Витковский задумчиво посмотрел на меня и предложил сигарету. Вообще-то я человек некурящий, но не хотелось нарушать мирно текущую беседу, и я закурил, хотя мне стоило известных усилий не поперхнуться дымом при первой же затяжке.
Несколько минут прошли в молчании. Видя, что следователь подыскивает для меня следующий вопрос, я решил взять инициативу в свои руки и пошел на необычный в моем тогдашнем положении шаг.
- Шановный пане Витковский, - сказал я, - у меня имеется для вас один совет.
Он заинтересованно повернул ко мне голову. Вероятно, это был первый случай в его практике, когда подследственный осмеливался давать ему, следователю по особо важным делам, какие-то советы.
- Я хочу предложить вам, шановный пане Витковский, - продолжал я спокойно и уверенно, - отказаться от ведения моего дела.
- То есть как?.. Почему? - В голосе его чувствовалась растерянность.
- Потому, что ничего у вас не выйдет, у вас нет против меня никаких улик. А без улик - сами понимаете… Вы человек известный, и карьера ваша может быть поставлена под удар.
Витковский ничего не ответил, только взял сигарету, закурил и, откинувшись на стуле, с любопытством стал меня рассматривать. Затем, после довольно продолжительной паузы, он вызвал надзирателя и приказал ему отвести меня обратно в камеру.
Опять щелкнул за мной тяжелый замок. Сижу и жду, что будет дальше. Меня едят клопы, я ем помои, припорошенные чем-то вроде отрубей, вместо чая пью бурду, от которой разит мылом и потом. Не знаю, внял ли пан Витковский моему совету, но к себе он меня больше не вызывал.
Дней через восемь, а может быть, и десять - за давностью лет такие детали забываются - меня снова привели в ту же комнату. На этот раз встретил меня сухопарый, желчный на вид человек сугубо, я бы сказал, судейского склада, живо напомнивший мне тех юридических крючкотворов, которые так мастерски описаны в русской классической литературе. Это был помощник следователя по особо важным делам. Садиться он меня не приглашал, да и не на что было садиться. На единственном стоявшем за письменным столом стуле сидел он сам.
Без лишних слов следователь сунул мне в руки лист бумаги с машинописным текстом. Я стал медленно его читать: после первого слова "я" - прочерк, а дальше слово "признаю". Это значит, что в прочерке я могу написать "не" и получится "не признаю". Не заполню этот прочерк - значит, признаю все, что написано ниже.
Прочитав бумагу до конца, я был крайне удивлен той, мягко выражаясь, наивностью, с которой мне предлагали подписать этот "юридический" документ. В нем довольно подробно излагалось, что я был задержан там-то и там-то, но совершенно неясно, по какому поводу. Витиевато и туманно говорилось о каких-то сведениях военно-разведывательного характера. О провокаторе же - ни слова, будто его вовсе не существовало.
Но главное, предложенный мне текст был составлен таким образом, что от того, впишу я в начале злосчастное "не" или не впишу, ничего фактически не менялось. Скажем, документ по уголовному делу звучал бы в этом случае примерно так: "Я не признаю себя виновным в том, что был задержан там-то, во столько-то часов вечера в тот момент, когда я, выхватив имеющийся у меня нож, вонзил его в грудь такого-то, после чего он сразу же скончался…"
Я вернул бумагу следователю, сказав, что подписывать ее решительно отказываюсь.
- Но ведь вы можете написать "не"! - разъярился он.
- Вы что, дураком меня считаете, проше пана? - не сдержавшись, резко ответил я. - Какое значение имеет это "не", если весь остальной текст говорит о совершенном преступлении? Ничего подписывать я не буду…
Нет, не получилось у помощника следователя по особо важным делам обстоятельного разговора со мной. Очередная попытка выудить у меня "признание" закончилась ничем.
Подходил к концу первый месяц моего пребывания в тюрьме или, как я потом говорил, в "гостях" у пилсудчиков.
Однообразные тоскливые дни. Сколько их еще будет? Настроение прескверное - все надоело: и безделье, и клопы, и баланда. Как и в мокотовской тюрьме, читать, писать, иметь книги, газеты здесь запрещено. У тюремщиков один ответ: "Не положено".
Я уже давно подумывал о шахматах. Да только где их взять? И с кем играть? Наконец однажды я не вытерпел и решил сделать шахматную доску, воспользовавшись для этого все тем же универсальным инструментом, который помог мне в моих математических упражнениях, - простой алюминиевой ложкой, Я начертил ложкой на столе шестьдесят четыре квадрата - вот и доска. Теперь дело было за фигурами. Будь у меня картон и ножницы, я бы что-нибудь сообразил. Но ведь решительно ничего нет… И тут мне в голову пришла такая идея: во время обыска у меня отобрали кошелек с несколькими злотыми. Почему бы за свои кровные деньги не купить сухих фруктов? Ягодами я буду закусывать тошнотворное тюремное варево, а из косточек урюка, слив, вишен понаделаю королей и ферзей, слонов, коней и пешек - всю шахматную рать!
Надзиратель, видимо получив разрешение свыше, удовлетворил мою просьбу - хотя и не сразу, но принес из тюремной лавки почти килограмм сухофруктов. К тому времени, как я потом узнал, наше посольство перевело мне 100 злотых, однако здешняя администрация скрыла это от меня.
Закончив необходимые приготовления, открываю турнир из двенадцати партий. Играю одновременно за себя и за воображаемого противника. И почему-то все партии выигрываю я. Очень трудно, просто невозможно играть против самого себя, объективно оценивать положение на доске. Все же продолжаю это занятие. Турнир за турниром, турнир за турниром. У меня есть дело, позволяющее мне ненадолго "выключаться" из угнетающей, действующей на нервы обстановки, а это уже чего-нибудь да стоит.
Вскоре я лишился своего шахматного войска. Во время очередной ночной облавы помощник начальника тюрьмы приказал забрать у меня самодельные фигурки. Спорить было бесполезно.
Через несколько дней мне неожиданно разрешили прогулки. Вырваться из тесной вонючей камеры во двор, пусть всего на пятнадцать минут, было для меня большой радостью. Гулял я, как и прежде, в сопровождении двух дюжих "телохранителей" - один шел впереди, другой сзади. Вокруг никого. Я жадно вглядывался в высокие каменные стены, искал какую-нибудь щербинку или уступ. Мысль о побеге не покидала меня. А вдруг произойдет со мной такое чудо! Тщетно…
ПТИЧИЙ ПЕРЕПОЛОХ
Однажды в поисках свежих впечатлений я открыл для себя новую возможность отвлечься от одуряющего тюремного бытия. Из крошечного оконца моей камеры, вырубленного под самым потолком, виден был кусочек крыши соседнего здания. Там, под стрехой, ласточки лепили гнездо. Выбрав удобную позицию, чтобы через просветы между железными прутьями решетки можно было наблюдать за всеми действиями птиц, я часами следил за ними, восхищаясь трудолюбием, сообразительностью и, не побоюсь сказать, мастерством этих удивительных строителей и архитекторов.
По утрам ласточки сначала осматривали свою вчерашнюю работу, пробовали клювом и лапками, достаточно ли подсох ранее принесенный строительный материал, можно ли строить дальше. Убедившись, что можно, тут же улетали и спустя какое-то время возвращались с новыми кусочками глины, соломинками и закладывали их в стены своего будущего жилища. Я заметил, что они улетали и прилетали через строго определенные промежутки времени. Это были настоящие челночные, как в авиации, регулярные полеты. Устав, ласточки садились отдохнуть на провода, тянувшиеся от одного здания к другому, и оживленно беседовали на своем птичьем языке, как бы советуясь, что и как теперь следует делать.
В дождливую погоду работа прекращалась. И понятно почему: гнездо не сохло из-за сырости, и новый материал мог отвалиться. Но стоило выглянуть солнцу, как ласточки вновь собирались на ближайших проводах. Слушая их веселое щебетание, я всякий раз вспоминал женские посиделки, которые мне в детстве довелось видеть в доме моей матери. "Говорили" все сразу и все, очевидно, отлично понимали друг друга. Потом ласточки разлетались в разные стороны и начинали трудиться. Их организованности, коллективизму, товарищеской взаимопомощи можно было бы поучиться и кое-кому из людей.
Как-то утром я проснулся от неистового шума за окном. Взглянул за решетку - там шла настоящая война между ласточками и воробьями. Они сражались с отчаянной смелостью и отвагой, нещадно клевали друг друга. Воздушные бои сопровождались сердитым писком. Воробьи и ласточки сновали во всех направлениях на нескольких, как сказали бы летчики, ярусах, чудом не сталкиваясь между собой, и на лету выщипывали друг у друга перья. По скорости полета и маневренности ласточки явно превосходили воробьев.
Вдруг ласточки, как по команде, исчезли. Вслед за ними место сражения покинули воробьи.
Что же случилось?
Посмотрев на крышу, под стреху, я увидел главного виновника птичьего переполоха. Им оказался воробей, забравшийся в ласточкино гнездо. Взъерошенный, усталый, с растопыренными, изрядно пострадавшими в битве крылышками, он жадно глотал воздух и громко чирикал.
Через некоторое время ласточки вновь появились в поле моего зрения. Когда какая-либо из них пролетала мимо гнезда, воробей высовывал голову и старался клюнуть ее, чтобы она не смела к нему приблизиться.
Потом началась атака. Ласточки пытались штурмом выжить из своего дома нахала, вздумавшего поживиться плодами чужого труда. Осторожно, прицеливаясь, чтобы не попасть под удар воробьиного клюва, ласточки одна за другой подлетали к гнезду и прилепляли к нему кусочек грязи или глины. Это удавалось не всегда. Подчас воробей успевал выбить из клюва ласточки ее ношу, и та вынуждена была улетать ни с чем и искать новую порцию строительного материала.
Все же входное отверстие гнезда постепенно суживалось. Пока еще можно было выбраться на волю. Но воробей по-прежнему сидел в гнезде и не желал уступать, хотя надежды на спасение у него оставалось все меньше.
"Чем же объяснить такое упорное сопротивление воробья? - размышлял я. - Ну что может сделать одна маленькая пичужка против столь многочисленного противника?"
Вероятнее всего, гнездом завладела воробьиха, готовившаяся выводить потомство. Она, наверное, уже отложила там яйца и не собиралась бросать их на произвол судьбы. Так и хотелось крикнуть: "Улетай, пока не поздно! Скоро тебя замуруют заживо!"
На другой день, едва только взошло солнце, я стал свидетелем нового штурма. Слетевшиеся ласточки опять принялись залеплять вход в гнездо. Вскоре наружу высовывалась лишь воробьиная голова. Ласточки уселись на проводах, громко переговариваясь между собой. Потом, словно удостоверившись, что их дом освобождать н* намерены, продолжили свое страшное дело; К полудню почти весь вход был залеплен. Виден был только кончик клюва воробьихи. Она изредка чирикала слабеющим голосом, но не прилагала никаких усилий, чтобы выбраться из замурованного гнезда.
Я смотрел и думал: какая же великая сила - инстинкт материнства! Эта крохотная пичужка, презирая смерть, до конца защищает жизнь еще даже не родившихся детенышей! И мне было невыразимо горько сознавать, что я ничем, совершенно ничем не могу помочь ей.
На третье утро ласточки залепили остававшееся отверстие наглухо и сразу же улетели. Какое-то время я слышал еще едва уловимое чириканье воробьихи. К вечеру все стихло. Сломать прочное гнездо изнутри маленькая птаха была, конечно, не в силах.
Мне было жаль ее. Очень жаль.
ОБМЕН НА ГРАНИЦЕ
Кончилась птичья эпопея, и снова потянулись унылые дни тюремной жизни. Никто мною не интересовался. Казалось даже, что обо мне совсем забыли. Напоминать о себе я не собирался. Зачем? Спокойствие, выдержка, терпение - вот что я считал самым благоразумным.
Однако безразличие польских властей к моей персоне было лишь кажущимся. На самом же деле, как мне стало известно потом, именно в эти дни руководители "двуйки" через свое министерство иностранных дел вели с советским посольством в Варшаве переговоры об обмене меня на польского разведчика, арестованного в Киеве.
Помню, однажды утром широко распахивается дверь моей камеры, входит ухмыляющийся надзиратель и необычайно вежливо приглашает меня в контору.
- Только пусть пан извинит, но ему надо прежде постричься и побриться, - добавляет он.
"Похоже, - с иронией подумал я, - меня собираются прямо из тюрьмы доставить на какой-нибудь дипломатический прием".
В административном корпусе меня постригли и побрили, вернули мне все мои вещи, отобранные при аресте, - часы, расческу, носовой платок, кошелек с двумя оставшимися злотыми. Тот же надзиратель вывел меня во двор. У ворот стояла легковая машина, возле нее - несколько охранников и два мотоциклиста. Знакомая картина! Значит, опять куда-то повезут. Только вот куда?..
Меня привезли на Восточный вокзал. Отсюда поезда следовали в сторону нашей границы. Может быть, это обмен?! Часто-часто забилось сердце. Неужели я скоро буду дома, в своей стране, увижу товарищей и друзей, родных и близких?
Машина остановилась у последнего вагона поезда. Это был мягкий спальный вагон. В нем не оказалось ни одного пассажира, кроме трех человек в штатском, которым предстояло меня сопровождать. Как я вскоре понял, один из них был офицер "двуйки", два других - охранники.
До советской границы поезд шел часов восемь. Я смотрел на мелькавшие за окном пейзажи, а мои молчаливые спутники откровенно наблюдали за мной. В полдень офицер сказал, что я могу заказать завтрак, его принесут из вагона-ресторана, и стал настойчиво предлагать мне выпить, как он говорил, "келишек вудки". От водки я категорически отказался, и это, судя по всему, очень огорчило его.
Приблизительно через час в салон, где мы находились, без стука вошел какой-то человек. При его появлении все, кроме меня, встали. Приглядевшись, я вспомнил, что уже видел его в кабинете капитана, куда меня доставили сразу после ареста. Потом в Москве установили, что это был начальник советского реферата (отдела) "двуйки" майор Недзведский, в прошлом сотрудник польского посольства в нашей стране, а фактически - разведчик, специализировавшийся по СССР и пытавшийся добыть данные о советских вооруженных силах.
Кивком головы он выпроводил офицера и охранников из салона, сел против меня и вежливо осведомился о моем самочувствии.
- Благодарю вас, - коротко ответил я.
Недзведский сделал небольшую паузу и, тщательно подбирая слова, заговорил снова:
- А не кажется ли пану, что ему довольно опасно возвращаться в Москву после такого неприятного недоразумения у нас?
Я молчал.
- Быть может, пан подумает? - продолжал он. - Не лучше ли ему остаться здесь, в Польше?
От наглости этого типа, столь бесцеремонно предлагавшего мне стать изменником Родины, внутри у меня все закипело. Я резко поднялся. Мой вид, должно быть, не предвещал ничего хорошего, потому что пан Недзведский шарахнулся к двери, рывком открыл ее и выскочил из салона.
…Часа в четыре вечера поезд замедлил ход и остановился. Меня высадили из вагона прямо на железнодорожную насыпь. Я постоял немного, посмотрел вслед уходящему на советскую землю поезду. Там была Родина. Но пока нас разделяла граница. С обеих сторон часовые, в глубине, вероятно, патрули и секреты. Тишина необыкновенная. Ее нарушает лишь едва уловимый шум крыльев птиц, беспрепятственно перелетающих через запретную зону без всяких заграничных паспортов и виз. Если бы и я сейчас мог полететь вслед за ними!..
Польские пограничники с винтовками наперевес привели меня на свою заставу. В длинном бараке нас встретил хмурый капрал с большими пушистыми усами. Отпустил конвоиров, он отвел меня в просторную комнату, где было два стола, поставленных буквой "Т", и вокруг них много стульев. Здесь, очевидно, устраивали какие-нибудь заседания и совещания. У окна стоял солдат с винтовкой. Капрал подошел к нему, что-то шепнул, кивнув на меня, и ушел. Солдат демонстративно дослал патрон в ствол винтовки, шагнул к двери и встал там по стойке "смирно".
Было очень жарко, вскоре у меня пересохло в горле, и я потянулся к стоявшему на столе графину с водой. Совершенно случайно я взял его за горлышко так, как обычно берут в руки предмет, когда хотят его бросить либо ударить им кого-то. В ту же секунду послышался громкий стук приклада об пол, дверь мгновенно открылась, и в комнату ворвался капрал. Увидев, что я спокойно пью воду, он остановился в недоумении, сердито взглянул на солдата и присел неподалеку от меня.
- Пане капрал, - решил я нарушить тягостное молчание, - можно задать вам один вопрос?
- Проше пана, пожалуйста.
- Что будет, если заяц нелегально перебежит через границу?
Капрал озадаченно посмотрел на меня, подумал немного и совершенно серьезно ответил:
- Проше пана, то належи до натуры, ниц не бендзе (это природное явление, ничего не будет).
Я вежливо поблагодарил его, он посидел еще несколько минут и вышел.
Вскоре, однако, капрал вернулся и предложил мне следовать за ним. Мы дошли до колючей проволоки, тянувшейся вдоль границы, затем свернули влево и, пройдя метров пятьдесят, оказались у железнодорожной насыпи. Здесь, по обе стороны от разграничительной линии, стояли два стола, за которыми сидели офицеры польской и советской пограничной охраны. Кроме того, возле каждого стола было по несколько часовых.
Чуть поодаль, у проволочных заграждений, среди наших солдат я увидел одного из моих прежних сослуживцев.
Как он тут очутился?
Потом мне, конечно, объяснили, в чем дело. Польские паны в отношениях с нами шли подчас на всякие провокации. Наши товарищи не исключали возможность того, что меня в последний момент могли подменить кем-нибудь другим. Поэтому при обмене надо было иметь человека, который бы меня опознал.
- Приступим, пожалуй, - сказал начальник советского контрольно-пропускного пункта.
- Проше пана, - кивнул польский офицер.
Началась длинная и сложная процедура. Сперва установили личность каждого обмениваемого. После этого стороны стали выяснять, нет ли у нас каких-либо претензий и заявлений. Польский вице-консул ответил, что никаких жалоб он не имеет - советские власти обращались с ним хорошо. Я же сказал, что в тюрьме меня содержали в грязном помещении, полном клопов, кормили плохо, спать приходилось на прогнившем соломенном матрасе, без одеяла и подушки, что, когда у меня обострилась болезнь легкого, мне не оказали никакой медицинской помощи. Не забыл рассказать и о том, как в поезде охрана впустила ко мне в салон какого-то человека, который предлагал мне изменить Родине - остаться в Польше.
Что тут началось! Наша сторона требовала внести мое заявление в протокол. Поляки возражали, особенно против того, чтобы записывать мои слова о попытке склонить меня к измене. Никто не хотел уступать. В конце концов решили продолжить обсуждение без нас. Меня и поляка увели. Я снова оказался в том же бараке в обществе капрала и солдата. Сижу, жду и сожалею, что заварил такую кашу. Кто знает, чем все это кончится?..
Через час-полтора нас вновь привели на насыпь, где заседала комиссия по обмену. И наши и польские офицеры были очень возбуждены - спорили они, видно, крепко. Меня поставили у польского стола, вице-консула - у советского. По настоянию советской стороны, мне предложили тут же, на насыпи, раздеться до пояса. Два врача, советский и польский, меня освидетельствовали. Следы ранения были налицо, и полякам пришлось согласиться, что я действительно мог нуждаться в медицинской помощи.