Произведение в алом - Густав Майринк 11 стр.


Феноменальные познания доктора Гулберта в области юриспруденции давали возможность всем тем, у кого было рыльце в пуху и кому полиция не спускала с рук ни малейшей провинности, чувствовать себя с этим не от мира сего чудаком как за каменной стеной. Случалось, что какой-нибудь только что отбывший свой срок каторжник, не зная, куда приткнуться, и не желая лишний раз мозолить глаза полиции, уже клал зубы на полку от голода, - выручал, как всегда, доктор Гулберт: он срывал с бедолаги последние лохмотья и в чем мать родила отправлял на Староместский рынок, где городское ведомство, размещавшееся на так называемой "рыбной банке", было вынуждено безвозмездно снабдить голодранца одеждой. Проститутки - так те просто души не чаяли в беспомощном, как дитя, старике, который, однако, умел найти выход из

самой безвыходной ситуации: бывало, одна из бесприютных шлюх, слишком уж усердно утюжившая панель, подлежала принудительной высылке из города, перепуганная девица, не теряя понапрасну времени, бежала прямиком к профессору, дальше все шло как по маслу - незадачливую гетеру на скорую руку выдавали замуж за какого-нибудь пьянчугу, приписанного к одному из городских округов, а стало быть, обладавшего видом на жительство, и... и ретивые блюстители нравственности оставались с носом.

Доктор Гулберт, вдоль и поперек знавший законы, превратился в настоящего злого гения городских властей - в дебрях юриспруденции он чувствовал себя как рыба в воде и мог всегда предложить своим погрязшим во грехе собратьям сотни тайных лазеек и обходных путей, которые всякий раз с фатальной неизбежностью ставили полицию в тупик. Ну а преступная братия платила несчастному старику искренней благодарностью - со временем эти изгои рода человеческого, обретавшиеся на самом дне "цивилизованного общества", прониклись к своему чудаковатому профессору трогательной и чуть ли не сыновней любовью. Всю свою "выручку" они честно, до последнего геллера отдавали в общую кассу, из которой каждый получал необходимые на жизнь деньги. Никто из этих отпетых негодяев ни разу не погрешил против строгого устава братства, быть может, именно благодаря железной дисциплине и прозвали это маргинальное сообщество "батальоном"...

Ежегодно первого декабря, в день, когда случилось несчастье, разбившее жизнь доктора Гулберта, "Лойзичек" для обычных посетителей на ночь закрывался и в его грязной, прокуренной зале происходила мрачная и торжественная церемония. Склонив головы на плечи друг другу, стояло разношерстное братство: нищие попрошайки и бродяги, карманники и громилы, сутенеры и продажные девки, карточные шулеры и уличные мошенники, пьяницы и старьевщики, - и благоговейная тишина, как во время мессы, воцарялась под сводами злачного заведения. Тогда доктор Гулберт, поникнув головой вон в том углу - да-да, там, где сейчас сидит этот безумный старец со своей непорочной напарницей, аккурат под картиной, изображающей коронацию императора, -сдавленным шепотом, словно исповедовался перед

всеми, начинал печальную историю своей жизни: как он благодаря успехам в науке вышел в люди, как получил докторскую степень и как впоследствии удостоился почетного звания rector magnificus. Но вот наступал черед рассказывать о том, как с огромным букетом роз он вбежал в комнату своей молодой жены, чтобы поздравить ее с днем рождения, а также с другим не менее благословенным днем, когда он пришел к ней свататься и она стала его нареченной невестой, и тут голос старика всякий раз срывался - не в силах совладать с неудержимо рвущимися из груди рыданиями, он прятал лицо в ладони, и его седая голова бессильно падала на стол. Обычно кто-нибудь из проституток, стыдливо и поспешно, чтобы никто не заметил, совал ему между пальцев полуувядший цветок...

И долго еще никто из отверженных не осмеливался нарушить скорбное молчание. Плакать эти закаленные горем люди не умели - слишком много повидали они на своем веку, - вот и стояли потупившись и смущенно рассматривали ногти, не зная, куда девать свои большие и грубые руки.

А однажды утром доктора Гулберта нашли на берегу Мольдау. Его окоченевшее тело лежало на одной из скамеек... Думаю, он просто замерз...

Похороны несчастного ученого я до сих пор помню, стоит мне закрыть глаза - и... "Батальон" превзошел сам себя, сделав все возможное, чтобы последние почести, которые они оказывали своему благодетелю, выглядели как можно торжественнее. На похороны собирали всем миром: эти люди, многие из которых могли глазом не моргнув убить человека, так душевно и трепетно относились к покойному, что каждому хотелось внести свою лепту...

Во главе траурной процессии выступал университетский педель в черной профессорской мантии, при всех регалиях, в общем, как полагается, чин по чину: в руках у него была расшитая кистями пурпурная подушечка, на которой возлежала золотая цепь, пожалованная ученому самим государем императором, далее следовал катафалк, ну а за ним в полном составе сиротливо

брел босой, грязный и оборванный "батальон"... Были среди них и такие, кто пожертвовал ради покойного, не раз спасавшего их от тюрьмы, последним: продав свою верхнюю одежду, они шли обмотавшись старыми газетами...

Так эти отверженные прощались с тем единственным человеком, который относился к ним по-человечески.

Сейчас на могиле того, кто искал утешение на дне стакана и сошел за ним на дно общества, стоит большой белый камень с высеченными на нем тремя фигурами: Спаситель, распятый меж двух разбойников... Откуда он там взялся - неизвестно, поговаривают, что этот памятник заказала жена доктора Гулберта...

В завещании покойного был предусмотрен пункт, согласно которому каждый из членов "батальона" вправе ежедневно получать в "Лойзичеке" миску бесплатного супа; потому-то и прикованы здесь ложки к цепочкам, а эти углубления в столах не что иное, как тарелки. Ровно в полдень в залу входит кухарка и из огромного жестяного насоса разливает по этим лункам похлебку, ну а если кто-то из едоков не может доказать свою принадлежность к "батальону", она тем же насосом отсасывает варево обратно. Ловко, не правда ли? Так вот знайте, приоритет сего остроумного изобретения по праву принадлежит "Лойзичеку", с этих самых столов и началось триумфальное шествие благотворительного насоса по богадельням, сиротским приютам и ночлежным домам всего мира...

Ощущение какого-то судорожно пульсирующего ритма, невесть откуда проникшего в заведение, вернуло меня к действительности. Последние произнесенные Зваком фразы прошли мимо моих ушей. Я еще видел, как он двигал руками, изображая возвратно-поступательное движение поршня уникального насоса, но уже в следующее мгновение все вокруг меня снялось с места, задергалось, завертелось, замельтешило, охваченное каким-то нервным тиком, да так быстро, механически четко - туда-сюда, туда-сюда, - и противоестественно ритмично, что в первый момент я сам себе показался шестеренкой, функционирующей в живом часовом механизме.

Сплошной человеческий муравейник, от которого рябит в глазах... Наверху, на помосте, толчется множество каких-то господ в черных фраках. Белоснежные манжеты, сверкающие кольца... А вот драгунский доломан с ротмистрскими аксельбантами. На заднем плане маячит дамская шляпа с бледно-розовыми страусовыми перьями...

Искаженное лицо Лойзы - прижавшись к балясине парапета, пе сводит он выкатившихся из орбит остекленевших глаз с этих дразняще покачивающихся перьев. Он пьян, едва держится на йогах. Яромир, разумеется, тоже здесь - стоит, притиснутый к перегородке, как будто чья-то невидимая рука пытается вдавить в нее его тело, но взор глухонемого безумца прикован к тем же самым бледно-розовым перьям.

Внезапно все замирает - не то завод кончился, не то лопнула какая-то пружинка, - танцующие пары останавливаются, настороженно переглядываясь и перешептываясь: похоже, хозяин заведения что-то им крикнул... Музыка еще слышна, но звучит тихо и сбивчиво, как будто сама себе не доверяет, - дрожит как осиновый лист, и этот трепет передается присутствующим. И только с лоснящейся от пота физиономии бравого ресторатора не сходит кривая, нагловатая ухмылка...

На пороге возникает полицейский... Похоже, комиссар уголовной полиции. При полном параде. Широко раскинув руки, застывает в дверях, чтобы никто не улизнул. Из-за его плеча подобострастно выглядывает шуцман.

- Тэк, опять дым коромыслом! Запрет, стал быть, не про вас? Я таки прикрою этот ваш притон. Тэк, хозяин пойдет со мной, всё остальное - шагом марш в участок!

Командует прямо как на плацу.

Ресторатор пе удостаивает полицейского ответом, глумливая ухмылка словно прилипла к его брезгливо поджатым губам. Потное лицо затвердело и стало совершенно непроницаемым.

Гармоника поперхнулась и с тихим присвистом испустила дух. Арфа тоже поджала хвост.

Потом все и вся обращается в профиль: взоры собравшихся с надеждой устремляются к помосту...

И вот черная, затянутая в безупречно сшитый фрак фигура невозмутимо сходит со ступенек и медленно, очень медленно, направляется к представителям закона.

Комиссар как зачарованный не может отвести взгляда от изящных, отсвечивающих зеркальным блеском лаковых туфель, которые неумолимо приближаются.

В шаге от полицейского аристократ останавливается, и наступает очередь его холодного как лед взгляда, который так же изнурительно медленно, с неподражаемым патрицианским высокомерием перемещается вдоль стоящей перед ним фигуры, исследуя ее, словно редкое насекомое, - начав с обескураженно вытянувшейся плебейской физиономии, он с барственной ленцой фланирует вдоль вульгарно блестящих пуговиц парадного мундира, наконец, достигнув крайних пределов представленного его обозрению кургузого, с жирными ляжками тела, начинает свое движение назад, очевидно все еще не понимая, как классифицировать сию несуразную особь...

Господа, наблюдающие за этой немой сценой с помоста, перегнувшись через парапет, с трудом сдерживаются, пряча смех в серый шелк расшитых вензелями носовых платков.

Драгунский ротмистр, зажавший в глазной впадине вместо монокля золотую монету, от избытка чувств сплевывает свой изжеванный окурок сигары прямо в волосы какой-то девицы, застывшей под ним с разинутым ртом.

Изменившийся в лице комиссар, явно не зная, куда девать глаза, тупо таращится на жемчужную булавку, торчащую в белоснежном пластроне своего надменного визави: он просто не может вынести этого ледяного, жутковато мертвенного взгляда, в котором начисто отсутствует даже намек на какой-либо блеск, свойственный каждому человеческому существу, этот безукоризненно выбритый, абсолютно неподвижный и бесстрастный лик с хищным ястребиным носом заставляет его трепетать - он унижает его, оскорбляет, плюет ему в душу, втаптывает в грязь...

Гробовая тишина, повисшая в заведении, становится все более мучительной.

- Так выглядят статуи средневековых рыцарей, недвижимо покоящиеся со сложенными руками на крышках своих каменных саркофагов в готических соборах, - бормочет художник Фрисландер, пристально вглядываясь в суровые, словно высеченные из гранита, и благородные черты аристократа.

Наконец великосветский денди нарушает молчание:

- Ба... гм... - он явно копирует голос хозяина, - ба, ба, чтоб мине так жить, какие персоны, какие лица! Есть с чего обрадоваться!

Вопль всеобщего ликования сотрясает стены ресторации, даже посуда на столах зазвенела, а оборванцы чуть животы себе не понадрывали от смеха. Кто-то, не зная, как еще выразить переполняющий его восторг, вдребезги разбивает бутылку.

Ресторатор почтительно дрогнувшим голосом шепчет нам:

- Его светлость князь Ферри Атенштедт!

Князь небрежно протягивает сконфуженному полицейскому свою визитную карточку. Тот принимает ее, склонившись в подобострастном поклоне, потом, вытянувшись в струнку, берет под козырек и щелкает каблуками.

Вновь повисает тишина, толпа, затаив дыхание, слушает, что же будет дальше.

- Присутствующие здесь дамы и господа... э-э... любезно согласились быть моими гостями... - его светлость слегка повел рукой в сторону притихших оборванцев, - быть может, вы... э-э... господин комиссар, желаете быть... э-э... представлены?..

Принужденно улыбаясь, комиссар отказывается, лепечет что-то невразумительное о "злосчастном служебном долге, коий, к прискорбию своему, исполнять принужден-с", однако, собравшись наконец с силами, оказывается способным даже на нечто более членораздельное:

- Да-да, ваша светлость, не извольте-с беспокоиться, теперь я собственными глазами имел возможность убедиться, что здесь со брались милейшие люди-с и... и что концерт проходит в высшей степени чинно и благопристойно.

Драгунский ротмистр, явно вдохновленный столь лестной оценкой происходящего "коцерта", поискал глазами дамскую шляпу со

страусовыми перьями, которая по-прежнему маячила где-то на задах, и исчез в толпе; мгновение спустя он под бурные аплодисменты молодых господ уже тащил за руку упиравшуюся Розину,

Пьяная до бесчувствия девчонка в съехавшей набекрень огромной шикарной шляпе двигалась не открывая глаз - ничего, кроме длинных розовых чулок и фрака, надетого прямо па голое тело, на ней не было.

Взмах руки - и музыка, отчаянно взвизгнув, принимается с утроенной силой наяривать свое идиотское "Ри-ти-тит... Ри-ти-тит...", смывая бурным потоком истошный вой глухонемого Яро-мира, пожирающего Розину безумными глазами...

Мы собираемся уходить.

Звак подзывает кельнершу.

Всеобщий шум заглушает его слова, все вокруг как будто перевернулось с ног на голову,..

Мелькающие предо мной сцены напоминают те отвратительные фантасмагории, которые иногда рождаются в опиумном кейфе.

Держа полуголую Розину в объятиях, ротмистр медленно и осторожно, словно хрупкую фарфоровую куклу, кружит ее в танце.

Но вот толпа почтительно расступается.

Со скамеек доносится приглушенный шепот: "Лойзичек, Лойзичек", шеи вытягиваются, и к танцующей паре присоединяется другая, еще более скандальная. Какой-то смазливый отрок в розовом трико, с длинными белокурыми локонами до плеч и аляповато, как у проститутки, накрашенными губами и нарумяненными щеками, страстно вздыхая и кокетливо потупив неумело подведенные порочные глазки, виснет на груди князя Атенштедта.

Слащавый, до омерзения приторный вальсок сочится из арфы.

"До чего же гнусна жизнь!" - проносится у меня в голове, и от невыносимого отвращения перехватывает горло. Чувствую, что задыхаюсь, что мне необходим свежий воздух, ищу глазами дверь: там стоит комиссар и, стыдливо повернувшись к содому спиной, поспешно шепчет на ухо сопровождающему его

шуцману какие-то приказания. Тот прячет в рукаве своей шинели что-то зловеще позвякивающее... Такой вкрадчивый и угрюмый звук может издавать лишь одна вещь в мире - наручники...

Оба косятся в сторону изъеденного оспой Лойзы - подросток делает судорожное движение, явно намереваясь скрыться в толпе, но тут же, словно парализованный, застывает с белым как известка лицом, черты которого искажает невыразимый ужас.

В моей памяти вдруг вспыхивает, точно выхваченная из темноты вспышкой молнии, и тотчас гаснет картина сегодняшнего вечера: Прокоп стоит, пригнувшись к чугунной решетке сточной ямы, и прислушивается к сдавленному предсмертному воплю, доносящемуся из мрачной и зловонной бездны...

Я хочу крикнуть - и не могу. Ледяные костлявые пальцы влезают мне в рот и, грубо отогнув мой язык, пытаются его, словно кляп, запихнуть мне в глотку, так, чтобы я не мог издать ни единого звука. Видеть эти призрачные персты я не могу, знаю только, что они незримы, по зато очень хорошо чувствую их вполне материальную силу.

И сознание мое четко и неумолимо свидетельствует: они принадлежат той самой не от мира сего руке, которая в каморке на Хаппасгассе вручила мне каббалистический манускрипт...

- Воды! Воды! - отчаянно кричит Звак, склонившись надо мной.

Мне приподнимают голову и подносят к моим зрачкам пламя свечи.

- Надо отнести его домой, и... и срочно - врача!..

- А может, к архивариусу Гиллелю? Он в таких делах разбирается...

- Хорошо, несите к нему! - доносится до меня сбивчивый шепот.

Потом я лежал, простертый, подобно бездыханному трупу, на носилках, а Прокоп и Фрисландер осторожно выносили меня вон...

ЯВЬ

Когда мы поднимались по лестнице, Звак обогнал нас, и вот уже сверху доносятся встревоженные голоса - тонкий, срывающийся от волнения Мириам, дочери архивариуса Гиллеля, и глухой, охрипший от быстрой ходьбы старого кукольника.

Слишком слабый, чтобы прислушиваться, о чем они там говорили - да и что толку, ведь смысл даже тех немногих слов, которые более или менее отчетливо долетали до моих ушей, ускользал от меня, - я скорее угадывал то, что сбивчиво объяснял Звак, явно пытавшийся успокоить не на шутку обеспокоенную девушку: мол, ничего особенного, нервный приступ, необходима первая помощь, о которой они и пришли просить, нужно, по крайней мере, привести его в сознание...

И хотя я по-прежнему не мог пошевелить ни рукой ни ногой, а невидимые персты всё еще мертвой хваткой сжимали язык, голова моя, несмотря ни на что, работала ясно и четко да и ощущение кошмара как будто исчезло. Полностью отдавая себе отчет в том, где нахожусь и что со мной происходит, я не видел ничего особенного в том, что меня, словно покойника, внесли на носилках в комнату Шемаи Гиллеля и - оставили одного.

Умиротворенный, лежал я и, глядя в потолок, наслаждался тем тихим, ласковым и каким-то домашним покоем, которым было преисполнено все мое существо, - такое чувство, наверное, бывает, когда после долгих лет, проведенных на чужбине, возвращаешься наконец домой, на родину...

В помещении было сумрачно, расплывчатые очертания крестообразных оконных рам выделялись на фоне мутноватой предрассветной мглы, которая туманной пеленой окутывала спящий переулок.

Вошел Гиллель, и... и странно: в руках он держал традиционную еврейскую менору, возжигаемую лишь по субботам, а его обращенное ко мне приветствие было произнесено таким будничным тоном, как будто моего прихода здесь уже

давным-давно ожидали, однако - вот уж действительно странно! - ни то ни другое меня нисколько не удивило, напротив, все казалось каким-то естественным, само собой разумеющимся и даже... привычным...

Наблюдая, как архивариус ходил по комнате, неспешно поправлял какие-то предметы, стоящие на комоде, зажигал еще один светильник - тоже праздничную семирожковую лампу! - мне вдруг бросились в глаза те особенности во внешности этого человека, которые я почему-то никогда раньше не замечал, хотя много лет живу в этом доме и встречаюсь с Гиллелем на лестнице никак не менее трех-четырех раз в неделю.

Назад Дальше