"Пушкин на юге" - первая часть дилогии "Пушкин в изгнании" известного советского писателя И. А. Новикова. В романе повествуется о пребывании опального А. С. Пушкина на юге, о его творческих исканиях и свершениях.
Содержание:
Глава первая - СТЕПИ 1
Глава вторая - КАВКАЗ 6
Глава третья - НОВОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ 10
Глава четвертая - ЮРЗУФ 13
Глава пятая - ПРОЩАНИЕ С ТАВРИДОЙ 18
Глава шестая - КИШИНЕВ 21
Глава седьмая - НА БЕРЕГАХ ТЯСМИНА 26
Глава восьмая - ПАМЯТНЫЙ ВЕЧЕР 30
Глава девятая - "ЗЛАТОВЕРХИЙ ГРАД" 33
Глава десятая - КОНТРАКТЫ 38
Глава одиннадцатая - ГРЕЧЕСКОЕ ВОССТАНИЕ 42
Глава двенадцатая - ЖАРКОЕ ЛЕТО 48
Глава тринадцатая - ОВИДИЕВ ПЛЕМЯННИК 51
Глава четырнадцатая - "БУРЯ" 57
Глава пятнадцатая - "ПЕВЕЦ В ТЕМНИЦЕ" 63
Глава шестнадцатая - УТАЕННЫЙ РЕЙС 66
Глава семнадцатая - ТРУДЫ И ДНИ 70
Глава восемнадцатая - У СИНЕГО МОРЯ 74
Глава девятнадцатая - ЗАПИСКИ ЕКАТЕРИНЫ II 76
Глава двадцатая - "САЛЮТ" 79
Посвящается
Ольге Максимилиановне Новиковой
Глава первая
СТЕПИ
Была всего лишь середина мая, но стоял такой зной, какого в Петербурге не бывало и в самое жаркое лето.
Город Екатеринослав, задуманный Потемкиным как столица Новороссии, - пятьдесят верст в окружности и с улицами в тридцать сажен ширины, - так и не был постройкою завершен. На горе самою императрицей Екатериной был заложен огромный собор - ныне работы оставлены; пышный дворец, вознесенный над городом, откуда видны все изгибы Днепра на семьдесят и более верст, вот-вот развалится; сад при дворце, сбегающий к самой реке, обширен, тенист, с вековыми дубами, но сильно запущен, зарос буйным кустарником; козы, скрываясь от зноя, любят щипать в заросших аллеях молодые побеги; листву; на редких полянках можно увидеть порою и проскочившего зайца; к дворцу и собору идет несколько чистеньких улиц: немного каменных зданий с садами в цвету; церкви и синагоги. Это был собственно город, на окраинах же и в слободах - еврейские лачуги, раскиданные в причудливом беспорядке.
В одну из таких убогих хат Пушкин и перебрался из единственной грязноватой гостиницы города, где остановился тотчас по приезде.
Генерал Инзов, главный попечитель о поселенцах Южной России, среди своих многих и хлопотливых занятий был озабочен также и подысканием помещения для нового своего чиновника, хотя сам вновь прибывший отнюдь с этим делом не торопился и поджидал приезда семейства Раевских, которые должны были следовать в Крым кружным путем - через Кавказ: с Раевскими у Пушкина связаны были свои особые надежды.
Недаром еще из Петербурга в двадцатых числах апреля писал он в Москву старшему своему приятелю, князю Петру Андреевичу Вяземскому: "Петербург душен для поэта, я жажду краев чужих; авось полуденный воздух оживит мою душу". Он писал черновик этого письма, когда до него как раз дошла радостная весточка о возможной поездке вместе с Раевскими: друг его, младший Раевский, сам это выдумал и брал на себя все устроить. С оживленным надеждою сердцем сел Пушкин за переписку письма и не удержался, чтобы не добавить хотя бы намеком о каких-то благоприятных возможностях в запутанных своих делах, еще недавно грозивших ему то ли Сибирью, то ли Соловками.
Дочь генерала Раевского, Екатерина Николаевна, с которою Пушкин был уже немного знаком, написала своим даже письмо, чтобы изгнанник имел повод заехать к ее отцу непосредственно в Киев. Пушкину очень хотелось осуществить эту доставку письма "с оказией": древняя столица Руси на Днепре, которую только что воспел он в "Руслане", манила его к себе, и ему казалось порою, что он
Уж видит златоверхий град…
Но пришлось собраться и выехать почти что внезапно: так было приказано свыше.
В Екатеринослав привез он другое письмо - официальное послание к генералу Инзову. Оно было подписано министром иностранных дел Нессельроде и утверждено самим императором Александром. Пушкину не было известно его содержание, но он знал, что писал его граф Капо-дистрия, хороший знакомый Жуковского и Карамзина: уже одно это было для него добрым знаком. Впрочем, этот вельможный грек и к самому молодому поэту был расположен.
Тем не менее, Пушкин внимательно и с большим интересом приглядывался к фигуре будущего своего начальника, о котором был наслышан еще в Петербурге. Про Инзова шла молва, будто бы он был побочным сыном императора Павла. Самую фамилию его толковали как иносказание: И н-з о в, то есть ин-ако зов-ут. Многие находили, что он очень и походил на предполагаемого своего отца; по первому впечатлению это можно было принять sa правду.
Генерал принял его стоя. Мундир на нем от жары был распахнут, и из-под официального одеяния выглядывало нечто очень домашнее: рубашка помята, помочи с одной стороны прикреплены ненадежно - единственная пуговица на далеко оттянутой нитке еле держалась. Но вся осанка при этом была хоть и не слишком военная, однако же по-своему крепкая, прочная. Он невелик был ростом, но все же возвышался над Пушкиным крупной своей головою, задуманной для человека гораздо более высокого и как бы случайно попавшей на другого, пониже. Половина лица была освещена падавшим из-за шторы ярким солнечным светом, другая пребывала в тени. И та, что на солнце, была покрыта жарким ранним загаром и бронзовела, возбуждая воспоминания о бюстах старых полководцев. Это было лицо, как бы еще не вполне довершенное скульптором, хранящее следы его пальцев, неровности - впадины и бугорки, и все же, - пожалуй, что да: сын императора и сам генерал.
Другая же половина лица - та, что в тени, - являла собою отнюдь не сановника: это был простой, не молодой уже человек, Иван Никитич по имени - хорошо завершенный добряк, простодушный философ. И самые шероховатости эти уже не наводили на мысли о скульптуре, скорее всего напоминали они сельский пейзаж с долинками, горками, со свежей щетиной покоса: привычный пейзаж, сотворенный самою природой, гармонично и полно отразившийся и воплощенный в рядовом русском лице; и по этому лицу морщины мягко текли, как ручьи; и никакого императора Павла.
Так, может быть, и остался бы весь этот характер скрытым в тени для всякого другого молодого человека, попавшего в положение Пушкина и ослепленного солнцем и генеральским мундиром, но для него, напротив того, он открывался с каждой минутой все с большею полнотой, по мере того как Инзов внимательно и очень неспешно читал про себя деловое это письмо.
Порою губы его шевелились, и он бормотал про себя: "…одно лишь страстное стремление к независимости… сделать из него прекрасного слугу государства…" Тут он метнул коротенький взгляд на стоявшего перед ним молодого человека, и легкая усмешка тронула его губы. "Что ж вы не сядете?" А сам продолжал стоять. "Или, по крайней мере, первоклассного писателя… По крайней мере! Гм… гм… как все это просто!.."
- Садитесь же… Я вас прошу! - повторил он, кончив читать и небрежным движением кинув бумагу на стол.
Но вместо того, чтобы сесть и самому, он приблизился к Пушкину и положил свою небольшую, но довольно широкую руку ему на плечо. Рука была жаркая, добрая.
А город, где недавно совсем проходили войска, направлявшиеся на усмирение крестьянских бунтов - пехотные части, казаки, - крепко-накрепко это забыл или… как бы забыл. Когда бы об этом не знать, то ни за что бы и не догадаться. Улицы были сонны, пустынны. Они оживали только в базарные дни, когда, невзирая на все треволнения, сюда наезжал деревенский люд и площади заливались терпкими запахами навоза и дегтя, овечьей шерсти. Телеги и фуры, волы, просторные помещичьи брички и одинокие всадники, певучая украинская речь, широкополые поповские шляпы, женский пестрый узор - все это столь не похоже на Петербург: Невский, Нева, салоны и ресторации! И Пушкин любил потолкаться между возами, прислушаться к говору, песне…
То место, где он поселился, носило название Цыганский Кут. Несколько еврейських домишек было разбросано по оврагам, поблизости от корчмы, стоявшей на пыльной проезжей дороге. Тут же неподалеку, на вытоптанном людьми и конями поле, раскиданы были палатки цыган. Пушкин заглядывал и в их кочевые шатры. Это бродячее племя еще более говорило его воображению, когда по вечерам зажигались в синеющих сумерках огни их костров и явственно доносилось гортанное пение, музыка - то заунывная, то разудалая, плясовая.
Вечерами не зажигал он огня. Верный Никита, сопровождавший его в путешествии, быстро обрел деревенские свои привычки и ложился спать, едва наступали сумерки. Старик и старуха, евреи-хозяева, подобно цыганам, также питались на воздухе, но у них в землю вкопана была небольшая, обмазанная глиною печка. Речь их была смесью еврейского с украинским и русским. Старуха, недовольная нуждою и нищетой, громко обычно брюзжала, перебирая достатки соседей. Старик был иным: он хранил всю задумчивую важность своих праотцев, которые пасли когда-то стада по палестинским нагорьям, а ночью следили с молчаливою думой движение звезд. Ровно, спокойно и неторопливо он наставлял пожилую голубицу свою, толкуя ей о тщете призрачных благ, о суете всех сует. Каждый из них оставался верен себе, и каждый вечерний их разговор повторял собою вчерашний.
И таких очагов было немало вокруг, и вокруг каждого теплилась жизнь. И таких городов, деревень затеряно было в южных степях великое множество! Покоем и дремной покорностью дышали они, отзываясь в груди молодого изгнанника непокоем, тревогой, вызывая горячую думу.
Но в то же самое время все эти мысли и ощущения по рождали еще никакого определенного вывода, они возникали и отлагались на глубине, оставаясь как бы мыслями впрок. Пушкин был очень молод еще, и личное, свое, в нем бушевало, подобно морскому прибою. Когда же увидит он южное море? Порою охватывало его нетерпение, подымавшее с места, и казалось уже, что Раевские никогда не приедут…
Пушкин лежал на лавке в бреду. Лихорадка трепала его уже вторые сутки. Неосторожно выкупавшись как-то под вечер, он, как говорится, простыл. К ночи особенно стало нехорошо, тревожные видения его беспокоили.
Сначала все было простым повторением действительности, как он недавно ушел гулять на Мандрыковку и увидел, раздвинув кусты: от острога бегут два человека, громыхая общею цепью. Берег недалеко, и он вместе с Никитой, который, заждавшись, здесь его отыскал, - оба услышали звук от падения тел, с высоты бултыхнувшихся в воду, и тотчас увидали, как быстро поплыли, дружно ударяя ногами, прикованные друг к другу беглецы. Но вслед за тем оказалось внезапно, что совсем не разбойники, а это он сам - он сам и Никита, - бежав из острога, сидят, поджав ноги, на песчаной отмели острова. Ноги его ноют от сбитых оков. Он задыхается от напряжения: и страшно и радостно вместе. Погоня близка, но он не допустит их до себя! И - открывает глаза: тюремщики близко, они стоят перед ним…
Нет, не тюремщики: двое военных!
Обеспокоенный, но все еще полусонный Никита зажигает огарок сальной свечи, бегут по стенам торопливые гигантские тени. Кажется: сразу вошло много людей; бред продолжается… Пушкин проводит рукой по глазам: Раевские! И при бледном мерцающем свете видят Раевские: ка голых досках, полуподнявшись, опершись в изголовье на локоть, небритый, худой и изможденный Пушкин глядит на них не шевелясь. На пустом столе перед ним кружка воды, сахар, лимон.
- Он, кажется, болен и бредил, - говорит генерал. - Растереть его спиртом! Наверное, это простуда.
Николай бросается к другу и берет его за плечи.
- Ты узнаешь меня, Саша?
От порывистого движения шинель сползает с плеча и падает на пол. Никита неспешно подходит и поднимает ее.
Пушкин минуту молчит. Ему кажется, что только теперь он все понимает как следует. Раз они вместе… так кто же может их разлучить - раз они вместе… бежали - и он и Николай? И, как бывает только в бреду, когда он еще не вовсе покинул, а сознание все же вернулось, - Пушкин шепчет уже об этой счастливой действительности:
- Ну, что ж, говори! Вышло? Все вышло? Младший Раевский кивает ему утвердительно.
- Так, значит, теперь я на свободе?
И он пытается уже улыбнуться, и голос еще немного дрожит, но в нем уже различима шутливая нотка:
- Кажется, я на сей раз… Действительно, кажется, я убежал! Здравствуйте, Николай Николаевич, как я рад наконец вас увидать!
Генерала Раевского Пушкин привык почитать еще с детских лет, и теперь он был истинно тронут, что тот сам пришел с сыном в эту лачугу: и к кому? - к опальному юноше! - и в столь поздний час!
- Как вы нашли меня? Никита, дай стул!
- Не сразу нашли. Нам все называли какую-то Мандрыковку.
- А! Там я гуляю всегда, и там привыкли видеть меня. А ночую здесь, в Цыганском Куту. Но как же мне вас принимать? Нет стульев!
Стульев действительно не было. Дорожный сундук да табуретка - вот и вся обстановка. Генерал улыбнулся.
- Вы здесь, как видно, совсем по-походному. Я пришлю вам сейчас нашего доктора.
- А я уж здоров! Вы меня вылечили одним своим появлением. Да когда вы приехали? И где же остановились?
- Погоди, Александр, хорошо ль тебе много так говорить? Остановились у губернатора.
Пушкин живо обернулся к Николаю:
- У Карагеоргия? Знаю. У него на щеке бородавка.
- А приехали вечером, час назад.
- И прямо ко мне?
И, сунув ноги в туфли, схватив Николая за рукав, как за ветку в лесу, чтобы быстрей подтянуться и встать, Пушкин вскочил, подбежал к генералу Раевскому и крепко пожал ему руку.
- Рука горяча, - отвечал генерал на приветствие. - Но ничего, будет все хорошо. Вам надо выпить чего-нибудь теплого. Мы поставим вас на ноги, и вы поедете с нами.
А на Кавказе и вовсе поправимся. Я говорил уже с Иваном Никитичем Инзовым, он вас отпускает со мной. Пушкин едва удержался, чтобы его не обнять.
Доктор - высокий, худой, с узким разрезом внимательных глаз - был поутру поражен, увидев ночного своего пациента. Пушкин, побрившись, пришел к Карагеоргию, был весел, даже шумлив; правда, несколько бледен, но шутил и болтал без умолку с младшим Раевским.
- Ах, Николай, - говорил он ему, сидя за завтраком. - Я никогда не забуду этой услуги твоей, вечно, поверь, для меня незабвенной. Ведь когда бы не ты, здесь бы сидеть мне без дела и без людей и глотать эту пыль.
Пушкин немного знал в Петербурге Раевскую-мать и старших ее дочерей - Екатерину и Елену. Екатерина Николаевна была настоящей красавицей, и Пушкин по ней тайно вздыхал. Но очень запомнилась ему и Елена. Однажды ему довелось застать их обеих у Василия Андреевича Жуковского. Елена сидела с матерью на маленьком полукруглом диване. Рядом с нею в небольшой пузатенькой кадке высился молодой кипарис, привезенный кем-то Жуковскому в подарок с Афона. Пушкин очень любил это деревцо и не раз, полушутя, удивлялся, почему это в древней Греции венчали не кипарисом, а лаврами… И он унес с собою это видение: стройная юная девушка и такой же рядом с ней кипарис.
Он и тогда еще понял, с какою-то болью в душе за себя самого, как дружна была эта семья. Но только теперь, глядя здесь на Раевского в окружении младших его дочерей, Пушкин почувствовал с полною силой, что именно от него - от отца - шло все это тепло и к нему возвращалось.
Болтая сейчас с Николаем, радуясь предстоящей поездке, он прислушивался и к разговору Раевского-отца с губернатором, с Инзовым, одновременно кидая взгляд и на девочек, смирно сидевших со строгою своей англичанкой мисс Мяттен. Раевский судил обо всем неторопливо, спокойно и вразумительно.
- Хоть говорят, что великий князь Николай Павлович повторил чьи-то слова, смотря на дворец князя Потемкина: "Этот человек все начинал, ничего не кончал", но сколько же он и довершил! Он заселил обширные степи, он сотворил и сей Екатеринослав, и Николаев, и Херсон…
Тут Пушкин едва его не прервал. Он числил Херсон за двоюродным дедом своим Иваном Абрамовичем. Да и не так это было давно, каких-нибудь сорок лет тому назад! Дед построил Херсон и поссорился с Потемкиным, но государыня его оправдала и надела на него александровскую ленту. Пушкин знал хорошо семейные предания свои и ничего не хотел из них уступать. Но он отложил этот спор о Потемкине до путешествия.
- А кто выстроил флот Черного моря? - продолжал генерал. - Кто уничтожил гнездо неприятельское и приобрел Российской державе Крым и Тавриду? Чего же, спрошу, он не докончил? Не докончил он только круга человеческой жизни, не достигнув границы, ей предназначенной, и скончавшись во всей силе ума и тела.
Карагеоргий был тучен и недалек. Он подавал только короткие реплики:
- Вы истинно правы, ваше высокопревосходительство. Князь Потемкин-Таврический был как светило на фоне…
Тут, как бы на помощь себе, он принимался поглаживать пальцем свою бородавку, но и это мало ему помогало: на фоне чего - так и осталось загадкой.
- Чего ты смеешься? - спросил Николай, заметив, что Пушкин не удержался и фыркнул.
- Смеюсь я на фоне… умных речей, - быстро ответил тот и легонько кивнул на губернатора.
Инзов за завтраком был молчалив, даже задумчив. Вольное замечание Пушкина он все же расслышал и через стол взглянул на него. Александр заметил, как весело блеснули голубые глаза из-под густых, чуть уже седоватых бровей, и по-мальчишески, не удержавшись, кивнул и ему.
Девочки слушали старших, но украдкой поглядывали и на Пушкина. Они о нем многое слышали. Самая младшая, Соня, сидела степенно и чинно. Марии, заметно, это давалось с трудом. Какое-то замешательство вышло у нее за пирогом, она едва из-за стола не убежала; все это не укрылось от Пушкина. После обеда он к ней подошел и начал допытываться.
- Это нельзя сказать, - ответила девочка и покраснела.
Пушкин сел на диван. Снова ему становилось нехорошо: жар, озноб.
Мария заметила это и забеспокоилась. Минуту подумав, она доверительно склонилась к нему и негромко спросила:
- А сами вы тоже… не съели вы муху?
Пушкин весело рассмеялся, горячей рукой поймал ее прохладные пальчики и, вслед за тем приподнявшись к смуглому озабоченному лицу девочки, прошептал тоном заговорщика: