Элегантность ежика (L’elegance du herisson) - Мюриель Барберри 11 стр.


4 Дробность и непрерывность

Вернее, причин две, и обе они связаны с фильмами Одзу.

Первая – это сами раздвижные двери. С самого первого его фильма, "Вкус риса с зеленым чаем", меня поразило японское жилище и эти раздвижные двери, которые тихо скользят по невидимым рельсам, не разрубая помещение. Мы же, когда открываем дверь, варварски его кромсаем. Нарушаем гармонию внутреннего пространства какой-то несуразной по форме и размерам амбразурой. Если вдуматься, нет ничего уродливее открытой двери. В одну из смежных комнат она вламывается с бесцеремонностью провинциала. Другую портит провалом, нелепой брешью, зияющей в стене, которая, может, предпочла бы оставаться целой. В обоих случаях единство приносится в жертву удобству передвижения, но его можно достигнуть и другими средствами. Иное дело – раздвижная дверь – ничего не торчит, и пространство не страдает. Оно может трансформироваться, не теряя соразмерности. Когда такая дверь открывается, два помещения сливаются, не уязвляя друг друга. А когда закрывается, каждое снова обретает цельность. Жизнь в таком доме – мирная прогулка, у нас же – взлом на взломе.

– Это правда, – сказала я Мануэле. – Гораздо удобнее и не так грубо.

Вторая причина., возникшая по ассоциации с раздвижными дверями, – женские ноги. В фильмах Одзу очень много кадров, где герой открывает дверь, входит в дом и разувается. Женщины проделывают это просто бесподобно. Подходят, сдвигают скользящую вдоль перегородки дверь, делают два меленьких шага к краю помоста, который и есть жилое помещение, не наклоняясь скидывают туфли без шнурков и мгновенным, грациозным движением поворачиваются, чтобы вступить на помост спиной вперед. Чуть пузырится подол; легко и пружинисто сгибаются колени; ступни описывают полукруг, легко увлекая за собою тело, вираж – и цепочка частых шажков, как будто лодыжки стянуты петлей. Обычно путы сковывают шаг, здесь же наоборот: непостижимый дробный ритм сообщает мелькающим женским ногам пленительность произведения искусства.

Когда шагаем мы, европейцы, то в соответствии с духом своей культуры стараемся придать движению – непрерывному, иного мы не признаем! – то, в чем полагаем сущность самой жизни: упорную целеустремленность, равномерность и постоянство, иначе говоря, напористость, которой все берется. Наш идеал в этом смысле – бегущий гепард; слаженные, плавные, неотделимые друг от друга взмахи; бег крупного хищника видится нам долгим, единым движением, символом полного жизненного совершенства. Однако, глядя, как японки семенящими шажками дробят естественную ширь и мощь движения, мы почему-то испытываем не боль, которую обычно причиняет вид оскорбленной природы, а невыразимое блаженство, как будто из разрывов выплескивается наслаждение, а из крупиц рождается красота. В этом нарушении устойчивого ритма жизни, в обратном векторе, в притягательной силе отрицания заключен код искусства.

Так простой шаг, отличный от диктуемой природой непрерывности, приобретает в силу этой еретической, но восхитительной дробности чисто художественное значение.

Ибо искусство – это жизнь, но только в измененном ритме.

Глубокая мысль № 10

Грамматика

Есть пласт сознания,

Открывающий красоту

Обычно по утрам я стараюсь урвать немножко времени, чтобы послушать музыку у себя в комнате. Музыка имеет в моей жизни очень важное значение. Она помогает вытерпеть… ну, в общем, все, что мне приходится терпеть: сестрицу, маму, школу, Ашиля Гран-Ферне и т. д. Музыка – не просто удовольствие для слуха, как гастрономия – для чрева или живопись – для глаз. Поставить музыку с утра – совсем не каприз: она задает мне тон на весь день. Это очень просто, но не сразу объяснишь: я думаю, мы можем выбирать себе настроение, потому что в нашем сознании много слоев, и есть способ добраться до любого. Например, чтобы записать глубокую мысль, я должна обратиться к особому слою, иначе не найду ни идей, ни слов. Надо отвлечься от себя и в то же время предельно сконцентрироваться. Тут действует не воля, а некий механизм, который либо срабатывает, либо нет. Все равно как почесать нос или сделать кувырок назад. А чтобы запустить этот механизм, нет ничего лучше музыки. Например, чтобы расслабиться, я выбираю что-нибудь такое, что нагоняет отрешенность, как будто меня ничто не касается и я на все смотрю, как в кино, – включается пласт "безучастного" сознания. Обычно для этого подходит джаз или Dire Strait (да здравствует mpЗ!) – тогда состояние дольше длится, но наступает не сразу.

В то утро перед школой я слушала Гленна Миллера. Должно быть, эффект оказался слишком кратковременным. И в критический момент вся безучастность вдруг исчезла. Это случилось на уроке французского у мадам Тонк – трудно подобрать более неподходящую фамилию для этой толстой, в складках жира туши. Вдобавок она носит все розовое. Я очень люблю розовый цвет и считаю, что его незаслуженно презирают; розовый обычно ассоциируется со всякими слюнявчиками для младенцев или с вульгарной губной помадой, а ведь это очень поэтичный, изящный цвет, он часто упоминается в японских стихах. Но мадам Тонк розовое идет, как свинье колье. Короче, с утра у нас был ее урок. Это уже само по себе мука мученическая. У нее на французском мы проходим правила, делаем бесконечные упражнения или разбираем тексты. Послушать ее – так можно подумать, будто тексты для того и пишутся, чтобы давать по ним характеристику героев, повествователя, выделять особенности сюжета, употребление времен и т. д. Ей небось и в голову не приходит, что в первую очередь их писали для того чтобы люди их читали и испытывали какие-то чувства. Представьте себе, она никогда, ни единого раза не спросила: "Как вам понравился этот отрывок или эта книга?" А это ведь единственный вопрос, ради которого имеет смысл изучать композицию, стиль и все прочее. Не говоря о том, что школьники нашего возраста, как мне кажется, более восприимчивы к литературе, чем лицеисты и студенты. Что я имею в виду: если моим ровесникам говорят о чем-нибудь увлеченно и затрагивают их чувствительные струны (стремление к любви, к бунтарству, ко всему новому), то до них нетрудно достучаться. Например, историк месье Лерми в два счета покорил весь класс, когда показал нам фотографии людей, которым, по мусульманскому закону, отрубили руку или губы за то, что они воровали или курили. Причем это было совсем не похоже на кровавый ужастик. Всех проняло, и мы внимательно его слушали, а урок был посвящен тому, как опасен не ислам, а человеческий фанатизм вообще. Поэтому, если бы мадам Тонк потрудилась с выражением прочесть нам несколько стихов Расина ("Что народится день и снова в вечность канет, // Но встречи нашей днем он никогда не станет!"[15]), она бы увидела, что средний подросток вполне созрел для трагической пьесы о любви. Зацепить лицеистов уже не так просто: они чувствуют себя почти взрослыми, примериваются к повадкам взрослых, прикидывают, какое им самим достанется место, какую роль придется играть в театре жизни, в них уже нет той непосредственности – уже рукой подать до аквариума.

В общем, когда сегодня утром к обычному школьному занудству прибавился урок литературы без литературы и языка без всякого представления о языке, меня так разобрало, что я не сумела сдержаться. Мадам Тонк вещала о качественных прилагательных в роли определения в связи с тем, что они начисто отсутствуют в наших сочинениях. "Тогда как эта тема должна быть вам знакома еще со второго класса". "И вообще, таких грамматически неграмотных учеников я еще не встречала!" – прибавила она, выразительно глядя на Ашиля Гран-Ферне. Я не люблю Ашиля, но в данном случае я была на его стороне. Его вопрос был вполне законной реакцией. Не говоря уж о том, что выражение "грамматически неграмотные", особенно в устах учителя словесности, режет слух! Это все равно что сапожник без сапог! Так вот, Ашиль спросил: "А зачем она нужна, грамматика?" – "Вам это должно быть известно", – ответила мадам Тонк, явно подразумевая: "Я получаю деньги за то, чтобы вы это знали". "Да нет, неизвестно, – возразил, нисколько не кривляясь, Ашиль, – нам никогда никто об этом не говорил". Мадам Тонк тяжело вздохнула (дескать, вот еще морока – отвечать на дурацкие вопросы!) и сказала: "Грамматика нужна для того, чтобы уметь писать и говорить".

Я думала, меня кондрашка хватит. В жизни ничего глупее не слыхала! То есть я не говорю, что это неправильно, но это полная чушь! Сказать подросткам, которые давным-давно свободно говорят и пишут, что им для этого нужна грамматика, это все равно что предложить человеку изучить историю сортиров всех времен и народов, чтобы научиться какать. Абсурд! Ладно бы еще мадам Тонк сказала и показала на примерах, что надо кое-что знать о языке, чтобы не делать ошибок, – с этого вполне можно начать. Или что когда не умеешь спрягать глаголы, то можешь осрамиться в приличном обществе (ляпнешь: "Ложьте себе еще салату!" или "Пошлите к столу!"). Или что правила согласования прилагательного с определяемым существительным могут пригодиться, когда пишешь приглашение на вечеринку в Версальский дворец, а то получится некрасиво: "Дорогая друзья, буду рада видеть Вас сегодня вечером у нас в Версале. Маркиза де Гран-Ферне". Но если она полагает, что грамматика нужна только для этого!.. Можно прекрасно выговаривать и спрягать глагол, не имея понятия, как эта часть речи называется. И наоборот: такое знание не всегда решает проблему.

На мой взгляд, грамматика являет красоту языка. Конечно, оценить красивый слог мы можем и просто так, когда говорим, читаем или пишем. Почувствовать удачный оборот или выразительную фразу. Но, изучая грамматику, мы постигаем другое измерение красоты. Изучать грамматику значит препарировать язык, разбираться, как он устроен, видеть его, так сказать, обнаженным. Вот тогда начинаешь восхищаться: "До чего же все стройно, до чего же здорово!", "Как ловко, прочно, тонко, щедро!". Лично у меня захватывает дух уже от одного того, что слова

делятся на разряды, которые имеют определенные признаки; зная их, можно сказать, какое слово к чему относится и как изменяется. Мне кажется, нет ничего прекраснее основополагающего принципа языкознания: вычленения существительных и глаголов. В этой паре содержится ядро любого высказывания. Существительные и глаголы! Великолепно!

Но может, чтобы воспринять всю красоту языка, которую открывает грамматика, тоже нужно задействовать какой-то особый пласт сознания? У меня это получается само собой. По-моему, уже в два года, слушая взрослых, я поняла сразу все устройство языка. Школьные же уроки грамматики только обобщали что-то задним числом и вносили терминологическую ясность. А можно ли при помощи грамматики научить хорошо говорить и писать тех детей, у которых такого прозрения не произошло? Большой вопрос. На всякий случай хорошо бы всем на свете коллегам мадам Тонк подыскать такую музыку, которая настроила бы их учеников на грамматический лад.

Ну, я возьми да и скажи на весь класс: "Вовсе нет! Не только для этого!" Все так и обомлели: обычно я сижу не открывая рта, а тут вдруг заговорила, да еще взялась спорить с учителем. Мадам Тонк сначала удивленно на меня посмотрела, а потом нахмурилась, как любой педагог, когда почует, что дело плохо и что умные речи о качественных прилагательных в роли определения грозят обернуться изобличением в некомпетентности. "Вы-то что в этом понимаете, мадемуазель Жосс?" -"язвительно спросила она.

Класс затаил дыхание. Когда первая ученица восстает против преподавателя, особенно такого солидного, это может пошатнуть его авторитет; все поняли: сейчас начнется триллер, он же цирк, и приготовились следить за ходом боя, от всей души желая, чтоб он был кровавым.

"Каждому, кто читал Якобсона, – парировала я, – должно быть ясно, что грамматика имеет не только утилитарную, но и абсолютную ценность, это ключ к структуре языка, его красоте, а не просто полезная для практической жизни штучка". – "Штучка! Штучка! – повторила мадам Тонк, выпучив глаза. – Для мадемуазель Жосс грамматика – это такая штучка!"

Если бы она внимательно слушала, что я говорю, то поняла бы, что как раз для меня-то грамматика не просто штучка. Но с нее, наверное, хватило Якобсона, чтобы с самого начала слететь с катушек, а тут еще все кругом хихикали, включая Канель Мартен; мои одноклассники хоть и не поняли ни слова из того, что я сказала, но почуяли: жирную училку вот-вот окатят холодной водичкой. На самом деле Якобсона я, понятно, и в руках не держала. Какой бы я там ни была сверходаренной, но предпочитаю комиксы или романы. Просто вчера о нем рассказывала мамина подруга (она преподает в университете) за камамбером и бутылкой красного вина, которым они обе угощались в пять часов дня. А сегодня он вдруг неожиданно пригодился.

Но когда ощерилась вся стая, во мне проснулась жалость. Стало жалко мадам Тонк. Не люблю линчеваний. Они никому не делают чести. Кроме того, мне вовсе не улыбается, чтобы кто-нибудь, зацепившись за мои познания в Якобсоне, стал копать глубже и догадался о моем уровне IQ.

Поэтому я дала задний ход и замолчала. Кончилось тем, что я схлопотала два штрафных часа после уроков, а мадам Тонк спасла свою шкуру. Но, выходя из класса, я почувствовала, что ее колючие маленькие глазки настороженно провожают меня до самой двери.

А по дороге домой подумала: бедные, убогие нищие духом, им не понять завораживающей красоты языка.

5 Очень приятно

Между тем Мануэла, равнодушная к походке японских женщин, заговорила о другом:

– Мадам Розен ужасно не нравится, что у нового жильца все лампы разные.

Я удивилась:

В самом деле?

Ну да, – подтвердила Мануэла. – И немудрено. У самих-то Розенов все в двойном комплекте, они боятся: вдруг чего-нибудь не хватит! Вы слышали любимую историю мадам?

Нет.

Беседа становилась все любопытнее.

– Ее дед держал в погребе кучу всякого добра и во время войны спас жизнь всей семье: к ним зашел немец, которому были нужны нитки, чтобы пришить оторванную пуговицу, и дед дал ему катушку. А не найдись у него этих ниток – пиф-паф, и конец бы ему и всем домашним. Так вот, хотите – верьте, хотите – нет, у нее в шкафах и

в подвале хранятся про запас вторые экземпляры каждой вещи. Можно подумать, ей от этого прибавляется счастья! Или в комнате будет светлее, если в ней стоят две одинаковые лампы!

Об этом я не подумала, – сказала я. – Действительно, мы часто украшаем интерьер по принципу избыточности.

Чего-чего? – переспросила Мануэла.

Ну, повторов, как было у Артансов. Две одинаковые лампы или вазы на камине, одинаковые кресла по обе стороны дивана, парные ночные столики, наборы кухонных мисок.

Вот вы сказали, и я поняла: это касается не только ламп. У месье Одзу вообще нет ничего одинакового. И знаете, это очень приятно.

В каком смысле приятно?

Мануэла наморщила лоб и на минуту задумалась:

Так, как бывает после очень обильного застолья. Когда гости уже разошлись… Мы с мужем идем на кухню, я варю легкий супчик из свежих овощей, бросаю туда же меленько нарезанные шампиньоны, и мы едим вдвоем. Такое чувство, будто отгремела гроза и снова все спокойно.

И больше ни за чем не гонишься. И радуешься, как тебе хорошо.

И понимаешь: вот это настоящая еда.

И ценишь каждую минуту, не похожую ни на какую другую. Смакуешь ее вкус.

Да, чем меньше чего-то имеешь, тем больше это ценишь.

Разве можно есть сразу несколько вещей?

Даже покойный месье Артанс – и тот не мог бы.

Но у меня вон тоже две одинаковые лампы на двух парных столиках, – вдруг вспомнила я.

И у меня, – сказала Мануэла и покачала головой. – Может, мы все больны, оттого что у нас слишком много всего.

Она поднялась, обняла меня и пошла к Пальерам впрягаться в свою лямку. А я осталась сидеть перед пустой чашкой. Взяла последнюю шоколадку и, чтобы лучше почувствовать вкус, стала грызть ее передними зубами, по-мышиному. Есть что-то не так, как обычно, – все равно что пробовать новое кушанье.

Я еще долго сидела и не без удовольствия обдумывала нашу, такую неожиданную, беседу. Слыханное ли дело, чтобы прислуга с консьержкой, присев отдохнуть и поболтать, рассуждали о культурном смысле оформления интерьера? Однако маленькие люди говорят иной раз удивительные вещи. Да, они предпочитают житейские истории абстрактным теориям, наглядное отвлеченному, картинки идеям. Но это не мешает им иной раз пофилософствовать. Так неужели наша цивилизация настолько пустотела, что нас все время гложет чувство, будто нам чего-то не хватает? И мы не можем радоваться тому, что чувствуем и что имеем, если не уверены, что этого хватит надолго? Японцы же, быть может, знают, что удовольствие как раз в недолговечном и неповторимом, и умеют обустроить свою жизнь, исходя из этого знания?

Увы. Мои раздумья, как всегда, нарушила постылая шарманка, ведь скука – плод однообразия, – в привратницкую позвонили.

6 Ваби

Это курьер, жующий, судя по интенсивности и амплитуде движения челюстей, резинку для слонов.

– Мадам Мишель? – спрашивает он. И сует мне в руки пакет.

– Я должна где-нибудь расписаться? – спрашиваю я.

Но он уже исчез.

Пакет прямоугольный, из оберточной бумаги, перевязанный простым шпагатом, каким затягивают мешки с картошкой или еще привязывают и волочат по полу пробку, чтобы поиграть с кошкой и заставить ее попрыгать – других упражнений она не признает. Чем-то этот пакет напоминает мне шелковистые обертки Мануэлы: конечно, качество бумаги совсем не то: тут грубая, а там тонкой выделки, но в обоих случаях чувствуется продуманность, обе упаковки роднит некая внутренняя сообразность.

Как часто самые высокие идеи проистекают и вещей незатейливых и даже грубых. Красота- в сообразности – вот дивная мысль, которой я обязана жующему жвачку курьеру.

Если как следует вдуматься, эстетика есть не что иное, как приуготовление к Пути Сообразности, подобию Пути Самурая, направленному на поиск тождественных форм. Во всех нас заложен от природы некий эталон. Мы сверяем с ним все, что встречается в жизни, и в редких случаях полного соответствия наслаждаемся первозданной гармонией. Я не имею сейчас в виду ту особенную область прекрасного, которую cocтавляет искусство. Те, кого, как меня, привлекает благородство простых вещей, выискивают его в самом незначительном, там, где оно в обыденном окружении вдвойне поражает сочетанием функциональной простоты и безукоризненной совершенства, когда твердо знаешь: это хорошо и именно так, как должно быть.

Я развязала шпагат и разорвала бумагу. В руках у меня оказалась книга в переплете из темне синей крупнозернистой кожи – настоящее ваби. Ваби означает по-японски "скромную красоту, неприхотливую изысканность". Точно сказать, что это такое, я бы не взялась, но переплет, без всякого сомнения, был ваби.

Я нацепила очки и прочитала название…

Назад Дальше