шлагбаумы. Нечего сказать, заманчивая перспектива - посиживай у шлагбаума, посыпай дорожки песочком! - Спохватился: - По баночке коньячку? Есть. Я - настоящий комендант. - Склонился над Ипатовым, достал из-за койки бутылку. - Все остальное в столе - печенье, масло…

- Перспективу, дорогой, терять нельзя. Перспективу можно найти в любом интересном деле, а дел неинтересных на земле нет, - говорил Лаврищев, наливая коньяку в стакан, потом взял печенье, отнес стакан Ипатову. - Хвати горяченького, Петрович. Наилучшее лекарство от всех болей, не токмо физических. - И к Троицкому: - Может быть, твое призвание и есть - посыпать дорожки песочком, подстригать кустики, наводить красоту на земле. Разве плохо? Постой, постой, не ерепенься, а то уйдем!..

Троицкий, сделавший резкое движение к Лаврищеву, сел за стол.

- Какой ты правильный, комиссар! Откуда вы беретесь такие? Будто вас взяли сразу в готовеньком виде, как вы есть, и выродили на свет божий - иди, батенька, комиссарь. Все для вас ясно, просто, понятно… И вы не сомневаетесь ни в чем, не переживаете, например, мук душевных, разочарований?

- Переживаем, ох, переживаем - дома, под одеялом, чтоб никто не видал. Сомнения и разочарования - это слабость, а зачем показывать слабость? - Глаза у Лаврищева смеялись, ему нравилась такая полушутливая, полусерьезная манера разговора о серьезном.

- Сомнения и разочарования - слабость? Всегда ли, комиссар? Без сомнений и разочарований не бывает поисков, творчества. Только дурак ни в чем не сомневается. Если человек сомневается, значит, он думает, ищет, значит, он человек, а не барабан.

Лаврищев оглянулся на Ипатова: "Каков мудрец, а?!"

- Я не против сомнений, я против того, чтобы о них кричать и стенать. Сомнения - не слабость, показывать их - слабость. - Усмехнулся, опять оглянувшись на Ипатова. - И я, Евгений, сомневаюсь в тебе за то, что ты так много говоришь о своих сомнениях. На-ка лучше выпей.

Троицкий, моргая ресницами, принял стакан, подержал в руке, смотря куда-то в пространство, решительно отставил:

- Не неволь, Николай Николаевич. От спиртного у меня голова болит. - Махнул рукой сокрушенно: - А насчет сомнений, пожалуй, убедил. И тут убедил, комиссар! "Сомнения - не слабость, показывать их - слабость". Красиво сказано! - Вдруг спросил серьезно, указывая на стакан: - А коньячок тебе не повредит, комиссар? Ты же правильный человек. Как же так: правильный и - коньячок?

- Ты слишком озлоблен. Я не думаю, чтобы ты пожалел для меня коньяку, - спокойно ответил Лаврищев.

- Тот, кто пытается указать людям на их слабости, тот всегда, в твоем понятии, озлоблен, комиссар?

- Но ты ведь указываешь не на людей, а на меня!

Ипатов с любопытством наблюдал за ними, и ему было приятно оттого, что выпил коньяку, что нога перестала ныть, что он так обманулся в Троицком, принимая его ночами, на слух, за пьяного. Он встал с койки, тоже присел к столу; глаза его уже не казались желтыми, лицо не было усталым, волосы, колечками спадавшие на высокий лоб, усы - все в нем дышало здоровьем и свежестью хорошо заставшего и хорошо отдохнувшего человека.

Он теперь понял, о чем эти люди так упоенно, так жарко говорили ночами, лишая себя отдыха. Многие ошибаются, считая, что на войне думают только о войне. На войне, особенно когда близка победа, думают и судят обо всем - остро, справедливо и безжалостно, как перед судом совести. Потребность такого суда - не осуждения, а именно суда, чтобы после того, что было в жизни, все стало ясным и понятным, - жила и в душе Ипатова, ему тоже было о чем сказать, о чем спорить, и он был рад, что согласился зайти к Троицкому.

- Итак, Женя, тебя гложут подвиги военные, ты еще думаешь вернуться на самолет? - допрашивал Лаврищев. - А не время ли думать о подвигах гражданских?

- Боюсь, Николай Николаевич.

- Боишься? Чего?

Троицкий задумался.

- Подвиги гражданские всегда, во все времена, были труднейшими. В ратном деле и жизнь и подвиг - вспышка молнии, мгновение. В гражданке зачастую для подвига не хватает жизни.

Шумно вздохнув, Троицкий встал, прошелся по землянке, сутулясь, чтобы не задеть потолок.

- Подвиг гражданский! - не умеряя баса, продекламировал он. - Иным он видится в новых заводах и фабриках, в новых машинах, в прекрасных творениях искусства, литературы. Ты, Николай Николаевич, видишь его в сверхмощной энергии, которая даст человеку новую сказочную силу. Да, это все подвиги, великие подвиги! Я же думаю о людях, которым не дано совершить подвиг. По сути дела, каждый рожден для подвига. Рожден… и зачастую умирает с тем, с чем пришел на этот свет, так ничего и не совершив. Вот что грустно!..

- А если пояснее? - спросил Лаврищев.

Назад Дальше