- Мы знали, что могут найтись отдельные несознательные элементы, но мы не сомневаемся, что общий голос колхозников, голос патриотов своей Родины, будет отдан за полную сдачу хлеба! - прокричал представитель, но, видя, что все молчат, почувствовал, что говорил он не теми словами. Не так нужно было говорить этим старикам и женщинам. Задрожавшим и оттого сразу ставшим человеческим голосом он сказал:
- Нужда, неоцененные вы наши, заставляет… Понимаете - негде больше взять, негде… Враг хочет обессилить нашу армию голодом, посеять у нас раздоры и тем победить нас. Судите же сами…
По толпе прошел шепот, кто-то из женщин всхлипнул, кто-то крикнул, потом еще, еще.
- На картошке протянем…
- Не умрем, как-нибудь, чего там…
- Всем есть надо…
Старик вышел вперед.
- А вот что я скажу, - подождав, пока все угомонятся и станут слушать его, как это бывало всегда, начал он решительно. - Когда человек согнулся, так дело ли его в спину ткнуть, чтобы упал, а? - он обвел всех взглядом, как бы осуждая и спрашивая: что же это, подумайте? Потом повернулся к представителю и продолжал:
- Вот ты мою сноху обозвал несознательным элементом. А ты знаешь, как она работает? Али взял ляпнул и все? Она что, от дела пряталась когда или ленилась? В книжку ее поглядел бы, там написано, сколько у нее трудодней. Она и жала, и молотила не хуже других, это всяк скажет. Чего же ее обижать зря? - он говорил тихо и с болью, и представитель смутился.
- Мало ли как случится под горячую руку, дедушка?..
- Под горячую руку таких дел не делают, милый.
Представитель хотел было снова что-то сказать, но старик остановил его жестом руки:
- Погоди, не перебивай. Ты говорил - я слушал, послушай, что я скажу. У меня сын там, а тут она вот, - показал рукою на Александру, утиравшую с лица слезы, - и внуков шестеро. Ведь их надо кормить. Вот что надо рассудить. А надо, так последнюю рубаху отдам - не жалко мне! Я ведь небось на себе вызнал, что голодный да с голыми руками не навоюешь. Так что все надо в рассудок взять. А нужду нам не привыкать с плеч стряхивать. Сообща только надо, да все обдумавши. Ну оставь детей без хлеба, а потом на кого надежда будет, как их не станет? Это я и хотел сказать.
Представитель обещал, что доложит в райкоме и уж тогда выйдет окончательное решение. Решение это вышло скоро - полкилограмма хлеба на трудодень. По теперешнему времени прожить еще как-то было можно.
15
Только сняли с гумна последний круг снопов, подмели намолоченное зерно, как первая подвода привезла свежие снопы из скирды и остановилась рядом с овином. Мишка, тот самый подросток, что помогал старику стеклить рамы у беженок, принялся кидать снопы на полати овина. Одна из женщин подавала их в дверцу сушильни.
Солнце поднималось над черным оголившимся лесом, но еще не согнало с земли инея - было свежо.
После бессонной ночи и молотьбы старик пошел домой полежать, отдохнуть маленько. В поле у скирд грузили еще подводы. Ни ветерка, ни птичьего гомона из леса, только каркали вороны, пищали воробьи да где-то лаяла собака. Слышно было позванивание снопов, фырканье лошадей, перекрикивание женщин, скрип колес, даже звяканье дужки ведра от дальнего колодца. Привычная спокойная благодать.
Вдруг Татьяна замерла на скирде, потом показала в сторону леса рукою. Остановился, прислушался и старик. В торопливом взмахе руки Татьяны и в замерших, вытянувшихся фигурах женщин была видна испуганная настороженность. И почти тотчас он услышал бивший сильней и сильней по земле протяжный гул и увидел летевший навстречу солнцу низко над землей самолет. Из черточки он стремительно рос в ревущую, поблескивающую махину.
Он и не понял сразу, что значило это посверкивание и прорвавшийся сквозь рев мотора частый, сливающийся треск. Он видел только несшихся по полю перепуганных лошадей с телегами, с которых разлетались снопы, и на одной из них Ирину, натянувшую вожжи. Видел то скатывавшихся со скирд, то бестолково бегавших по верху и махавших руками баб. И лишь увидя, как словно чем-то шершавым продернули по скирде, взъерошив ее клочьями, испуганно вскрикнул и бросился наперерез Ирининому возу, крича:
- Беги, беги!
Но разве могла она слышать его, разве могла бежать в ровном поле? Он остановился и закрыл лицо руками, видя, как, продирая дорогу по жнивью, пули настигают воз. Отдернув руки, увидел, как летела наземь лошадь, точно ныряла вперед, подогнув колени. Ткнулась, оглобли впились в землю, воз вздыбился, опрокинулся, отбросив далеко Ирину. Он кинулся к ней, но самолет уж вернулся и, пулями пересекая ему дорогу, опять летел на скирды. От испуга ли или от старой солдатской привычки искать спасение у земли, он ткнулся в жнивье лицом и не почувствовал, как ободрал лицо. Мысль о ребятишках опамятовала и оттолкнула его от земли. Он бежал к дому, не видя, что от скирд, от овинов тоже бежали люди, гонимые тем же страхом за детей. Александра уже выбежала из дому с девочками на руках, крича мальчишкам:
- Не отставайте, не отставайте.
Александра не знала, куда бежать. Вытащив детей в проулок, повернулась на месте и, увидев старика, бросилась к нему. Но перед нею точно промело пулями, зачернив комочками земли побеленную морозом траву. Остановившись, она глядела на этот след, широко открыв рот и шевеля губами, точно ей не хватало воздуха. Глаза ее обезумели, она закричала и попятилась назад, волоча за собой оцепеневших от страха мальчишек. Старик видел и слышал только это. Подбежав к ним, он схватил на руки Павлушку и крикнул Александре:
- Беги за мной! - кинулся к картофелехранилищу. Сделав несколько шагов, обернулся. Александра не двинулась с места. Она ничего не понимала, только дрожала вся, и глаза, не мигая, глядели в одну точку. Вернувшись, он схватил ее за рукав и потащил за собой. Он бежал слышал стихавший рев самолета, думая: "Только бы не воротился, только бы не воротился…". Он видел прорытый в земле, уезженный спуск в хранилище и закрытую дверь и успел подумать: "Только бы не заперта…".
Дверь оказалась заперта, и он сунул Александру с ребятишками к бревнам у косяка. Сам поднялся наверх и стал следить за самолетом. Что было на земле, он не видел теперь. Он пытался угадать, как полетит фашист, чтобы надежней укрыть семью. Самолет поднимался, точно в крутую гору, выше и выше и вдруг круто покатился вниз. Старик повернулся к снохе. Александра по-опомнилась - стояла в углу у косяка, загородив собою сжавшихся в кучу детей.
- На ту сторону давай, на ту сторону! - приказал он, и она поняла его. Перенесла детей к другой бревенчатой стене. Но фашист больше не стрелял. Он летел по кругу - одно крыло к земле, то ли примериваясь, как лучше позабавиться, то ли оглядывая, что получилось, то ли высматривая чего-то. Старик увидел сквозь колпак кабины его обсосанно-круглую, черную голову в шлеме и прижался к крыше хранилища. Выравнявшись, самолет скрылся за лесом. Не веря этому, старик все глядел в то место, и только крик из деревни вывел его из себя.
Над соломенными крышами нескольких домов, как предночной туман над рекой, густела дымная поволока.
Их дом не задело, но старик знал, что как возьмет полыхать, так спасенья не будет никому, и побежал к ближнему дымившемуся дому. Обезумевшие люди тащили из вышибленных окон вещи, кричали что-то, звали на помощь, метались, не зная, что делать.
- Туши, туши! - кричал он, захваченный одною мыслью, что надо тушить, пока не поздно, а не за вещи хвататься. Выхватив из рук вгорячах и не поняв, у кого узел с вещами, и бросив его прямо на дорогу, он пихнул этого человека к дому, крича все одно и то же:
- Туши, туши!
И человек этот сообразил, что надо делать, побежал к дому, приставил лестницу, полез на крышу.
- Воды, воды давай! - раздался его крик. Кто-то побежал с ведрами, кто-то полез на крышу, кто-то нес багор. С рук на руки по цепочке женщин бежали ведра, дым смешался с паром, осел, пополз на стороны. И уж облегченно вздохнули люди, как с крыши раздался крик:
- Хлеб! Хлеб горит!
С земли из-за дыма этого было не видно, но от этого крика старик почувствовал, что подкашиваются ноги. Он пошатнулся, схватился за тын и, вытянув руку в сторону скирд, закричал умоляюще, просяще: "Хлеб!"
Он думал, что его слышат и понимают, думал, что кричит, но голос его звучал слабым шепотом, никто не видел его, никто не обратил на него внимания. Не до него было. Гонимые страшной бедой, люди бежали к скирдам. Когда старик приковылял к скирдам, огонь бушевал уже вовсю. В воздухе носились хлопья догоравшей соломы, дым ел глаза, огонь протыкал языками пламени дымовую завесу. Люди кидались в пламя, вырывали из него снопы хлеба и тащили их прочь в поле. В одном месте по цепочке перекидывали снопы, и в голове этой цепочки, в дыму и огне, копошились на скирде люди, и среди них в черном, обгоревшем, разодранном платье председательша, Старик кинулся к скирде, но его оттолкнули:
- Не мешай!
Он сунулся снова, и кто-то зло прохрипел, давясь дымом:
- Куда ты лезешь? Сгоришь!
Он отошел в сторону и закрыл ладонями глаза, чтобы не видеть, как горит хлеб. В голове был какой-то звон. Звон этот нагнетался, нагнетался, раздирая виски, наполнился человеческими воплями, и он открыл глаза. Люди катились со скирд, бежали, ползли.
"Куда они, почему?" - думал он. Только увидев сквозь волны дыма кого-то из баб с перекошенным лицом, смотревшую за спину ему, он обернулся. Фашист летел снова. Старик освирепел и, наклонясь, как перед броском, пошел ему навстречу. Он шел сжавши кулаки и был хорошо виден всем, и, наверное, фашисту тоже. Вся его фигура настолько дышала гневом, что видевшие его люди уже глядели только на него. Картуз сорвало с его головы, но, не чувствуя этого, он шел и шел, пока ревущая махина не промелькнула над ним. Только тогда остановился, обхватил голову руками, боясь обернуться, поглядеть, что там с людьми, сзади. К нему подбежали, поволокли за скирды. Фашист развернулся и пошел снова. Но люди поопамятовались, перебежали на другую сторону скирд, прижались от пуль к горевшему хлебу. Фашист пронесся над головами, взмыл вверх и, еще раз пройдясь по кругу, поглядев на дело своих рук, улетел совсем.
А люди снова бросились в огонь биться за хлеб.
16
Убитых было пятеро: Степанида, Ирина, Миша и двое ребятишек. На третий день перед похоронами, когда у баб и глаза уже выцвели от слез, старик пошел проститься с покойными. Двери в дома не закрывались. Из сеней были видны плачущие женщины, колыхающееся пламя свечей, копотный язычок лампадки. Старик оставил в сенях палку, без которой не мог ходить уж, снял картуз и вошел. Люди потеснились и дали ему пройти к изголовью гроба. Он глядел на круглое личико девочки в саване, с милыми, пухлыми, улыбчивыми губами, и неестественность этого лица ошеломила его. Так и казалось, что сбросит она с себя смертное одеяние, встанет и попросится, как бывало: "Дедушка Иван, я буду с тобой?" Он зажмурил глаза, вскинул вверх голову, чтобы не показать женщинам своего лица, и услышал, как они заголосили разом, и крик матери резанул его сердце. Не глядя ни на кого, повернулся, пошел вон, но наткнулся на стену. Шаря рукой по стене, нашел дверь и, покачиваясь, вышел на улицу, забыв и палку, и картуз. Он долго стоял, прислонясь к стене дома и приходя в себя. Кто-то принес ему палку и картуз, он надел картуз, взял палку, а спасибо сказать забыл…
В других домах, чтобы не бередить себе и людям души, не задерживался. Задавив слезы, проходил около гроба, и чувство то ли какой-то непонятной виноватости, то ли неловкости сильней охватывало его. Во взглядах людей ему ясней и ясней виделся упрек ему, что вон он, такой старый, а живет, а такие молодые… Эта мысль так захватила его сознание, что он уже стал думать: "Ну что же я-то? Разве я виноват, что живется и живется?.. Чего же винить-то меня?.. За что?.."
С Ириной прощался с последней. Она лежала в гробу, точно заснула. Признаков смерти не было видно на ее прекрасном лице, и старик невольно поглядел на людей, точно спрашивая: да может ли это быть?.. И не только у баб, у мужиков брызнули слезы.
- Твое ли место там?.. - выговорил он и пошел прочь от гроба и от людей.
Люди мешали ему в переживании захватившей его мысли о себе и смерти. Он ушел на задворки, сел на камень. Ветер стонал в голых ветвях берез и лип, а может, он нес плач из деревни, кто его знает, но заунывный тягучий звук непрерывно стоял в ушах. Темные облака низко неслись над черной пашней. Серыми были стены домов, трава у ног, жнивье, лес. Но эта мрачность природы не тронула и не удивила его: осень - время такое. Его внимание приковал единственный, пожухлый листок на липе. Он метался под ветром, крутился, но все еще держался за ветку.
"Вот так же и я… - думал старик. - Никого из погодков моих и в помине нет, а я все трепыхаюсь и трепыхаюсь… Чего же людям думать остается, как смерть жнет молодое, здоровое, а я все трепыхаюсь?.."
17
Налет был не на одну их деревню. Ясно стало, что фашисты искали наши войска (которые, поди-ка, уж бились с ними) или просто срывали зло на беззащитных людях. Убитых похоронили, а живым надо было думать, как жить дальше. Александра ходила - света белого не видела. На нее было трудно смотреть. При детях она часто садилась у окна, будто глядела на улицу. Но старик знал, что она прятала от них и от него слезы. Когда делала что-нибудь, то задумывалась, глядя не поймешь и куда, то искала, что и не теряла. Скажем, полотенце, которым только что вытирала посуду. Не найдя его у себя на плече, не качала головой на свою рассеянность и не смеялась, что непременно бывало прежде, а сердилась. Утром у печи стояла, приткнув голову на кулак, и старалась вспомнить, а что же еще не делано? Беда на глазах ломала ее. Отвести эту беду он не мог, сам не знал, что делать. Но жалость и озабоченность за нее не давали ему покоя. Боялся, не сделалось бы с ней чего. Не будь тревоги за нее и за внуков, несчастье, пожалуй, скрутило бы и его. Он отпихивался от беды хлопотами около снохи и внучат. Она плакала только по ночам, когда ребятишки уже засыпали. Он слезал с печи, подходил к ней. Ничего не говорил о том положении, в котором они были теперь, а только гладил ее по голове, молча гладил и гладил… А она плакала и плакала… Но ей делалось легче, меньше становилось горечи в ее слезах оттого, что рядом есть понимающий, любящий человек.
- Дай-ка я тебе ноги укутаю, а то озябнешь… - говорил он и закрывал ей ноги одеялом со всех сторон и снова садился рядом, и сидел, пока она не затихала, заснув. Тогда тихонько отходил от кровати, одевался и шел в овины. Тяжелое это стало дело - топить овины. Не оттого, что непосильно заталкивать в печи плахи, а оттого, что хлеб ведь сушил, хлеб! После похорон считал: не работник больше, но силы еще нашлись, и он, дивясь сам на себя, подумал: "А и крепок же поднаряд мне был поставлен!"
А нужда невольно карала пакостными мыслями. Набегавшись от овина к овину, он ложился передохнуть на соломенную подстилку. Тут, на земле, поближе к двери, было не так дымно и жарко. Наверху, в сушильне, то было тихо, то раздавался шорох снопов. Точно кто шевелил их там. Потом шуршали по мазанному глиной полу сушильни осыпавшиеся зерна.
"Возьми вот, к примеру, а кому негде взять, что делать будет? Чем кормиться?" Такие мысли могли увести далеко, и он пресекал их: "Да что это со мной делается? Что это я? Бывало ли когда, чтобы и в роду нашем кто опоганил руку воровством?!" А взять было просто - никто его не караулил. Да если бы и караулили и попался, что ему был чей-то суд? Все можно перешагнуть, кроме самого себя… А перестать чувствовать и понимать себя человеком он не мог и одного желал теперь - скорей бы кончалась молотьба. Тяжко было находиться у хлеба, да недолго пришлось: немного спасли от пожара…
18
Александра не плакала больше, была сурова и молчалива. "Чего это с ней началось еще?" - думал он в тревоге.
Скоро все разъяснилось.
Надо было установить в семье паек задолго до того дня, как они решились сделать это, а они всегда откладывали и откладывали. Но тянуть дольше стало нельзя, и они установили меру расхода хлеба и картошки на день. Бедной, тощей вышла эта мера. Осторожно, чтобы и зернышка не просыпать, они молча перемеривали плошкой хлеб. Когда точная порция на день была определена, он сказал:
- Именины им хоть бы посытней сделать…
- На это есть, - ответила Александра и открыла небольшой кованый сундук, в котором раньше лежала летом зимняя, а зимой летняя обувь. В сундуке было с полмешка ржи.
- Откуда это? - удивился он, и тут же пугающая догадка заставила поглядеть на сноху.
- Этта утащила меня в овин Марья и подает вот, - Александра показала узкий и длинный, наподобие чулка с вязками по концам, мешочек. - А он рожью набит… Я… попятилась от нее, а она говорит: бери, шальная, не с голоду же вам помирать…
И укоризна, и испуг, и растерянность, и жалость - все выразилось в его взгляде. Александра твердо и с вызовом ответила на этот взгляд:
- Пусть что хошь будет, какой хошь стану, а детей буду хранить, и наплевать мне на все!..
- Господи… Господи… - только и смог прошептать он.
Когда поутихло первое болезненное ощущение от случившегося, он понял, что война, страшная не только разрушениями и смертями, а и калеченьем людей нуждой, по-настоящему теперь пришла и к ним, и остановить это не хватит у него сил. Но не воспротивиться он не мог, и, когда спала со снохи нелегкая и для нее тоже (он это знал) запальчивость, поговорил с нею.
- Не надо, Сашенька, не делай больше этого… Не наживешься этим, нет… Мало ли кто что скажет и сделает, а ты не делай. Уж лучше бы я, кажется. Мне-то жить немного осталось, с собой бы унес этот грех, а тебе век ведь с ним жить. Не делай больше…
Слова свекра не открыли Александре ничего больше того, что она знала и понимала сама, но она не выдержала, разрыдалась.
- Ну милая ты моя, хорошая, дорогая ты моя… Я ведь не сужу тебя… Ну что ты… Ну успокойся, успокойся… Пойдем, ляг, пойдем я тебя уложу…
Он уж ругал себя, что не мог как следует все объяснить, что так расстроил ее. Александра подчинилась ему и скоро перестала вздрагивать от слез. Он чувствовал, что она не успокоилась, а только ради него взяла себя в руки.
"И откуда только силы такие у баб берутся?! - который уж раз на своем веку подумал он. - Я вот, да и любой другой мужик, расплеснемся душой в расстройстве и не знаем сразу, что и делать-то. А она, вишь ты, меня еще оберегает! Вроде дитя малого хранит… Сама-то успокойся, добрая ты моя… Я-то что, и не такое сносил".