Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое - Борис Лавренев 57 стр.


- Были отдельные хорошие намерения у плохих моряков, - резко сказал Калинин, - и только. Система воспитания не могла рождать хороших моряков. Она рождала карьеристов, алкоголиков и завсегдатаев публичных домов, а эти качества в морском бою благоприятных результатов не дают. Даже если были на флоте десять моряков, которые знали службу, - одна ласточка весны не делает. Я познакомился в Японии с постановкой артиллерийского дела на флоте. Это меня потрясло. Страна, полвека назад не знавшая огнестрельного оружия, сделала такие успехи в артиллерии, что наши пушки, наши комендоры, наши правила стрельбы оказались отодвинутыми в восемнадцатый век. И, когда я вернулся домой, я поставил себе задачей поднять артиллерийскую часть на современную высоту. Десять лет я все свое уменье и силы отдаю этому делу. Но сделать удалось крупицу того, что нужно было сделать.

- Вы скромничаете, Борис Павлович, - возразил Глеб. - Не скрою, что я уже слыхал о вас отзывы как об исключительном артиллеристе.

- Да не в этом же дело, черт возьми! Нужно, чтобы наш флот был исключительным по артиллерийской мощи, а не лейтенант Калинин артиллерийским самородком-одиночкой. Какому дьяволу нужна такая персональная натасканность? Я долблю без передышки морской генеральный штаб своими докладными записками по артиллерийской части и за это заслужил только репутацию человека, сующего нос не в свое дело и психопата. Я исписал несколько стоп бумаги на эти записки, а осуществлена из них едва ли десятая часть, да и ту у меня уворовали штабные хлыщи. Правда, кое-чего удалось добиться, стреляем мы, конечно, в общем, лучше, чем в пятом году, но мы должны стрелять лучше всех, а немцы, морская история которых короче воробьиного носа, могут нам дать десять очков вперед. А ведь нашему флоту двести лет, и ведь были же у нас Сенявин, Ушаков, Нахимов! То, что волнует меня потому, что я научился у японцев любви к родине, - не волнует других. Не все ведь принимали крещение в Цусимском проливе, и не всем промыло мозги. И когда я вижу, что рядом со мной на каком-нибудь "Ростиславе" сидит артиллерист, который с десяти кабельтовых не может попасть в город Севастополь, не говоря о щите, мне делается не по себе, мой друг, ибо вторая Цусима утопит не только нас с вами и корабли, но утопит Россию. Не будет России - вы понимаете, что это такое?

- Ну, Россия всегда останется, - сказал Глеб, несколько раздраженный мрачным пророчеством лейтенанта. Фраза "не будет России" неприятно напомнила ему слова Шурки Фоменко, тоже предсказывавшего, что военное поражение уничтожит "вонючую Россию".

Но самоуверенное возражение сыграло роль искры, неосторожно поднесенной к горючему, и лейтенант Калинин взорвался, как снарядный погреб.

- Черта вы понимаете в этом, щенок! - крикнул он внезапно тонким и резким голосом. - Слушайте, когда вам говорит старший, который умнее вас. Да, умнее! Подумаешь - защитник попранной российской чести! Поверьте, мичман, Россию я люблю не меньше вас, а больше, потому что вы и России-то не знаете. Ничего вы не знаете, кроме количества подштанников в вашем чемодане и дюжины похабных анекдотов.

- Позвольте, Борис Павлович! - возмутился Глеб.

- Что позволять? Что позволять, я вас спрашиваю? - повышал голос Калинин. - Позволять вам оставаться невинным в мыслях сосновым пнем? Пожалуйста, милости прошу, - вольному воля.

Глебу стало вдруг смешно. Он громко засмеялся.

- Я вовсе не хочу оставаться невинным в мыслях. Наоборот, я очень признателен вам, Борис Павлович, но я только хочу, чтоб вы на меня не кричали.

- А, - сказал, сразу успокаиваясь, Калинин, - не обращайте на это внимания. Это нервы, Глеб Николаевич. Вы меня сразу расположили к себе, и поверьте, что я искренне желаю вам добра. Вы ведь хотите стать хорошим моряком?

- Конечно, хочу. Иначе зачем бы я пошел во флот?

- Ну вот. И я этого хочу. И не расстраивайтесь, если иногда я буду рычать на вас. Это потому, что я волнуюсь за вас. Мне досадно, если вы пойдете по обычной проторенной мичманской дорожке. Если вы будете делать себя не трудом и знанием, а лизоблюдством и самоуверенным невежеством.

- На лизоблюдство я не способен, а невежество постараюсь изжить. И буду очень обязан, если вы поможете мне, Борис Павлович, - горячо сказал Глеб.

- Ну и прекрасно. Я уверен, что вы хороший мальчик и из вас выйдет толк.

Калинин быстро вскочил на ноги. Встал и Глеб.

- Ну, поговорили, пора и домой… Завтра, прошу вас, Глеб Николаевич, вместе с Гладковским проверьте хорошенько механизмы башни, чтобы все действовало безотказно и гладко, а то у вас там заедает элеватор. Знаете, что значит в бою заминка в подаче снарядов? А бой, может быть каждую минуту.

- А что, разве есть какие-нибудь новости насчет турок? - спросил Глеб.

- Особенных нет, но думаю, что рано или поздно турки полезут на нас. Несомненно, что адмирал Сушон с Энвером делают все, чтобы втравиться в войну. И это может случиться и через месяц, и сегодня ночью. Так вот, чтоб все было в порядке! - сказал Калинин тоном приказа.

- Есть. Будет в порядке! - ответил Глеб, прыгая вслед за Калининым на берег.

* * *

Полурота мылась в экипажной бане. В крутящихся облаках душного пара мелькали разгоряченные, блестящие, мокрые тела, расписанные татуировкой.

Боцман Ищенко был покрыт узорами с головы до пят и был похож на живую выставку якорей, пронзенных сердец, хвостатых сирен, птиц, рыб и прочих экзотических предметов. По прихоти татуировщика, а может быть, и по желанию самого боцмана - на обеих чугунно-крепких ягодицах его красовались две женские головки с томно пронзающими глазами.

Эти головки, скопированные с английских открыток, подаренных Ищенко офицерами, при каждом шаге боцмана двигались, как живые, меняя выражение. Таким татуированным чудом восхищалась и гордилась вся команда "Сорока мучеников".

Ищенко сидел на банной лавке, зажмурив глаза, неподвижный и важный, как идол, а стоявший над ним маленький комендор Бессудько, напрягаясь от тяжести громадной шайки, поливал стриженую голову боцмана теплой водой, струившейся по загорелому телу серебристой влажной парчой.

Немного поодаль, утопая в пенных хлопьях, мылился Гладковский.

Из парного тумана доносились радостные повизгивания, звонкие шлепки ладони по телу. Баня была любимым матросским удовольствием. Во-первых, съезд на берег; во-вторых, приятная перспектива попариться, поозорничать, шлепнуть приятеля веником, обдать, как бы невзначай, холодной водой, вообще повеселиться в обстановке полной свободы. В бане неписаный закон отменял чинопочитание и даже боцмана разрешалось разыгрывать.

В разыгравшемся банном веселье один Думеко был хмур и сосредоточен. Он вымылся торопливо и небрежно и сидел на лавке, скрестив ноги, упорно рассматривая мыльные потоки на асфальтовом полу мыльни. С того дня, когда он выудил из воды брошенную Прислужкиным бутылку и разгадал надпись на ней, страшным смыслом связавшуюся с судьбой Кострецова, Думеко стал молчалив и задумчив.

Он ничего не сказал о своей находке выпущенному по приказанию старшего офицера Кострецову, но через несколько дней, ночью, повозившись долгое время без сна в койке, он вылез, разбудил Гладковского и срывающимся, взъерошенным шепотком рассказал ему историю с бутылкой.

- Што ты скажешь на такую гадюку?

Гладковский зевнул и сквозь зевок проронил:

- Гадюка и есть гадюка, Степан! Что Прислужкин дрянь - давно известно. Я знаю не только об этой бутылке. Помнишь, когда в прошлом году охранка забрала Петровых, никто не мог понять, как он влип. А я узнал, что Прислужкин, подглядев у Петровых в рундуке книжки, доложил старшему офицеру… Ты что?

В зеленой мути ночного освещения кубрика лицо Думеко мгновенно и дико ощерилось, и Гладковский услыхал, как скрипнули сжатые зубы товарища.

- Ну, держись, вошь! - не сказал, а проклокотал всей грудью Думеко.

- Ты что хочешь делать? - спросил Гладковский, сразу сбрасывая остатки дремоты и вцепляясь глазами в искаженное Думекино лицо.

- Пришью, - дошло в ответ коротко и шипяще.

Гладковский привскочил и схватил Думеко за плечо.

- Не смей! Я тебе запрещаю!

Думеко недобро осклабился.

- А ты мне шо за птица? Старший офицер или матка?

- Дурак! - ответил Гладковский. - Это не способ борьбы. Ты прикончишь Прислужкина - в ответ прикончат тебя. Какой смысл? Придет время - мы уничтожим Прислужкиных и тех, кому они служат, но сделаем это организованно…

- Придет время, - злобно протянул Думеко. - Наслышался я об этом! Придет времечко - зарастет темечко, а пока пусть продают гуртом и в розницу. Твоего времени, может, сто лет ждать?

- Если мы не дождемся - дети наши дождутся, - спокойно ответил Гладковский.

- Иди ты коту под хвост! - вспылил Думеко. - А може, я и детей при такой жизни рожать не хочу! Меня по карцерам гноить будут, а Прислужкин, гад, в кондукторах будет гулять, погонами кочевряжиться, меня же по рылу бить? Хрена!.. Поймаю ночью на берегу - разошью на нем шкуровы лычки ножиком.

- Слушай, Степан! - сказал Гладковский внезапно отяжелевшим железным голосом. - Ты эти замашки брось. Ты революционер или хулиган? Только посмей - вылетишь из организации. Бандитов нам не надо.

- Да ты чего вызверился? - растерянно спросил Думеко, внезапно остывая. - Я тебе предлагаю змею сничтожить, а ты рычишь, ровно собака. Не хочешь - черт с тобой! Жди своего времени.

- Это не только мое время, но и твое. Наше время. И только все вместе мы добьемся его и не такими способами. Не валяй фильку.

Думеко молча уплелся к своей койке, повесив голову и опустив бессильно плечи.

Теперь, в угарном банном пару, он вспомнил эту ночь, и опять злоба и жажда мести вору и предателю, как удушье горячего пара, туманили мозг. Он с силой вдавил пятки в мокрый пол и стиснул кулаки, вжимая ногти в мясо ладоней.

Сквозь общий гомон и крики он услыхал знакомый альтовый тембр прислужкинского голоса. И внутренняя, звериная, нерассуждающая сила толкнула его на этот голос. С остановившимися глазами, как слепой, натыкаясь на голые тела, он пересек баню наискосок и остановился у каменной лежанки, ступеньками уходившей кверху. Здесь был пар гуще и горячее. На обжигающих ступеньках лежанки нежились любители париться. На нижней ступеньке Думеко сквозь жемчужную, мерцающую вуаль пара разглядел Прислужкина. Белое нежное тело его, непохожее на загорелые матросские тела, смутно и волнующе розовело, как девичье. Прислужкин, лежа на спине, полузакрыв томные глаза, тихо похлопывал себя по ляжкам веником и высоким голосом повизгивал, как девка, которую щекочут.

Думеко остановился. Рот его внезапно наполнился горячей слюной, и нервная дрожь дернула мускулы. Сплюнув, он спросил неестественно ласково:

- Прогреваешься, Сереженька?

Прислужкин открыл глаза. Тоненькие, точно приклеенные, усики шевельнулись, приоткрывая влажно блеснувшие зубы. Он явно был польщен ласковым обращением Думеко, к которому безуспешно старался войти в дружбу и доверие.

- Ух и хорошо! - ответил он, заигрывающе потягиваясь всем телом. - Присосеживайся, Степа. До костей пробирает.

- Может, пару прибавить? - спросил Думеко, и опять та же мучительная дрожь пронизала мускулы.

- Подбавь!

Думеко протянул руку к стоявшей на полу шайке, но пальцы сорвались, и шайка с грохотом ударилась об пол. Тогда, стиснув зубы, Думеко схватил ее обеими руками и подставил под кран с надписью "кипяток". Вода со свистом ударила в деревянное дно, поднялась до краев. Держа шайку за ушки, Думеко поднялся на лежанку, рядом с Прислужкиным, потом на ступеньку выше и, весь напрягшись, занес шайку вбок, чтобы одним размахом плеснуть воду кверху, на накаленный потолок печи.

Но неожиданно колено у него подкосилось. Он сделал стремительный рывок, чтобы удержаться на ногах. Одно ушко шайки вырвалось из зажима левой руки, и широкая струя кипятка обрушилась вниз, прямо на голову Прислужкина, а Думеко, сорвавшись со ступеньки, загремел на пол.

Чудовищный леденящий вой вырвался из вздыбившегося пара. Вся полурота гуртом метнулась на его звук и кольцом голых тел окружила лежанку. Когда пар рассеялся, взвившись к потолку, все увидели: у лежанки, о сумасшедше-вытаращенными глазами, приплясывал Думеко, размахивая в воздухе побагровевшей от кисти до локтя левой рукой и хватаясь правой за ошпаренное колено. Из рассеченной при падении брови по лицу, на плечо, грудь и живот текла розовая, расплывающаяся по мокрому телу кровяная струйка.

На полу же билось в неистовых корчах, воя и подпрыгивая, человеческое тело. Голова его была невиданно страшна. Алая, как освежеванное мясо, с мгновенно вылезшими из орбит белыми, сваренными глазами, с лопнувшей на темени кровоточащей кожей и вздутыми, распяленными в вое, губами, она была так ужасна, что матросы попятились со стоном.

Но уже Ищенко по-хозяйски, сердитыми тычками под ребра, расталкивал сгрудившихся.

- Ну шо?.. Шо стали болванами, мать вашу за ногу?.. Верить его, идолы, в предбанник. Бессудько, натягивай живо портки, холера, беги на улицу за фаэтоном. Зараз его в госпиталь надо. Ну шо уставился? В зубы тебе поддать для живости? Бери, бери, да осторожно, за обваренное не хватайся, - командовал Ищенко людям, подхватывающим корчащееся чудовище, непохожее на Прислужкина.

Прислужкина понесли в предбанник. Матросы гурьбой ринулись туда.

Думеко с тем же сумасшедшим взглядом продолжал приплясывать на месте, размахивая рукой. Ищенко обрушился на него.

- А ты шо? Долго тут падекатр будешь плясать, стерва безрукая? Человека насмерть сварил. Пошли дурака в баню мыться… Марш одеваться - в госпиталь поедешь, сам ведь обваренный, - мягче сказал боцман, поворачивая Думеко и подталкивая его.

Тот повернулся и, как деревянная кукла, побрел в предбанник негнущимися ногами.

Ищенко пошел за ним, продолжая ругаться. Последний оставшийся в мыльне, Гладковский молча проследил глазами, пока Думеко не скрылся за дверью, и потом, мотнув головой, тоже вышел.

В предбаннике воя уже не было слышно. Прислужкин потерял сознание, и только грудь его с лохмотьями слезающей кожи подымалась с гулким хрипом.

Матросы, подавленные, одевались. Кто-то вполголоса рассказывал:

- Бессудько-то… До того напужался, что вместо портов напялил тольки тельняшку и так и побег за хваетоном.

Но даже легкого смешка не вызвало это сообщение, и кто-то зло оборвал рассказчика:

- Заткнись, дерьмо собачье! Тоже нашел смешки!

Думеко, уже одевшийся, с засученным левым рукавом, сидел поодаль от всех, придерживая обожженную руку, раскачиваясь от боли. Глаза его потухли и были опущены вниз. Вокруг него образовалась тягостная, молчаливо осуждающая пустота.

Через минуту ворвался, оттягивая книзу тельняшку, прикрывая непоказные места, Бессудько с докладом боцману, что фаэтон приехал. Прислужкина вынесли, следом за ним вышел Думеко. Уложив Прислужкина и дав в провожатые двух матросов, Ищенко построил полуроту и повел ее к пристани. До самой посадки в баркас никто из матросов не проронил слова.

Старший офицер, выслушав словесный доклад Ищенко о случившемся, обложил боцмана разъяренным матом и приказал подать письменный рапорт о несчастье.

Ищенко, придя в кубрик, сел выводить непослушные буквы и на взволнованные, вполголоса, разговоры людей рванул в сердцах:

- Прекратить разговоры! Ишь ахтеры нашлись разговаривать! Горе мне с вами, обормотами, едри вашу в корень!

Через час на корабль вернулся Думеко. Его не взяли в госпиталь, признав ожоги легкими и подлежащими лечению на корабле. Он до ночи просидел, забившись в угол, отказываясь от еды. Ночью вышел на бак покурить. Неотступно следивший за ним Гладковский догнал его у бочки. Думеко повернулся и, увидев унтер-офицера, отшатнулся.

- Ты нарочно сделал это, - сказал Гладковский, надвигаясь вплотную. - Я знаю, что нарочно. Ты мерзавец и убийца, а не товарищ! Мы выкинем тебя из организации, потому что убийца из-за угла не может быть революционером.

Думеко побледнел и отступил, тяжело дыша.

- И не надо! К чертовой матери! Тоже Христы развелись. Врага возлюбить, може, прикажешь? Катитесь, будьте вы прокляты, разговорщики!

- Ты что, с ума сошел? Зачем ты это сделал? Зачем ты опозорил себя?

Тогда Думеко здоровой рукой изо всей силы сжал локоть Гладковского, притягивая его к себе.

- Я не знаю… Не знаю, Рух, нарочно или нечаянно. У меня сперва не было мысли… как-то без меня это вышло. Как я его увидел обваренного, во мне все перевернулось. Я сейчас как мертвый, а ты тут еще пилишь по живому мясу. Я, може, и так свернусь от этого. Стоит надо мной его голова, как нож в сердце. За борт мне впору нырнуть.

- Что ты, дурень? - сказал Гладковский, с испугом вглядываясь в скореженное лицо Думеко. - Только этого не хватало! Держи себя в руках, уж очень ты бешеный и своевольный. Помни, что скороспелыми делами не только себя, а и других губишь. С такой горячкой в сердце нельзя быть революционером. Ты думаешь, революция - это натиск, шторм, бомбы? Вздор! Это шумиха для дураков! Революция - это неустанный подкоп. Каждый день по горсти земли из-под стены - и стена рухнет верней, чем от бомбы, которая только дырку вырвет. Учись спокойствию.

- Рух… товарищ… прости, - навзрыд вырвалось у Думеко, и он весь осел.

- Ну вот! Наделал дел, а теперь киснешь. Этого еще не хватало! Истерик! Иди-ка спать. Выспишься - поговорим.

Ночную влажную тишину прорезало стеклянное стенание склянок, отбивавших полночь на кораблях. Думеко повернулся и, как пьяный, заковылял по палубе. Гладковский подошел к борту, облокотился на поручни, поглядел на звезды и обронил про себя:

- Ой, який трудный хлопец!

Назад Дальше