Сто дней, сто ночей - Анатолий Баяндин 9 стр.


Мы знаем, что еды не будет, да, собственно, и не ждем ее. Все карманы вывернуты уж давно. У курящих кончилась махра. Они бродят по помещению, как тени, приглядываясь к мусору: не попадет ли где на глаза "бычок".

Мне тоже хочется закурить. Ведь порядочная затяжка может ослабить голод. Но мои карманы пусты. И вдруг я вспоминаю, что там, под хутором Вертячим, дядя Никита давал нам закурить обоим. И Сережка после первой же неудачной затяжки погасил цигарку и положил ее в карман. Не так уж часто мы пользуемся нагрудными карманами, чтобы он ненароком мог вытряхнуть ее.

- Серега!

Он смотрит на меня, точно я скажу ему сногсшибательную новость.

- Рассупонься!

- Ты чего, Мить?

- Говорю: рассупонься! - настаиваю я.

Он с минуту изучает мое лицо, потом решительно расстегивает крючки шинели. Я засовываю руку в его нагрудный карман и… нащупываю крохотный блокнот.

- Ну, что ты?

- Подожди.

Под блокнотом я нахожу смятую, но еще довольно пухленькую папиросину.

- Вот, - говорю я, доставая цигарку.

- …мать! - выругался он. И эта матерная брань прозвучала у него, как приветственное: "Вот и ты".

- Что, забыл?

- Ага.

Я переклеиваю цигарку и отхожу в дальний угол, чтобы прикурить. Но не успеваю чиркнуть колесиком зажигалки, как вокруг меня собирается почти весь оставшийся гарнизон.

- Сорок, - просит Данилин.

- Двадцать…

- Десять…

Я делаю три глубоких затяжки и передаю Данилину.

Данилин хочет повторить мой маневр, но на третьей затяжке его обрывают. Бондаренко затягивается только раз. "Бычок" докуривают остальные, перехватив его соломинкой.

Я подхожу к Подюкову. Он стоит, навалившись плечом на оконный косяк. Лицо его мрачно и непроницаемо, словно все, чем жил до сих пор, Сережка похоронил здесь, в этих разрушенных стенах.

- Ты о чем? - спрашиваю я.

Не меняя позы, он поворачивает голову и равнодушно роняет:

- О чем можно думать в этой ловушке…

- А ты не унывай.

- Я не пацан, уговаривать меня не надо.

Сережка действительно уже не пацан, каким я его знал там, на Харьковщине, когда мы прибыли в батальон, От того прежнего Сережки не осталось и следа. Теперь он солдат, солдат закаленный, испытанный, суровый, с тонкой, но глубокой поперечной складкой на лбу.

Мрак быстро сглаживает развалины, заполняет воронки и просачивается к нам. Следы усталости на лицах бойцов разглаживаются, и скоро все мы сливаемся со стенами вдребезги разбитого вестибюля.

Напрягая все силы, противник, после авиационной и артиллерийской подготовки, ранним утром 11 ноября еще раз попытался смять дивизии Людникова, Горишного, Соколова, Гуртьева, Батюка. Бои шли за каждый метр земли. Днем немецкое командование бросило резервы с танками. Обескровленные части Горишного не в силах были противостоять бешеному натиску фашистов, которым наконец удается выйти к Волге на участке в пятьсот-шестьсот метров.

Дивизия Людникова оказалась отрезанной от основных сил армии. Мощный ледоход на Волге, к которому фашисты приурочили свое наступление, надолго сковал движение судов Волжской флотилии. Мы оказались окончательно отрезанными от левого берега.

- Сережка, не спи, - шепчу я.

Он с усилием раскрывает глаза, а через мгновение его голова снова вздрагивает, падает на грудь. Я снимаю пилотку и выставляю голову в окно. Сухой колючий ветер слезит глаза… и только. У меня тоже нет сил бороться со сном: стоит только мигнуть - и уже трудно раскрыть непослушные веки.

Сережка спит стоя. Он не храпит и даже не сопит. Он просто в забытьи.

Я сквозь слезы присматриваюсь к предметам, очертания которых расплывчаты, и потому предметы кажутся живыми. И даже мертвецы тоже кажутся живыми. А мне не страшно. Пусть себе оживают, встают и идут, куда им вздумается, лишь бы нас оставили в покое.

Везде вокруг слышны шорохи: и в коридоре, и за стеной, и под потолком, и на улице. На каждый подозрительный шорох мы отвечаем выстрелом.

Немцы тоже боятся и освещают подступы к дому ракетами. При каждой такой вспышке я стараюсь лучше приглядеться к трупам. Бывает, что среди мертвых прячутся живые.

По-видимому, ночные вылазки фашистам не по вкусу. Но я ошибаюсь. Они стерегут каждое наше движение, каждое окно. Они пробуют разбирать баррикады с той стороны. Пахомов, Ситников и Шубин делают по выстрелу. Кто-то со стоном падает, кто-то убегает по коридору.

А веки тяжелеют все больше и больше. Я тру себе уши и нос, даже пробую приплясывать; но сон, словно стопудовый груз, давит на плечи, прижимает, сковывает. Скоро явь и видения путаются, вихрятся, пугают, заставляют вздрагивать… За моей спиной кто-то шепчется. Я узнаю голоса Бондаренко и Данилина. Не могу понять, зачем это они делают. Ведь так хорошо молчать, молчать…

- Быков!

Я пробую сообразить, кому принадлежит эта фамилия.

- Быков!..

Я с усилием поднимаю веки. Кто-то кладет руку мне на плечо.

- Спишь? - спрашивает Данилин.

- Нет, вроде бы нет.

Я прихожу в себя и трясу Подюкова. Он сонно мямлит:

- Не-е тронь, брось… я не хочу…

- Сережка, проснись!

Он поднимает голову и несколько раз мотает ею, чтобы отогнать сон.

- Погодь спать. Я сейчас.

Бондаренко, Данилин и я отходим в угол. К нам присоединяются Шубин, Ситников и Смураго.

- Вот что, хлопцы, - негромко говорит младший лейтенант. - На завтра у нас нет патронов. Фрицы вот-вот ворвутся к нам. Давайте посоветуемся, как быть.

Первым начинает Данилин:

- Имеем ли право оставить позиции?

- Я думаю так, товарищи, - голос Бондаренко звучит задумчиво и строго. - Если нас перебьют, от этого толку все равно будет мало. Но если сумеем пробиться к своим, мы еще принесем пользу.

- Что вы предлагаете?

- Пробиваться!

- А как? - спрашивает Ситников.

Бондаренко дует на раненую руку и говорит;

- Надо разведать местность - может, удастся проскочить.

- Приказывайте: кому выходить, - отзывается Смураго.

- В таком деле я не могу приказывать.

Мы молчим минуты две.

- Быков, согласен? - вдруг спрашивает меня Данилин.

- С кем? - спрашиваю я.

- Ну хотя бы со мной.

- Ладно, идет. А Подюкова не прихватим?

- Здесь тоже нужны люди, - говорит Бондаренко.

На этом наше совещание закончилось.

Младший лейтенант дает мне чей-то автомат, в диске которого есть еще патроны. Данилин берет свой и чудом сохранившуюся противотанковую гранату.

Сережка с укором говорит мне;

- Опять без меня, не мог сагитировать.

- Мы же не долго, Серега. Вот выйдем, посмотрим и обратно.

- Рассказывай. Не мог уж…

В самую последнюю минуту с согласия младшего лейтенанта к нам присоединяется Смураго. Это низенький, сухой человек, обросший черной щетиной. И весь он точно репей. Хватка цепкая, сильная, деловая. Мне ни разу не доводилось прежде слышать его голос. Говорили, что он в один день потерял жену и двух детей. Но об этом мы его не спрашиваем.

Мы по одному вылезаем в окно; двери завалены трупами и, кроме того, за ними наверняка наблюдают. Я выхожу за Данилиным и залегаю рядом с ним в воронке среди мертвецов. Смураго не успевает забросить на подоконник ногу, как с треском взлетает ракета. Я и Данилин жмемся к убитым, притворяясь мертвыми.

Ракета гаснет, рассыпаясь на множество искр. Смураго переваливается к нам.

- Учуяли, сволочи, - шепчет он.

- Ни хрена они не учуяли, Это от страху они, - отвечает старший сержант.

Мы с минуту прислушиваемся. Тихо. Только ветер треплет обрывки проводов, которые звякают о стены и надтреснуто бренчат. За Волгой вспыхивают стрельчатые дорожки прожекторов и болтаются из стороны в сторону, как будто их тоже раскачивает ветром. Вот они скрестились высоко в небе, осветив серебряный крестик бомбардировщика. В это пересечение вяло поднимаются желтые и красные бусы очередей. Вокруг крестика появляются рассыпчатые гроздья разрывов.

Нам некогда смотреть в небо. Данилин у нас за вожака. Он первым карабкается по стенке воронки, сжимая в одной руке автомат, в другой - противотанковую гранату. Я ползу рядом с ним, натыкаясь на ледяные руки мертвецов. Эти руки со скрюченными пальцами упруги, как живые. Иногда одежда цепляется за них и они шевелятся, как будто грозят нам. Даже в темноте я различаю глаза убитых. Они у всех одни и те же - оловянные, с фосфорическим отливом.

Через полсотни шагов мы слышим затаенный говорок. Прислушиваемся. Слова непонятны и доносятся откуда-то из-под земли. Данилин указывает рукой в мою сторону. Это значит: я должен обследовать местность в радиусе нескольких метров. Я ползу на говорок и сразу же натыкаюсь на люк канализационного колодца. Но заглянуть у меня не хватает мужества.

- Яволь, яволь, - вылетает оттуда.

Я делаю Данилину знак. Он подползает ко мне.

Кто-то внутри зевает, потом кашляет.

- Давайте, - в самое ухо старшего сержанта говорю я. Для убедительности прибавляю: - Фрицы, слышал сам.

Данилин толкает меня в плечо, чтобы я отполз. Потом он копается с гранатой и опускает ее в дыру. Еще не успевает взорваться граната, а истошные крики уже заполняют пустоту колодца. Нас встряхивает, и белый столб дыма повисает над круглой дырой.

Мы опять залезаем в воронку и выжидаем. Со второго этажа нашего дома вылетает ракета, потом несколько коротких автоматных очередей для острастки.

Зубы отбивают чечетку. Это от холода и от напряжения - все вместе.

Мы ползем по направлению к берегу. Но, кроме трупов, никого не встречаем. Тогда решаемся идти в рост, разумеется - пригибаясь.

Как-то совсем неожиданно перед нами вырастает столбик, вроде водоразборной колонки. Данилин и я подходим к нему вплотную. В самую последнюю секунду столбик оживает - и мы видим человека, по пояс высунувшегося из такого же колодца, в какой только что опустили гранату. Он, видимо, спал. Наши автоматы упираются ему в грудь. Часовой поднимает голову, и резкая очередь, выпущенная им в упор, прорезает тишину ночи. Данилин качается и стонет. Смураго подхватывает раненого. Я выпускаю ответную очередь - и часовой виснет на краю колодца.

- Обратно! - приказывает Данилин, прижимая к себе раненую руку.

Оказалось, что мы отошли на порядочное расстояние от дома. Данилин с каждым шагом теряет силы. Вскоре он уже не может идти самостоятельно. Тогда Смураго взваливает его себе на плечи. Я иду рядом, держа автомат наготове.

Перед входом в дом мы останавливаемся в той же воронке, напротив окна.

- Кто? - шепотом окликает нас Подюков.

- Серега!

Мы втаскиваем раненого в помещение.

Данилин так ослаб, что не может говорить. Укладываем его в комнатушку, где, свернувшись, спит раненый Савчук.

Данилин забывается в бредовом сне. О какой-нибудь помощи нечего и думать. Во-первых, у нас нет бинтов; во-вторых, нет света. Мы не трогаем даже зажигалок.

Нас никто ни о чем не спрашивает, но Смураго в нескольких словах рассказывает младшему лейтенанту о результатах разведки.

- А берег, берег чей? - с нетерпением спрашивает Бондаренко.

- Мы не могли добраться до него.

Младший лейтенант больше не задает вопросов.

Я и Смураго идем по своим местам, младший лейтенант остается возле Данилина.

Сережка молча нащупывает мою руку и долго держит ее в своей.

У меня подкашиваются ноги, слипаются веки.

- Серега, я одну минуту… только одну-единственную, - шепчу я и тут же забываюсь в тяжелом сне.

Подюков дергает меня за руку, но я не могу разлепить век, хотя сознание уже проснулось.

- Вы все будете умирайт, если не сдавайс…

Я окончательно прихожу в себя и прислушиваюсь.

- Даем вам думайт три с половиной час, потом вам капут.

Голос умолкает, но эхо перекатывается по коридорам, по комнатам, этажам. Нам становится жутко. Ведь никому ни разу не приходилось слышать речь живого немца, обращенную непосредственно к нам.

- Если вы будете сдавайс, никому мы не сделай плёхо. У нас есть хлеб, колбас, шнапс и русский женщина… Слово немецкий офицер… Мы будем ждайт три час тридцать минут, потом стреляйт, очшень стреляйт! Ауфвидерзеен!

Это уж не сон. Нам предлагают сдаваться.

- Ты слышал?

- Слышал, - неохотно отзывается Сережка.

- Хотят купить колбасой.

- А ну его к чертовой матери!

Значит, немцы не знают ни о нашей численности, ни о боезапасах. Иначе не предлагали бы эту сделку.

- А зачем они полушку к трем часам прибавили? - спрашивает Подюков.

- Чтобы принять нас, когда рассветет, наверно, - предполагаю я.

Раненый боец, сидящий на корточках в углу, вдруг вскакивает и с диким криком шарахается к баррикаде.

- Р-ратуйте, товарищи, р-ратуйте!

Он взвизгивает тонко и страшно, мечась из угла в угол, спотыкаясь и падая.

- Ратуйте, ратуйте!

И опять холодок страха пробегает по спине. Мне кажется, что волосы под пилоткой встают дыбом. Сумасшедший бросается к баррикаде и разбрасывает мебель.

- Ратуйте-е-е! - нечеловеческим голосом надрывается он.

К нему подбегают Бондаренко, Шубин, Смураго и, скрутив ему руки, усаживают обратно в угол. Но больной вырывается и продолжает кричать. Только спустя минут сорок его взвизгивания затихают, переходя в стоны.

Никто из нас до рассвета не смыкает глаз. Цепенящий ужас холодной дрожью вползает под одежду.

Проходит еще одна страшная ночь. Серые брызги рассвета просачиваются в окна и двери. Дикие вопли помешанного точно застряли в нашем мозгу. Теперь каждый думает: "Кто следующий?.. А что, если он, а может… я?"

Мы с угрюмым любопытством изучаем друг друга. Но даже самый опытный психиатр ошибся бы, назвав следующего. Скорее всего он указал бы на всех. У нас черные изможденные лица с впалыми щеками да воспаленные слезящиеся глаза, которые смотрят с тревожным недоверием и с какой-то суровой злобой вконец измученных людей.

Каждый слышал ночную речь немецкого офицера, и теперь все мы охвачены каким-то яростным нетерпением. Скоро они должны начать. А у нас даже не хватает сил приготовиться. Бондаренко сидит на куче кирпича, поддерживая раненую руку. Она у него распухла, отчего стала непомерно большой и гладкой. Он еще больше ссутулился, его впалые глаза еще больше ушли вглубь. Но эти маленькие умные глазки светятся все тем же огоньком неподдельного упрямства. Если бы я был поэтом, то обязательно написал бы стихи о таких глазах.

Сережка тайком от меня, чего я вовсе не ожидал, достает из кармана блокнотик, тот самый, что я нащупал, когда искал папиросину, и, раскрыв его, долго смотрит на какой-то листик.

Я не мешаю ему. Пусть себе смотрит. У меня нет фотографий, нет и писем, которые я получал. Все они вместе с вещевым мешком сгорели на старой позиции, в коридоре. Чтобы как-то занять время, я сажусь на пол и перематываю обмотки.

Из комнатки доносятся бредовые выкрики Данилина. Он приходит в себя и дико озирается по сторонам. Потом начинает всхлипывать, бормоча бессвязные слова.

- Пи-ить, - жалобно просит кто-то из раненых.

Никто из нас не отзывается на просьбу, потому что всем хочется пить. Все эти "хочется" мы стараемся запихнуть поглубже внутрь, чтобы они не всплывали и не озлобляли нас.

Каждый из нас знает: надо во что бы то ни стало продержаться до ночи. А там будь что будет.

У меня уже не хватает сил раскрыть диск автомата, который сунул мне ночью младший лейтенант, и посмотреть, много ли осталось патронов. У Сережки в карабине четыре патрона, у остальных тоже не густо. Вон Ситников передает Пахомову целую обойму. Значит, у него наверняка есть еще в запасе пара штук. У Смураго автомат. Он выходил с ним в разведку и не сделал ни одного выстрела. Шубин находит у себя три патрона. Бывший связист Доронин вооружился карабином и пистолетом. Откуда у него пистолет - не знаю. Наверно, кто-нибудь из раненых командиров оставил. Дальнюю баррикаду охраняют Петрищев и Варфоломеев. У обоих винтовки без штыков. Собственно, штыков уже давно ни у кого нет; или побросали сами, или растеряли.

Где-то близко прогудели самолеты. Чьи - нам не видно. Заволжье охнуло несколькими залпами батарей. Одновременно загремели катюши. Их шум перекрывает все прочие. Немцы огрызаются скрипом шестиствольных минометов, буханьем дальнобоек. На "Октябре" - автоматная перестрелка с разрывами гранат вперемежку. Это нас несколько оживляет. Значит, держится "Красный"…

Тилиликанье офицерского свистка на втором этаже настораживает нас.

- Русише зольдат! - опять слышим тот же скрипучий ночной голос. - Мы даваль вам думайт три час тридцать минут. Теперь мы будет вас убивайт!.. Последний слёво - и доблестный немецкий зольдат…

Он не договорил. Смураго подскочил к баррикаде, закрывающей доступ из коридора в наш вестибюль, и, грозя автоматом, как-то тонко, совсем по-поросячьи, взвизгнул:

- Врешь, сволочь! Не на тех напал! Хочешь нас сагитировать? Не выйдет!.. Попробуй - возьми!..

Бондаренко кладет здоровую руку на плечо Смураго.

- Брось, Михаил. Они все равно не поймут. Не порти себе кровь. А нас все равно не взять им! Слышишь, не взять!

- Ну погоди, ну погоди! - отходя от забаррикадированных дверей, грозит Смураго. - Мы еще посмотрим, чья возьмет!

Немцу, по-видимому, захотелось ответить тем же, но он не знал русских ругательств.

- Хо-хо! Русский ругайсь… Доннер веттер. Теперь мы будем не просто убивайт, мы будем карашо сдирайт ваша… ваша… мех! - нашелся немец.

- Заткни глотку, фашистская гадина! - неожиданно рявкнул Сережка.

Пока шла эта перебранка с офицером, немецкие солдаты уже подползали к нам с обеих сторон вдоль стен, стараясь незаметно подкрасться к окнам и дверям.

Мы выжидаем. Главное - надо экономить патроны. Немцы рассчитывают встретить шквальный огонь и потому подкрадываются осторожно. Первым стреляет Доронин, стоящий у крайнего окна слева в паре с Шубиным.

Немцы отвечают ливнем автоматного огня по окнам. Пули выковыривают кирпич и разбрызгивают град осколков.

Я и Сережка поворачиваем стволы вправо. Середину защищают Смураго и Пахомов. Ситников и Бондаренко - центральную баррикаду за нами. У меня в диске кончаются патроны. Беру карабин. В нем три патрона. Израсходовать их - значит обезоружить себя. На всякий случай я подбираю кирпичи и складываю на подоконник.

К полудню немцы целой ватагой бросаются к дверям главного подъезда. Смураго длинной очередью лупит в упор.

Пахомов делает два выстрела и растерянно смотрит на винтовку. Кончились патроны. Тогда он берет винтовку за ствол и встает за дверной косяк. Смураго следует за ним и становится напротив.

Первые два немца, получив по удару прикладами, молча падают на пол.

Мы с Сережкой швыряем кирпичи и орем что есть силы. За нами у забаррикадированных дверей рвутся гранаты, расщепляя мебель.

Рыжеусый высокий немец залезает в окно, которое теперь никто не охраняет, и подбирается к Пахомову и Смураго сзади.

- Митька, фриц! - кричит Сережка, ткнув рукой в сторону рыжего.

Он хватает кирпич, но я отстраняю его руку и беру карабин. Пригнувшись, перебегаю вправо.

Назад Дальше