Странно, что, несмотря на все эти страсти, клокотавшие во мне и просившиеся на свободу, я даже несмышленым мальчишкой не позволял себе расходовать понапрасну, на всякие глупые шутки, ту инфернальную энергию, которая уже тогда переполняла меня до краев. Когда же мои малолетние приятели принимались дразнить старьевщика или подстраивали ему какие-нибудь мелкие каверзы, тотчас молча отходил в сторону. Однако я мог часами простаивать в подворотне и, затаившись за створкой ворот, как завороженный следить за лицом старика сквозь какую-нибудь щель, пока у меня не начинало темнеть в глазах от необъяснимой ненависти. И кромешная, ослепительная ночь вбирала меня в свою головокружительную бездну...
Именно тогда, сдается мне, и был заложен во мне краеугольный камень того таинственного ясновидения, которое открывалось всякий раз, когда я входил в контакт с людьми или вещами,
имевшими к старьевщику хоть какое-нибудь отношение. Должно быть, я тогда бессознательно впитал в себя все его привычки, вплоть до самых незначительных деталей: эту нелепую манеру носить сюртук, эти осторожные, ощупывающие жесты, которыми он прикасался к вещам-, его манеру кашлять, есть, пить - словом, тысячи тысяч неприметных другим людям мелочей, вгрызавшихся в мою душу до тех пор, пока наконец не лишили меня счастливой возможности смотреть на мир непосредственно, без всякой задней мысли, ибо мне сразу бросалось в глаза именно то, что так или иначе принадлежало человеку с заячьей губой и было отмечено зловещим знаком его проклятой крови.
Впоследствии это превратилось почти в манию: я с омерзением отбрасывал от себя самые безобидные вещи, поскольку даже смутное подозрение, что его рука касалась их, было для меня невыносимым; другие же, напротив, приходились мне по сердцу - я любил их как своих лучших и преданных друзей только за то, что они желали ему зла...
На мгновение Харузек замолчал, его отсутствующий взгляд был направлен в пустоту, а пальцы машинально и... и ласково поглаживали шершавую поверхность лежавшего на моем рабочем столе напильника...
- Только потом, когда несколько сердобольных педагогов собрали для меня деньги и я стал изучать философию и медицину, а заодно и сам научился мыслить, пришло ко мне понимание того, что есть ненависть: ненавидеть по-настоящему, всем существом своим, мы можем лишь то, что является частью нас самих.
Ну а когда позднее, собирая по крохам разрозненные сведения, мне удалось выяснить, кем была моя мать и... и кто она сейчас, если только еще жива, когда мне открылось, что в моих собственных жилах, - студент резко отвернулся, чтобы я не видел выражения его белого как мел лица, - течет его гнусная кровь... да, да, Пернат, узнайте же и вы: он -мой отец!., только тогда постиг я всю глубину того инфернального корня, который питал черную орхидею моей ненависти... Иногда мне кажется, существует какая-то таинственная связь между моей ненавистью и тем ужасным кровохарканьем, которое мучит меня, как
каждого чахоточного больного: даже пораженная недугом плоть моя отторгает все, что имеет отношение к существу по имени Аарон Вассертрум, и с омерзением пытается извергнуть из себя его мерзкую кровь.
Часто ненависть моя преследует меня и во сне, пытаясь усладить лицезрением самых страшных, самых невероятных, самых изощренных пыток, какие только способно выдумать человеческое воображение и которым, якобы по моему указу, подвергают старьевщика, но всякий раз я гоню кошмарные образы от себя, ибо все это слишком пресно, слишком вульгарно, слишком... слишком человечно и ничего, кроме досадного и брезгливого чувства неудовлетворенности, во мне не оставляет.
Когда же я задумываюсь о самом себе, невольно удивляясь, почему никто и ничто в мире сем - не считая, разумеется, Вассертрума и его отродья - не способно вызвать во мне не только ненависть, но и самую обыкновенную антипатию, то в меня непременно закрадывается отвратительное подозрение: а что, если я являюсь, в сущности, тем, кого наши благонамеренные обыватели почтительно величают "добрым малым"?.. Но, к счастью, это не так. Я уже вам говорил: во мне больше нет места человеческим чувствам, а уж добродетели, смею надеяться, и подавно...
Вот только не подумайте, что меня ожесточили выпавшие на мою долю страдания - как старьевщик надругался над моей матерью, мне стало известно сравнительно недавно, - кроме того, скажу вам по секрету, был и в моей жизни один счастливый день, пред чудесным сиянием которого меркнет все, что обычно выпадает на долю простого смертного. Извините, мастер Пернат, мне неведомо, знаете ли вы, что такое истинный религиозный экстаз - до недавнего времени я и сам об этом ни сном ни духом! - но в тот день, когда Вассори наложил на себя руки, я был восхищен к недосягаемым ангельским высотам и даже сподобился вкусить от райского блаженства: я стоял у лавки старьевщика и собственными глазами наблюдал, как сразило его известие о кончине сына - старик воспринял его туго, подобно жалкому дилетанту, которому неведомы реальные подмостки этой жестокой жизни и который вынужден принимать все на веру, еще с час
он стоял, безучастно глядя в пространство, и лишь кроваво-красная заячья губа вздернулась чуть выше обычного, обнажив мелкие острые зубы, а взгляд водянистых рыбьих глаз так странно... так... так... так противоестественно вдруг остекленел, обратившись куда-то внутрь... И вот тогда моя душа вознеслась к небу, и на меня повеяло неземным ароматом ладана, исходившего от простертых надо мной в благословении архангельских крыл... Вам известна чудотворная икона Черной Божьей Матери в Тынском храме? Так вот рухнул я тогда пред ней, потрясенный свершившимся чудом, и сокровенный сумрак царствия небесного сошел в грешную мою душу...
Когда я увидел большие, мечтательные глаза Харузека, в которых сверкали слезы самого чистого и неподдельного благочестия, мне вспомнились слова Гиллеля о неисповедимости темной стези, коей надлежит следовать братьям смерти.
Студент, сглотнув комок в горле, продолжал:
- Вряд ли вам будут интересны те внешние обстоятельства, которые бы "оправдывали" мою ненависть и делали бы ее более понятной в заплывших жиром глазах профессиональных служителей Фемиды: "объективные" факты только выглядят как придорожные вехи, а на самом деле не стоят и выеденного яйца - они как назойливая и тщеславная стрельба пробками от шампанского в потолок, которую лишь угодливо пресмыкающиеся лакеи почитают за существенную составляющую всякого светского ужина. По обычаю всех ничтожеств, не способных вызвать в нравящейся им женщине хотя бы тень ответного чувства, Вассертрум, прибегнув к имевшимся в его распоряжении гнусным средствам, подчинил - чтобы не сказать хуже! - мою несчастную мать своей корыстной, отравленной похотью душонке. Ну а потом... гм, да... потом он продал ее в... в б-бордель... Это совсем не трудно, если ты на дружеской ноге с продажными полицейскими чиновниками... Вот только сделал он это вовсе не потому, что пресытился ею... О нет! Мне известны все затаенные уголки его извращенного нутра: он продал ее в тот самый день, когда вдруг с ужасом понял, как, в сущности, страстно... любит ее. Действия таких, как он, лишь на первый взгляд кажутся
абсурдными и лишенными смысла, но поступают они всегда одинаково, стало быть, руководит ими железная логика хваленого ростовщического благоразумия. Скупость его сродни вошедшей в поговорки жадности хомяка, и все его скаредное существо начинает отчаянно пищать, когда кто-нибудь заходит в его вонючую лавку и хочет купить, пусть даже за очень высокую цену, какую-нибудь рухлядь: "хомяк" лишь чувствует необходимость что-то "отдать" из накопленных трудами праведными запасов. Будь это в его власти, прижимистый грызун самое понятие "иметь" сделал бы своей плотью и кровью, а если бы его убогий, прагматичный умишко был бы способен измыслить что-либо идеальное, он бы с превеликой радостью пресуществил всю свою мелочную, сквалыжную натуру в абстрактный символ "собственности".
И вот, когда старик осознал наконец силу вспыхнувшего в нем чувства, его обуял животный страх "утратить доверие к самому себе", который очень быстро перерос в панический ужас: ведь любовь не просит смиренно что-либо пожертвовать на ее алтарь, а властно требует жертвы всего себя без остатка, ведь этот страшный деспот теперь незримо присутствует в нем, тайными ковами стреножив его волю - уж не знаю, что этот "хомяк" понимал под свободой воли...
Это было начало, все, что воспоследовало потом, происходило уже само собой - старьевщик действовал с автоматизмом туки, которая, если мимо проплывает нечто блестящее, заглатывает, не думая, хочет она есть или нет...
Точно так же и Вассертрум - урвал лакомый куш, вырученный от продажи моей матери, да еще, наверное, извращенное наслаждение получил, удовлетворив свои низменные инстинкты: жажду наживы и... врожденный мазохизм... Простите, мастер Пернат, - голос Харузека зазвучал вдруг так сурово и холодно, что мне стало не по себе, - простите, я так ужасно мудрено и... и цинично рассуждаю обо всех этих страшных вещах, но, как говорится, с кем поведешься, того и наберешься: когда учишься в университете, проходится читать такое великое множество всякой научной белиберды, вышедшей из-под пера наших достопочтенных ученых мужей, профессиональной болезнью которых
спокон веков являлась откровенная графомания, что хочешь не хочешь, а какая-то часть этого маразматического вздора все же оседает в голове, и ты ни с того ни с сего начинаешь вдруг то и дело впадать в самое идиотское и пошлейшее суесловие...
Я заставил себя улыбнуться, хорошо понимая, что Харузек едва сдерживает слезы. "Надо бы ему как-то помочь, по крайней мере попытаться облегчить, насколько позволяют мои скромные возможности, то чрезвычайно бедственное положение, в котором он находится", - решил я и, вынув незаметно из ящика комода последнюю оставшуюся у меня банкноту в сто гульденов, сунул ее в карман, чтобы при первом же удобном случае вручить студенту.
- Пройдет время, господин Харузек, и ваша жизнь наладится, у вас будет своя врачебная практика, и заживете вы мирно и спокойно, - заверил я своего погрустневшего собеседника, стараясь увести разговор подальше от опасных тем. - Сколько вам еще осталось до докторского диплома?
- Совсем немного. Я обязан его защитить хотя бы ради моих благодетелей. Для меня самого это уже бессмысленно, ибо дни мои сочтены...
Я хотел было возразить расхожей фразой, что он все видит в черном цвете, но Харузек, мягко улыбнувшись, предупредил меня:
- Так будет лучше, мастер Пернат. Поймите, мне не доставит большого удовольствия корчить из себя эдакого кудесника от медицины, дабы увенчанным лаврами дипломированным шар латаном снискать в зените своей триумфальной карьеры вожделенный дворянский титул. Впрочем, и там, в потустороннем гетто, - заметил студент со свойственным ему мрачным сарказмом, - меня ничего хорошего не ждет, да и жаль будет раз и на всегда прекратить свою многолетнюю и бескорыстную мизантропическую деятельность на благословенной ниве сего убогого и грязного посюстороннего гетто. - Он взялся за шляпу. - Ну, на сегодня, полагаю, достаточно, мне бы не хотелось вас больше смущать своими мракобесными сентенциями. Или нам следует что-то еще обсудить по делу Савиоли? Думаю, вряд ли. Во
всяком случае дайте мне знать, если обнаружится что-нибудь новое. И не ищите меня - просто в знак того, что я должен к вам зайти, повесьте на окно зеркало. Приходить ко мне в подвал вам ни в коем случае не следует - Вассертрум сразу заподозрит, что мы заодно... Кстати, любопытно, что старьевщик предпримет теперь, когда он видел, как возлюбленная Савиоли навещала вас. Если будет спрашивать, отвечайте без затей: мол, приносила в починку брошь, браслет, ну, что-нибудь придумаете, а если станет допытываться, разыграйте не в меру ревнивого поклонника, оскорбленного столь пристальным вниманием к даме своего сердца...
Не представляя, каким образом подступиться к студенту, чтобы под каким-нибудь благовидным предлогом заставить его принять мои деньги, я взял с подоконника восковую маску...
- Пойдемте, провожу вас до следующего этажа... Мне надо зайти к архивариусу Гиллелю... - солгал я с самым невинным видом.
Харузек удивленно вскинул на меня глаза:
- Вы с ним дружны?
- Немного. Вы его знаете?.. Или, быть может, - я невольно усмехнулся, - вы и ему не доверяете?
- Боже упаси!
- Харузек, да что с вами - вы это воскликнули так, будто вас заподозрили в каком-то святотатстве?
Студент помедлил и задумчиво сказал:
- Сам не знаю, должно быть, что-то бессознательное: всякий раз, когда я встречаю его на улице, мне хочется сойти с тротуара и преклонить перед ним колени, как перед священником, не сущим Святые Дары. Видите ли, мастер Пернат, этот человек каждым атомом своего существа является полярной противоположностью Вассертрума, я бы назвал его антиподом старьевщика. Среди христиан, живущих здесь, в еврейском квартале, и, как водится, наивно доверяющих любым, самым нелепым слухам, архивариус слывет отъявленным скупцом и тайным миллионером. Это он-то, живущий разве что духом святым!..
Я вздрогнул, сраженный этим известием в самое сердце.
- Духом святым?..
- А чем же еще ему жить? Рядом с ним даже я сойду за богача. Мне кажется, слово "брать" ему известно главным образом по книгам; когда архивариус по первым числам возвращается из ратуши, еврейские попрошайки гурьбой бегут перед ним, ибо очень хорошо знают, что все свое нищенское жалованье он отдаст первому встречному, а через пару дней вместе со своей дочерью, такой же не от мира сего, как и ее отец, будет голодать. Древняя талмудическая легенда утверждает, что из двенадцати колен Израилевых десять прокляты, а два благословенны, так вот, если это соответствует истине, то в Гиллеле воплотились два благословенных, а в Вассертруме - десять проклятых... Вам еще не приходилось наблюдать, как меняется в лице старьевщик - его физиономия поочередно окрашивается всеми цветами радуги! - когда мимо проходит архивариус? О, это зрелище, доложу я вам! Воистину, такая кровь не допускает смешения, в противном случае дети являлись бы на свет мертвыми - ну, разумеется, если матери еще до родов не умерли бы от ужаса... Надо сказать, Гиллель - единственный, кого старьевщик старательно обходит стороной - бежит от него, яко тьма от лица огня... Быть может, потому, что архивариус, несмотря на все старания Вассертрума, остается для него тайной за семью печатями, а быть может - чует в нем каббалиста...
Медленно, ступень за ступенью, то и дело останавливаясь, мы спускались по лестнице.
- Вы что же, в самом деле полагаете, что в наше время можно заниматься каббалистикой? Да и вообще, вам не кажется, что вся эта тайная премудрость есть не что иное, как обычный блеф? - спросил я, напряженно ожидая ответа, однако студент словно бы не слышал меня.
Я повторил свой вопрос.
Вместо ответа Харузек облокотился на перила и, указав на одну из выходивших на лестничную площадку дверей, грубо сколоченную из разнокалиберных досок от ящиков, сказал, криво усмехнувшись:
- У вас теперь новые соседи - семейство хоть и еврейское, но бедное: свихнувшийся музыкант Нефтали Шафранек с дочерью,
зятем и внучками. Когда на улице темнеет и впавший в старческий маразм дедушка остается с маленькими девочками наедине, на него что-то находит: безумец привязывает глотающих слезы внучек друг к другу за большие пальцы рук, потом, видно все же опасаясь, как бы они не убежали, заталкивает их в старую клетку для кур и приступает к "вокальным экзерсисам" - во всяком случае, сам он этот кошмар именно так и называет; в общем, выживший из ума старик, всерьез озабоченный тем, чтобы дети впоследствии могли сами заработать себе на кусок хлеба, заставляет несчастных крох разучивать самые идиотские куплеты, какие только можно найти на немецком языке, - как правило, это какие-то бессвязные отрывки, которые невесть когда и где запали в его больной мозг и которые он в своем сумеречном состоянии принимает не то за прусские военные марши, не то за церковные хоралы...
В самом деле, из-за двери на лестничную площадку доносились приглушенные и в высшей степени сумбурные звуки. Смычок с каким-то садистским упорством надсадно терзал струны в одном и том же предельно высоком тоне, однако, несмотря на вдохновенные усилия маэстро, в его душераздирающей какофонии все же смутно прорисовывалось нечто, отдаленно напоминавшее мелодию - убогий уличный мотивчик, под аккомпанемент которого время от времени попискивали невпопад два тонких, как волосок, детских голоса:
Фрау Пик,
фрау Хок,
фрау Кле-пе-тарш
сходились во дворе и просто
перемывали ближним кости...
Это было так безумно, чудовищно и в то же время комично, что я не сдержался, и нервный смешок сорвался с моих губ.
- Ладно, так и быть, попробую вас насмешить еще раз, на прощание... Понятия не имею, знают ли родители девочек об этих "экзерсисах"... Впрочем, вот уж кому сейчас не до смеха, так это им... Зять Шафранека, отправив свою жену на рынок - она торгует в яичных рядах огуречным рассолом, который разливает студентам стаканами, - с утра до вечера околачивается по
различным конторам, - угрюмо продолжал Харузек, - и выпрашивает старые почтовые марки. Потом этот ловчила сортирует свою добычу, и если среди марок находятся такие, которые штемпель почтового ведомства случайно задел лишь с самого краю, то он накладывает их друг на друга и отрезает проштемпелеванную часть. Негашеные половинки аккуратнейшим образом склеивает и продает как новые. Поначалу гешефт хитроумного "коллекционера" процветал, принося в иные дни почти до гульдена чистого, не облагаемого налогом дохода, однако в конце концов ушлые еврейские барыги пронюхали о столь прибыльном дельце и быстро прибрали его к рукам. Теперь сливки снимают они...
- Скажите, Харузек, вы помогли бы нуждающимся, будь у вас хоть немного лишних денег? - как бы невзначай спросил я и постучал в дверь Гиллеля.
- Плохо же вы обо мне думаете, если могли хоть на миг усомниться в этом! - возмущенно воскликнул студент, явно задетый за живое.
И вот уже слышны легкие и проворные шаги Мириам, которые приближались с каждой секундой, - выждав, когда дверная ручка стала поворачиваться, я быстро шагнул к студенту и молниеносным движением сунул ему в карман мою банкноту:
- Нет, господин Харузек, я думаю о вас очень хорошо и, что бы вы думали обо мне так же, просто вынужден вручить вам эти деньги.
Прежде чем опешивший студент успел что-либо возразить, я пожал ему руку и, поспешно проскользнув в открывшуюся дверь, прикрыл ее за собой. Отвечая на приветствия Мириам, я на всякий случай прислушивался, что будет делать столь бесцеремонно облагодетельствованный мною Харузек.
Немного постояв, он тихонько всхлипнул и медленно, неуверенным, шаркающим шагом двинулся по лестнице вниз... Как человек, вынужденный держаться за перила...
Впервые я видел комнату Гиллеля при свете дня. Суровая, аскетическая простота царила в этом лишенном каких-либо украшений, похожем на тюремную камеру помещении.
На посыпанном чистым белым песком полу ни соринки. Из мебели - два стула, стол и комод. Справа и слева по стенам тянулись деревянные полки...