– Города-то оставляем врагу, чай не зря? Хитрим, чай? Лишь бы одолеть супостата.
– Одолеем, бабуся, – привычно заверил Ясаков. – Вот выпить нечего, это плохо. А насчет победы не сомневайся, считай, что в кармане лежит… На войне, бабушка, всякое бывает. Нынче они нас пятят, а завтра мы их саданем. Немец сейчас чумовой, его надо убивать по три раза каждого. Иначе вскочит и айда в атаку.
– Саданите его, окаянного, саданите. – Старуха вдруг перешла на шепот: – Сказывают, что у Хитлера рога на лбу. – И она понесла такую околесицу, что Веня качал головой, а молоденькая тихо смеялась, прикрыв рот платком.
– Правду, сынок, говорю, нечистая он сила, Хитлер-то. В церкви сам владыка анафеме Хитлера предавал, свечку вниз огнем держал.
– Все может быть, что у Гитлера рога. Баба наставила, – согласился Веня, поглядывая на молоденькую. – Вот у нас на фронте кавалерист расхвалился: наш эскадрон как разбушевался, как начал рубить фрицев, всех посек. Остановиться не мог и еще лесу десятин десять вырубил. А летчик ему: это что! Вот у меня однажды было: иду на посадку, а снаряд отбил колесо. Что делать? Высунул я ноги в щели-то и на ногах приземлил самолет. А лучше танкистов никто не отличился. Однажды кинул немец "пантеры", а мой друг танкист взял да и зарядил пушку Жучкой, такой собачонкой с рукавицу. Выстрелил. Жучка летает, лает и насмерть грызет ихние "пантеры". Всех передушила.
– О, здоров ты брехать-то! – Молоденькая засмеялась.
Поставила на стол бутылку самогонки, выпила полстакана. Заплакала. Веня отстранил стакан.
– Не могу пить и слезой вдовьей закусывать.
Смеясь глазами, молоденькая запела:
Эх, был у тещи я в гостях…
– Женщина должна играть нежные песни. А такие даже Тишка-сквернословник стыдится выдавать людям, – сказал Ясаков.
Молодая позвала Ясакова в погреб за квасом. На погребище, подперев колом дверь изнутри, схватила Веню за ремень.
– Не лезь, я боксер. – Веня разжал ее горячие руки на своей шее, потом обнял молодицу.
Чей-то голос во дворе настиг Веню, когда тот погружался в теплое забвение. Вскочил, головой стукнулся о притолоку.
– Эх, Полька, ты, Полька, не догадалась сучки посрубить. Темя продырявил.
– Ну, куда ты? Еще темно.
– Это комбат прошел по двору, его легкий шаг.
Женщина застегнула кофту, собрала волосы под платок.
Проснулся Веня на заре. Пахло вкусно жареным. Молоденькая, опершись на сковородник, стояла перед топившейся печью, докрасна нацелованная жарким пламенем, пекла блины.
В печном отсвете радостно смуглились ее ноги. До того ласково позвала Веню к блинам, что сердце его дрогнуло.
Солдаты строились на улице. Командир батальона старший лейтенант Крупнов в побелевшей, мятой после стирки гимнастерке, сдавившей воротником шею, поглядел на Веню непроспавшимися глазами, выпуклыми, недобро мутноватыми. "Видно, не отдохнул и не поел как следует: пояс пополам перерезал его, только и остались от Саньки плечи да грудь", – подумал Ясаков.
Действительно, Александр ночевал в доме нелюдимой старухи. Она даже за деньги не уступила ни одного арбуза, которыми были завалены сени.
– Кому бережете, бабаня?
Старуха молчала, из-под ладони следила злющими черными глазами, как Александр снял сапоги, разделся до трусов и, достав из колодца воды, стал мыться над каменным корытом.
– Ох, бабка, не замахивался ли твой старик шашкой на моего отца? – Александр макал в кружку с водой черствый с пыльцой кусок хлеба.
– Не трожь моего старика…
Повыпытал Александр у скрытной старухи, что сына в армию не взяли: килун.
– Скажите ему, бабаня, чтобы он не вздумал выздоравливать, если немцы придут. Как бы не оказался годным послужить у них.
– Ты бы, сокол ясный, о своей голове подумал. Скоро некуда прислонить ее будет. А как нам жить при немцах, бог скажет. Гитлер сюда не придет, ему тута делать нечего: до него всех мужиков в лесную неволю загнали, осталось беспорточное воинство – бабы да ребятня.
Утром, уходя, Александр сказал со злой веселинкой:
– Знать, за хорошие дела такую честь оказали мужикам вашим. Шепните своему сыну-килуну: сблудит – расстреляем. – Помолчал и сквозь зубы: – Рука не дрогнет.
Александр покосился на распухший вещевой мешок Ясакова, не задерживаясь, прошел к хвосту колонны.
Спину Вени грел вещевой мешок – все-таки Полька положила не только арбуз, но и горячие пирожки на дорожку. Стояла она против солнца, глядела из-под руки. Не то плакала, не то улыбалась обветренными губами. Не одна она провожала случайных, лишь на короткую ночку залетевших соколиков-солдат. Знала каждая: не увидятся больше. А ведь куда горяча и горька любовь без надежды на повторение – будто с жизнью прощается человек! И Вениамину Ясакову казалось, что эта вот добрая, плачущая, узкобедрая и есть его любовь.
Из виду скрылись бабенки-босоноги.
В гроб завалился Иван, -
тихо напевал седой солдат, вспомнив, как в первую мировую его, тогда молодого, тоже провожали слезой залитые глаза.
Отдельной стайкой от баб вздыхали девчата, глазами прощаясь с молодыми бойцами. Тонкой, прозрачной паутиной вязала их случайная дружба, и грусть при расставании была легче вешнего ветерка на заре…
С высоких, до желтизны облизанных ветрами холмов открылась Волга, заблестевшая под солнцем тремя протоками в лесистых островах.
– Ничего, река широкая. А там еще какая речка за лесом-то? – говорил солдат, впервые видавший Волгу.
– Должно быть, она же, Волга. Ишь как разбежалась! Своевольная матушка.
– И скажи ты, как не боятся люди плавать? Да еще купаться! У нас в селе речка воробью по колено, и то утонул мальчонка.
В пыльном горячем прахе сбегали солдаты по склону к воде, отделениями устраивались под кустами тальника или осокоря, возле камней, на песке. Ветер только сосклизом касался ветел, пошевеливая зеленые с изморозью, перекипающие листвой шапки. Купались, стирали белье. Самые молодые устроили катушку: по мыльно-скользкому берегу кто на ягодицах, кто на животе съезжал в омуток, взметывая брызги.
– Эх, расползлись, только грязью и держались, – говорил солдат, удивленно растянув перед солнцем кальсоны.
– А пилотка в дырьях хорошо: прикрыл ночью лицо и разглядывай через дырки звезды. Здорово! Сам пробовал.
Искупали лошадей, пустили на попас по зеленой отаве луга. Затаенно задымились костры на берегу, запахло ухой и пшенной кашей. Раздобыли картошку и арбузы на полях совхоза. Тоскливо запели украинцы про Галю. В распадине заиграла гармошка. Александр и Ясаков так долго купались, что кожа на пальцах стала рубцеватой.
– Вылезаем, Саня, а то прорастем, как вон те тополя.
– Веня, что-то ты после ночевки в Солдатской Ташле глаза прячешь?
– Перед Волгой немного стыдно: загнали нас немцы.
– А я думал, скучаешь по вдове. У тебя стыд-то патриотический. Передовой ты парень.
Голубые сумерки ласково повили берег. За ужином, овладев вниманием однополчан, Веня раскалякался у тлеющего костерка, поджав ноги по-татарски:
– Как же мне не знать Волгу?! Вон повыше нас как деревня прозывается? Девичья красота, вот как. Александр Денисович, не дай мне сбрехать…
– Валяй, бреши, – отозвался Александр. Подложив под голову скатанную шинель, он лег лицом к небу. И как-то по-довоенному тянется густой бас Ясакова, беспечно-веселый:
– В старину плыл на струге с верховьев князь богатый. И увидал в подзорную трубу на берегу меж кустов девку красоты необыкновенной. Высадился, разыскал ту девчонку, взял замуж. С тех пор, как идет пароход с верховья, девки валят на берег казать свою красоту: авось жених клюнет.
– А за Волгой, бают, зверь пасется, вроде бы барана, а морда страшная. Сайгаком прозывается. Вкуснота!
– Всякий степной зверь вкуснее. Дело в траве. Маленькая, худенькая, а вкусных витаминов в ней пропасть. И овца жирная с той травы, и мясо ее пахнет цветами. Не то что луговая скотина: толстая, рыхлая.
– Степной народ тоже посуше будет и погорячее.
– Нынче все горячее: на двор сходит, пар идет! И когда уж конец? Работать охота, невтерпеж. Кажется, пальцами ковырял бы землю.
– Чего вздыхать, грудь мучить понапрасну?
Александр удивлялся своему спокойствию, почти безразличию к тому, что узнал час назад в штабе полка: немцы прорвали фронт и вышли к Волге севернее города. Подполковник Глинин, говоривший об этом, тоже был спокоен, только голос был более обычного четкий. За время войны как-то притупилось восприятие. Смертельная опасность над Родиной уже столько раз нависала, что стала обычным условием жизни Александра. Он притерпелся к тревогам. Он ни о чем не думал, глядя то на звезды, то на черную без бакенов Волгу, овеянный запахом дыма, пригорелой каши, табака и постиранного белья.
– Не растравляй себя, Саня. Германец тоже не без конца может тянуться. Оборвется, гадюка ядовитая, или к себе уползет. Волжская вода не для него, с первого глотка вывернет наизнанку, – говорил Ясаков.
Глубокий, как бы разрешивший все дневные муки вздох Александра оборвал речь Ясакова. Веня поднялся на локоть. Александр даже во сне оберегающе положил на шов по животу руку. Пилотка съехала на горбинку носа.
Всего лишь два года назад не так-то уж далеко отсюда, в поселке Комарова Грива, на попасе Веня под утро прикрыл зипуном братьев Крупновых, Михаила и Сашу, а сам пошел за реку собирать черемуху для своей невесты, Марфы. Пожалел будить тогда Саньку – всю ночь хороводился с девками. И лицо его тогда было спокойное, без напряжения. А сейчас только нос да глазищи остались на лице, скулы туго обтянуты опаленной кожей, щеки запали. И почему-то подумалось, что вот так же, наверное, будет лежать Александр убитым…
Александр встал вместе с зарей, распахнул над собой белую пелену. И там и тут, как поплавки на воде, темнели фигуры людей поверх тумана, по пояс. Месили ногами плавающую бель, строились. На двух разукрашенных под глину пароходах и барже переправлялся батальон на левый отлогий берег. "Пароходики извозились в грязи, как свиньи!" – болтал Ясаков.
На открытой солнцепеку площадке с короткой тенью церкви Александр принял в свой батальон больше сотни пожилых, с сединой в висках, с просветами на макушках, и совсем зеленых и потому особенно серьезных солдат. Наблюдая за ними, он впервые с холодноватой примиренностью почувствовал свой не по годам емкий жизненный опыт. Единственное деревцо на выходе из продутого горячим сквозняком села, трепеща листвой, всколыхнуло в душе незнакомую прежде жалость даже неизвестно к кому: к этим ли тонкоспинным ребятам с бронебойными ружьями, ручными пулеметами на зыбких плечах, с подсумками на поясе с патронами и гранатами или к тому, что Веня Ясаков перестал не только шутить и смеяться, как было прежде, но даже не улыбался.
Отсвечивали солончаки при луне. Полынные просторы глушили трескотню кузнечиков. Придавленный, доносился из-под лунной дали гром, однако небо, вычищенное до сухой черноты, сияло густыми накаленными звездами. Еще заря не размотала над сурчинами свои тревожные, косого раскроя знамена, а батальоны взбили над дорогой пыль. Шли левобережной дорогой вдоль Волги, не видя реки, лишь временами из-за пойменных лесов по лугам доносилось ее освежающее дыхание, и тогда веселели разъеденные пылью и соленым потом глаза солдат.
Под вечер начал заливать уши гул отдаленного сражения. Птицы больше не мелькали перед глазами.
Город за Волгой тонул в огне и дыму. Лишь временами, разрываясь, дым обнажал широкие, крутые плечи элеватора на пристани.
А тут на левом берегу, под кустами ракитника, под расщепленными тополями, за вывернутыми половодьем корневищами вяза, в ямках и промоинах примолкли бойцы, утомленные переходом и зноем.
Александр обрадовался, увидев капитана парома, скрытого в затончике за лесом:
– Привет земляку!
Капитан сдвинул фуражку на затылок, пряча глаза под толстыми бровями. Холостой рукав рубахи прихвачен брючным поясом.
– Нашенский? Этот город теперь для многих своим стал. Знаешь, сколько я перевез туда разных народов? Это издали кажется – огонь и больше ничего. А там живут люди. Работают, дерутся. Целые дивизии. – Поднялись колосья бровей, и на Александра глянули глаза с черными бусинками зрачков. – Если ты тутошний, знаешь меня, то ответь: как меня дразнят? – строго спросил капитан. – Не красней, не осерчаю.
– Шулюм-булюм, а звать Устином.
– Ну а ты чей будешь?
– Крупнов, с металлургического.
– Сынок Дениса Степаныча, вижу по обличью. Да, парень, отец твой скорее всего при заводе остался. Там у вас порядку больше. Как и в гражданскую.
Сели на черную лапу вязового корневища. Речник закурил, ловко работая одной рукой.
– Не ждали такой встречи с родным городом? Хуже нет смотреть со стороны, лучше уж туда. Горим второй раз. Поначалу авиация жгла, эскадрами налетали. Весь день двадцать третьего августа гудела в небе. Воскресенье было, сколько детей… Главное, не бойся, иначе везде зашибут. Стемнеет, вас повезу туда.
С того берега привезли на катере раненых. Обступившие раненых солдаты затаенно слушали казаха с перевязанной годовой:
– Камень горит, дом горит, вода горит. Все горит.
Широкогрудый пехотинец с простоватым лицом вздохнул по-бабьему:
– Составом, что ли, каким обливают? Неужели химия в ход пошла?
– А люди-то там еще есть? – спрашивал другой. – В противогазах, должно, дыхание производят.
Лысоватый солдат, сняв пилотку, мутными глазами смотрел на Волгу, шевеля известковыми губами, шея взялась бурой краснотой, он качнулся и упал лицом у сохлой коряжины.
– Глядел-глядел Иванцов на свой город, да и лопнуло сердце с горя, – сказал широкогрудый. – Жди немца сюда.
– А мы туда разве не пойдем? – с надеждой не попасть туда спросил другой, роя могилу Иванцову.
– Ты в своем уме? Там и людей-то нет. О, господи, как горит, как рвется. Да что дома-то, из снарядов, что ли?
– Ребята, – заговорил Ясаков зловещим шепотом, – заразная хворь ходит на нашем левом берегу. Ужас!
– Чума?
– Хуже! Приключается с некоторыми из тех, кому приказано на правый ехать: заболевают недержанием мочи. Хоть по чистой увольняй. Сами знаете, какие вояки из них: перед каждым столбом по-кобелиному ногу поднимают. Это летом. Зимой что получится? По целому айсбергу в мотне потащат. Врачи бьются, вылечить не могут. Тогда фельдшеришка продувной за двое суток поставил несчастных на ноги.
– Да как же так, старшина? – спросил солдат, не сводя глаз с того дымного берега.
– Построил фельдшер двухъярусные нары в казарме, солдатам приказал меняться местами: одну ночь верхние освежают нижних, другую ночь – наоборот, поменялись очередями. Выздоровели. И скажи ты, будто запаяли, ходят сухонькими. Генерал приказал распространить опыт этого лекаря всюду, где хворь вспыхнет. – Ясаков выкатил глаза, закончил сурово: – Не выпускайте языки по-собачьему за порог – отрежу. По-твоему, немец упорнее русских? Ему самый раз в пекле, а нам жарковато, да? Глядите у меня!
Пока луна, вызревая, томилась за шиханами, а с Ахтубы по немцам била тяжелая артиллерия, батальон Крупнова высадился на узкой правобережной полосе. А когда луна поднялась, латунно подожгла наискось реки дорогу в коротких, округло вспухающих волнах, огненные дуги мин шестиствольных минометов перекинулись на позиции батальона. Мощные взрывы рвали на куски землю. Батальон с ходу атаковал немцев, занял несколько домов. И совсем рядом из-за карагачей выпорхнули огнехвостые реактивные мины.
V
С той ночи и началась особенная жизнь Александра Крупнова. Со своими солдатами он закрепился в старом каменном доме, накануне отбитом у немцев. Никогда еще за войну он не находился в такой близости и в то же время в такой отдаленности от родных. Заводские трубы маячили из-за острой кабаржиной балки, всего в километре от него. Хотя соседние дома и сады были заняты лишь двумя полками неприятеля, ему временами мерещилось, что в это узкое, отделявшее его от родных пространство влезла вся Германия, уплотнившись, как карликовая звезда. Иногда он вдруг печально удивлялся, что из домов, в которых когда-то жили его соседи, били пулеметы, минометы, плескались тугие струи огнеметов. Тягостно становилось ему от невозможности пройти через эти дома к своим. Он чувствовал, что немцы были доведены до крайней отчаянной и безвыходной решимости перебить русских или умереть в этом городе.
В зияющем проломе потолка Александр видел, как мелькали кружившие над городом стаи серых машин с желтыми крестами. Завывая сиренами, они срывались в пике, проносились над развалинами. Вперемежку с бомбами сбрасывали железные бочки, тракторные колеса, плуги. Борона упала на пробоину в потолке зубьями вниз, клетчато зарешетив островок неба. И хотя Александр вместе со всеми солдатами клялся презирать смерть, все его силы высвободились для одной цели – выжить, дойти до своих родных. Что же будет потом, если он все-таки дойдет и встретит отца, мать, будет ли он жить и как жить, он не загадывал, как не загадывают люди о том, что ждет их после достижения самых отдаленных и заветных целей…
Новой волной немцы пошли в атаку во весь рост, спотыкаясь на битых кирпичах. Чернели распяленные в крике рты.
Александр отодвинул убитого пулеметчика, заложил последнюю ленту. Расчетливо, с внутренним ознобом выпустил все пули. Но бегущих и кричащих стало еще больше. Из-за угла вывернулся танк. Александр следил за медленными движениями бронебойщика Варсонофия Соколова, который прилаживался с противотанковым ружьем в маленьком подвальном окошке.
Соколов промахнулся, отполз от ружья, встал на колени, сурово глядя из-под каски.
– Моя недоделка, обнизил – последняя пуля в землю, – сказал он обрывисто. – Ну что ж, лишку хорониться – в гости к смерти пойдешь. С немцами в помирушку не буду играть. Ружье подвело, бутылкам доверюсь.
– Иди, – сказал Александр.
Особые в судьбе каждого человека мгновения, незримые узлы, срастившие жизнь и смерть, приходят к солдату просто в виде короткого приказа стоять насмерть. Он последний раз затягивается дымом папироски, снимает предохранители, вложив всю яростную силу в рывок, мечет связку гранат под брюхо танка. Эти короткие мгновения, пока он еще жив, расширяются в сознании за границы личного опыта. И как молния выхватывает из тьмы каждый листок, качающиеся травинки, так внезапно озаряется душа со всеми запечатлевшимися образами, звуками, красками, надеждами и заблуждениями.
С двумя бутылками горючей смеси Соколов пополз навстречу танку. Лишь мельком взглянул Александр на вспыхнувшую машину, внимание приковал к себе Соколов: неловко завалился за кирпичи, вытянув левую руку вперед, припав ухом к земле. Каска откатилась от головы, вздрагивая от ударяющих в нее пуль…