Мы знаем, что еды не будет, да, собственно, и не ждем ее. Все карманы вывернуты уж давно. У курящих кончилась махра. Они бродят по помещению, как тени, приглядываясь к мусору: не попадет ли где на глаза "бычок".
Мне тоже хочется закурить. Ведь порядочная затяжка может ослабить голод. Но мои карманы пусты. И вдруг я вспоминаю, что там, под хутором Вертячим, дядя Никита давал нам закурить обоим. И Сережка после первой же неудачной затяжки погасил цигарку и положил ее в карман. Не так уж часто мы пользуемся нагрудными карманами, чтобы он ненароком мог вытряхнуть ее.
- Серега!
Он смотрит на меня, точно я скажу ему сногсшибательную новость.
- Рассупонься!
- Ты чего, Мить?
- Говорю: рассупонься! - настаиваю я.
Он с минуту изучает мое лицо, потом решительно расстегивает крючки шинели. Я засовываю руку в его нагрудный карман и… нащупываю крохотный блокнот.
- Ну, что ты?
- Подожди.
Под блокнотом я нахожу смятую, но еще довольно пухленькую папиросину.
- Вот, - говорю я, доставая цигарку.
- …мать! - выругался он. И эта матерная брань прозвучала у него, как приветственное: "Вот и ты".
- Что, забыл?
- Ага.
Я переклеиваю цигарку и отхожу в дальний угол, чтобы прикурить. Но не успеваю чиркнуть колесиком зажигалки, как вокруг меня собирается почти весь оставшийся гарнизон.
- Сорок, - просит Данилин.
- Двадцать…
- Десять…
Я делаю три глубоких затяжки и передаю Данилину.
Данилин хочет повторить мой маневр, но на третьей затяжке его обрывают. Бондаренко затягивается только раз. "Бычок" докуривают остальные, перехватив его соломинкой.
Я подхожу к Подюкову. Он стоит, навалившись плечом на оконный косяк. Лицо его мрачно и непроницаемо, словно все, чем жил до сих пор, Сережка похоронил здесь, в этих разрушенных стенах.
- Ты о чем? - спрашиваю я.
Не меняя позы, он поворачивает голову и равнодушно роняет:
- О чем можно думать в этой ловушке…
- А ты не унывай.
- Я не пацан, уговаривать меня не надо.
Сережка действительно уже не пацан, каким я его знал там, на Харьковщине, когда мы прибыли в батальон, От того прежнего Сережки не осталось и следа. Теперь он солдат, солдат закаленный, испытанный, суровый, с тонкой, но глубокой поперечной складкой на лбу.
Мрак быстро сглаживает развалины, заполняет воронки и просачивается к нам. Следы усталости на лицах бойцов разглаживаются, и скоро все мы сливаемся со стенами вдребезги разбитого вестибюля.
Напрягая все силы, противник, после авиационной и артиллерийской подготовки, ранним утром 11 ноября еще раз попытался смять дивизии Людникова, Горишного, Соколова, Гуртьева, Батюка. Бои шли за каждый метр земли. Днем немецкое командование бросило резервы с танками. Обескровленные части Горишного не в силах были противостоять бешеному натиску фашистов, которым наконец удается выйти к Волге на участке в пятьсот-шестьсот метров.
Дивизия Людникова оказалась отрезанной от основных сил армии. Мощный ледоход на Волге, к которому фашисты приурочили свое наступление, надолго сковал движение судов Волжской флотилии. Мы оказались окончательно отрезанными от левого берега.
- Сережка, не спи, - шепчу я.
Он с усилием раскрывает глаза, а через мгновение его голова снова вздрагивает, падает на грудь. Я снимаю пилотку и выставляю голову в окно. Сухой колючий ветер слезит глаза… и только. У меня тоже нет сил бороться со сном: стоит только мигнуть - и уже трудно раскрыть непослушные веки.
Сережка спит стоя. Он не храпит и даже не сопит. Он просто в забытьи.
Я сквозь слезы присматриваюсь к предметам, очертания которых расплывчаты, и потому предметы кажутся живыми. И даже мертвецы тоже кажутся живыми. А мне не страшно. Пусть себе оживают, встают и идут, куда им вздумается, лишь бы нас оставили в покое.
Везде вокруг слышны шорохи: и в коридоре, и за стеной, и под потолком, и на улице. На каждый подозрительный шорох мы отвечаем выстрелом.
Немцы тоже боятся и освещают подступы к дому ракетами. При каждой такой вспышке я стараюсь лучше приглядеться к трупам. Бывает, что среди мертвых прячутся живые.
По-видимому, ночные вылазки фашистам не по вкусу. Но я ошибаюсь. Они стерегут каждое наше движение, каждое окно. Они пробуют разбирать баррикады с той стороны. Пахомов, Ситников и Шубин делают по выстрелу. Кто-то со стоном падает, кто-то убегает по коридору.
А веки тяжелеют все больше и больше. Я тру себе уши и нос, даже пробую приплясывать; но сон, словно стопудовый груз, давит на плечи, прижимает, сковывает. Скоро явь и видения путаются, вихрятся, пугают, заставляют вздрагивать… За моей спиной кто-то шепчется. Я узнаю голоса Бондаренко и Данилина. Не могу понять, зачем это они делают. Ведь так хорошо молчать, молчать…
- Быков!
Я пробую сообразить, кому принадлежит эта фамилия.
- Быков!..
Я с усилием поднимаю веки. Кто-то кладет руку мне на плечо.
- Спишь? - спрашивает Данилин.
- Нет, вроде бы нет.
Я прихожу в себя и трясу Подюкова. Он сонно мямлит:
- Не-е тронь, брось… я не хочу…
- Сережка, проснись!
Он поднимает голову и несколько раз мотает ею, чтобы отогнать сон.
- Погодь спать. Я сейчас.
Бондаренко, Данилин и я отходим в угол. К нам присоединяются Шубин, Ситников и Смураго.
- Вот что, хлопцы, - негромко говорит младший лейтенант. - На завтра у нас нет патронов. Фрицы вот-вот ворвутся к нам. Давайте посоветуемся, как быть.
Первым начинает Данилин:
- Имеем ли право оставить позиции?
- Я думаю так, товарищи, - голос Бондаренко звучит задумчиво и строго. - Если нас перебьют, от этого толку все равно будет мало. Но если сумеем пробиться к своим, мы еще принесем пользу.
- Что вы предлагаете?
- Пробиваться!
- А как? - спрашивает Ситников.
Бондаренко дует на раненую руку и говорит;
- Надо разведать местность - может, удастся проскочить.
- Приказывайте: кому выходить, - отзывается Смураго.
- В таком деле я не могу приказывать.
Мы молчим минуты две.
- Быков, согласен? - вдруг спрашивает меня Данилин.
- С кем? - спрашиваю я.
- Ну хотя бы со мной.
- Ладно, идет. А Подюкова не прихватим?
- Здесь тоже нужны люди, - говорит Бондаренко.
На этом наше совещание закончилось.
Младший лейтенант дает мне чей-то автомат, в диске которого есть еще патроны. Данилин берет свой и чудом сохранившуюся противотанковую гранату.
Сережка с укором говорит мне;
- Опять без меня, не мог сагитировать.
- Мы же не долго, Серега. Вот выйдем, посмотрим и обратно.
- Рассказывай. Не мог уж…
В самую последнюю минуту с согласия младшего лейтенанта к нам присоединяется Смураго. Это низенький, сухой человек, обросший черной щетиной. И весь он точно репей. Хватка цепкая, сильная, деловая. Мне ни разу не доводилось прежде слышать его голос. Говорили, что он в один день потерял жену и двух детей. Но об этом мы его не спрашиваем.
Мы по одному вылезаем в окно; двери завалены трупами и, кроме того, за ними наверняка наблюдают. Я выхожу за Данилиным и залегаю рядом с ним в воронке среди мертвецов. Смураго не успевает забросить на подоконник ногу, как с треском взлетает ракета. Я и Данилин жмемся к убитым, притворяясь мертвыми.
Ракета гаснет, рассыпаясь на множество искр. Смураго переваливается к нам.
- Учуяли, сволочи, - шепчет он.
- Ни хрена они не учуяли, Это от страху они, - отвечает старший сержант.
Мы с минуту прислушиваемся. Тихо. Только ветер треплет обрывки проводов, которые звякают о стены и надтреснуто бренчат. За Волгой вспыхивают стрельчатые дорожки прожекторов и болтаются из стороны в сторону, как будто их тоже раскачивает ветром. Вот они скрестились высоко в небе, осветив серебряный крестик бомбардировщика. В это пересечение вяло поднимаются желтые и красные бусы очередей. Вокруг крестика появляются рассыпчатые гроздья разрывов.
Нам некогда смотреть в небо. Данилин у нас за вожака. Он первым карабкается по стенке воронки, сжимая в одной руке автомат, в другой - противотанковую гранату. Я ползу рядом с ним, натыкаясь на ледяные руки мертвецов. Эти руки со скрюченными пальцами упруги, как живые. Иногда одежда цепляется за них и они шевелятся, как будто грозят нам. Даже в темноте я различаю глаза убитых. Они у всех одни и те же - оловянные, с фосфорическим отливом.
Через полсотни шагов мы слышим затаенный говорок. Прислушиваемся. Слова непонятны и доносятся откуда-то из-под земли. Данилин указывает рукой в мою сторону. Это значит: я должен обследовать местность в радиусе нескольких метров. Я ползу на говорок и сразу же натыкаюсь на люк канализационного колодца. Но заглянуть у меня не хватает мужества.
- Яволь, яволь, - вылетает оттуда.
Я делаю Данилину знак. Он подползает ко мне.
Кто-то внутри зевает, потом кашляет.
- Давайте, - в самое ухо старшего сержанта говорю я. Для убедительности прибавляю: - Фрицы, слышал сам.
Данилин толкает меня в плечо, чтобы я отполз. Потом он копается с гранатой и опускает ее в дыру. Еще не успевает взорваться граната, а истошные крики уже заполняют пустоту колодца. Нас встряхивает, и белый столб дыма повисает над круглой дырой.
Мы опять залезаем в воронку и выжидаем. Со второго этажа нашего дома вылетает ракета, потом несколько коротких автоматных очередей для острастки.
Зубы отбивают чечетку. Это от холода и от напряжения - все вместе.
Мы ползем по направлению к берегу. Но, кроме трупов, никого не встречаем. Тогда решаемся идти в рост, разумеется - пригибаясь.
Как-то совсем неожиданно перед нами вырастает столбик, вроде водоразборной колонки. Данилин и я подходим к нему вплотную. В самую последнюю секунду столбик оживает - и мы видим человека, по пояс высунувшегося из такого же колодца, в какой только что опустили гранату. Он, видимо, спал. Наши автоматы упираются ему в грудь. Часовой поднимает голову, и резкая очередь, выпущенная им в упор, прорезает тишину ночи. Данилин качается и стонет. Смураго подхватывает раненого. Я выпускаю ответную очередь - и часовой виснет на краю колодца.
- Обратно! - приказывает Данилин, прижимая к себе раненую руку.
Оказалось, что мы отошли на порядочное расстояние от дома. Данилин с каждым шагом теряет силы. Вскоре он уже не может идти самостоятельно. Тогда Смураго взваливает его себе на плечи. Я иду рядом, держа автомат наготове.
Перед входом в дом мы останавливаемся в той же воронке, напротив окна.
- Кто? - шепотом окликает нас Подюков.
- Серега!
Мы втаскиваем раненого в помещение.
Данилин так ослаб, что не может говорить. Укладываем его в комнатушку, где, свернувшись, спит раненый Савчук.
Данилин забывается в бредовом сне. О какой-нибудь помощи нечего и думать. Во-первых, у нас нет бинтов; во-вторых, нет света. Мы не трогаем даже зажигалок.
Нас никто ни о чем не спрашивает, но Смураго в нескольких словах рассказывает младшему лейтенанту о результатах разведки.
- А берег, берег чей? - с нетерпением спрашивает Бондаренко.
- Мы не могли добраться до него.
Младший лейтенант больше не задает вопросов.
Я и Смураго идем по своим местам, младший лейтенант остается возле Данилина.
Сережка молча нащупывает мою руку и долго держит ее в своей.
У меня подкашиваются ноги, слипаются веки.
- Серега, я одну минуту… только одну-единственную, - шепчу я и тут же забываюсь в тяжелом сне.
Подюков дергает меня за руку, но я не могу разлепить век, хотя сознание уже проснулось.
- Вы все будете умирайт, если не сдавайс…
Я окончательно прихожу в себя и прислушиваюсь.
- Даем вам думайт три с половиной час, потом вам капут.
Голос умолкает, но эхо перекатывается по коридорам, по комнатам, этажам. Нам становится жутко. Ведь никому ни разу не приходилось слышать речь живого немца, обращенную непосредственно к нам.
- Если вы будете сдавайс, никому мы не сделай плёхо. У нас есть хлеб, колбас, шнапс и русский женщина… Слово немецкий офицер… Мы будем ждайт три час тридцать минут, потом стреляйт, очшень стреляйт! Ауфвидерзеен!
Это уж не сон. Нам предлагают сдаваться.
- Ты слышал?
- Слышал, - неохотно отзывается Сережка.
- Хотят купить колбасой.
- А ну его к чертовой матери!
Значит, немцы не знают ни о нашей численности, ни о боезапасах. Иначе не предлагали бы эту сделку.
- А зачем они полушку к трем часам прибавили? - спрашивает Подюков.
- Чтобы принять нас, когда рассветет, наверно, - предполагаю я.
Раненый боец, сидящий на корточках в углу, вдруг вскакивает и с диким криком шарахается к баррикаде.
- Р-ратуйте, товарищи, р-ратуйте!
Он взвизгивает тонко и страшно, мечась из угла в угол, спотыкаясь и падая.
- Ратуйте, ратуйте!
И опять холодок страха пробегает по спине. Мне кажется, что волосы под пилоткой встают дыбом. Сумасшедший бросается к баррикаде и разбрасывает мебель.
- Ратуйте-е-е! - нечеловеческим голосом надрывается он.
К нему подбегают Бондаренко, Шубин, Смураго и, скрутив ему руки, усаживают обратно в угол. Но больной вырывается и продолжает кричать. Только спустя минут сорок его взвизгивания затихают, переходя в стоны.
Никто из нас до рассвета не смыкает глаз. Цепенящий ужас холодной дрожью вползает под одежду.
Проходит еще одна страшная ночь. Серые брызги рассвета просачиваются в окна и двери. Дикие вопли помешанного точно застряли в нашем мозгу. Теперь каждый думает: "Кто следующий?.. А что, если он, а может… я?"
Мы с угрюмым любопытством изучаем друг друга. Но даже самый опытный психиатр ошибся бы, назвав следующего. Скорее всего он указал бы на всех. У нас черные изможденные лица с впалыми щеками да воспаленные слезящиеся глаза, которые смотрят с тревожным недоверием и с какой-то суровой злобой вконец измученных людей.
Каждый слышал ночную речь немецкого офицера, и теперь все мы охвачены каким-то яростным нетерпением. Скоро они должны начать. А у нас даже не хватает сил приготовиться. Бондаренко сидит на куче кирпича, поддерживая раненую руку. Она у него распухла, отчего стала непомерно большой и гладкой. Он еще больше ссутулился, его впалые глаза еще больше ушли вглубь. Но эти маленькие умные глазки светятся все тем же огоньком неподдельного упрямства. Если бы я был поэтом, то обязательно написал бы стихи о таких глазах.
Сережка тайком от меня, чего я вовсе не ожидал, достает из кармана блокнотик, тот самый, что я нащупал, когда искал папиросину, и, раскрыв его, долго смотрит на какой-то листик.
Я не мешаю ему. Пусть себе смотрит. У меня нет фотографий, нет и писем, которые я получал. Все они вместе с вещевым мешком сгорели на старой позиции, в коридоре. Чтобы как-то занять время, я сажусь на пол и перематываю обмотки.
Из комнатки доносятся бредовые выкрики Данилина. Он приходит в себя и дико озирается по сторонам. Потом начинает всхлипывать, бормоча бессвязные слова.
- Пи-ить, - жалобно просит кто-то из раненых.
Никто из нас не отзывается на просьбу, потому что всем хочется пить. Все эти "хочется" мы стараемся запихнуть поглубже внутрь, чтобы они не всплывали и не озлобляли нас.
Каждый из нас знает: надо во что бы то ни стало продержаться до ночи. А там будь что будет.
У меня уже не хватает сил раскрыть диск автомата, который сунул мне ночью младший лейтенант, и посмотреть, много ли осталось патронов. У Сережки в карабине четыре патрона, у остальных тоже не густо. Вон Ситников передает Пахомову целую обойму. Значит, у него наверняка есть еще в запасе пара штук. У Смураго автомат. Он выходил с ним в разведку и не сделал ни одного выстрела. Шубин находит у себя три патрона. Бывший связист Доронин вооружился карабином и пистолетом. Откуда у него пистолет - не знаю. Наверно, кто-нибудь из раненых командиров оставил. Дальнюю баррикаду охраняют Петрищев и Варфоломеев. У обоих винтовки без штыков. Собственно, штыков уже давно ни у кого нет; или побросали сами, или растеряли.
Где-то близко прогудели самолеты. Чьи - нам не видно. Заволжье охнуло несколькими залпами батарей. Одновременно загремели катюши. Их шум перекрывает все прочие. Немцы огрызаются скрипом шестиствольных минометов, буханьем дальнобоек. На "Октябре" - автоматная перестрелка с разрывами гранат вперемежку. Это нас несколько оживляет. Значит, держится "Красный"…
Тилиликанье офицерского свистка на втором этаже настораживает нас.
- Русише зольдат! - опять слышим тот же скрипучий ночной голос. - Мы даваль вам думайт три час тридцать минут. Теперь мы будет вас убивайт!.. Последний слёво - и доблестный немецкий зольдат…
Он не договорил. Смураго подскочил к баррикаде, закрывающей доступ из коридора в наш вестибюль, и, грозя автоматом, как-то тонко, совсем по-поросячьи, взвизгнул:
- Врешь, сволочь! Не на тех напал! Хочешь нас сагитировать? Не выйдет!.. Попробуй - возьми!..
Бондаренко кладет здоровую руку на плечо Смураго.
- Брось, Михаил. Они все равно не поймут. Не порти себе кровь. А нас все равно не взять им! Слышишь, не взять!
- Ну погоди, ну погоди! - отходя от забаррикадированных дверей, грозит Смураго. - Мы еще посмотрим, чья возьмет!
Немцу, по-видимому, захотелось ответить тем же, но он не знал русских ругательств.
- Хо-хо! Русский ругайсь… Доннер веттер. Теперь мы будем не просто убивайт, мы будем карашо сдирайт ваша… ваша… мех! - нашелся немец.
- Заткни глотку, фашистская гадина! - неожиданно рявкнул Сережка.
Пока шла эта перебранка с офицером, немецкие солдаты уже подползали к нам с обеих сторон вдоль стен, стараясь незаметно подкрасться к окнам и дверям.
Мы выжидаем. Главное - надо экономить патроны. Немцы рассчитывают встретить шквальный огонь и потому подкрадываются осторожно. Первым стреляет Доронин, стоящий у крайнего окна слева в паре с Шубиным.
Немцы отвечают ливнем автоматного огня по окнам. Пули выковыривают кирпич и разбрызгивают град осколков.
Я и Сережка поворачиваем стволы вправо. Середину защищают Смураго и Пахомов. Ситников и Бондаренко - центральную баррикаду за нами. У меня в диске кончаются патроны. Беру карабин. В нем три патрона. Израсходовать их - значит обезоружить себя. На всякий случай я подбираю кирпичи и складываю на подоконник.
К полудню немцы целой ватагой бросаются к дверям главного подъезда. Смураго длинной очередью лупит в упор.
Пахомов делает два выстрела и растерянно смотрит на винтовку. Кончились патроны. Тогда он берет винтовку за ствол и встает за дверной косяк. Смураго следует за ним и становится напротив.
Первые два немца, получив по удару прикладами, молча падают на пол.
Мы с Сережкой швыряем кирпичи и орем что есть силы. За нами у забаррикадированных дверей рвутся гранаты, расщепляя мебель.
Рыжеусый высокий немец залезает в окно, которое теперь никто не охраняет, и подбирается к Пахомову и Смураго сзади.
- Митька, фриц! - кричит Сережка, ткнув рукой в сторону рыжего.
Он хватает кирпич, но я отстраняю его руку и беру карабин. Пригнувшись, перебегаю вправо.